Читать книгу: «Сны Петра», страница 4

Шрифт:

«Изъясните причину, почему вы называете в Невском монастыре митрополита, монахов и прочих иезуитами?»

«Сверх того, говорили вы между прочим, что ваше ученое общество отвратило бунт в России, то и показать вам обстоятельно?»

И вот зловещие ответы умалишенного:

«Сказано ему, Невзорову, было, что если он ответствовать не будет, то он, яко ослушник власти, по повелению Ее Императорского Величества будет сечен, на что с азартом говорил, я-де теперь в ваших руках, делайте, что хотите, выводите меня на эшафот и публично отрубите голову».

«А в Невском монастыре все иезуиты, и меня душили магнизациею, так как и в крепости все иезуиты, и тут также его мучат составами Калиостро, горючими материями».

«Меня и в супах кормят ядом, и я уже хотел выскочить в окошко, а в крепости солдаты и сержант разбойники, которые имена себе переменили».

«И хотя Невзоров Ив. Ив. Шуваловым довольно был уверяем, что солдаты люди добрые и верные, сказал: «Во Франции-де, где прежде бунт начался, как не в Бастилии, ведь и здесь был Пугачев, да есть-де еще какой-то подобный ему Метелкин».

Несчастный «просил отвести ему другие покои, а в этом покое писать он не может, потому что под покоем, где он сидит, множество горючих материй, да думаю, что тут много и мертвых».

Наконец, он «отказался принять белье и одежду, ибо всякое белье и платье намагнетизировано».

После таких ответов «Его Высокопревосходительство Ив. Ив. Шувалов заключение сделал таково, что оный Невзоров в уме помешан…».

Точно бы провидел несчастный в горячечном бреду будущий русский бунт, когда виделся ему новый Пугачев в виде бесчисленного «Метелкина» и «разбойники, которые имена себе переменили» – те, кто мучает теперь Россию.

Те же видения были и у розенкрейцера Кутузова, обвиняемого позже в «делании золота», когда писал он в одной из своих берлинских записок, что отечество наше соделается вместилищем казней…

Розенкрейцеры как бы провидели будущее России и желали победить самую судьбу ее, но «бунта в России» не отвратили…

Невзоров был отправлен в сумасшедший дом, а Колокольников после допроса умер в секретном госпитале при Петропавловской крепости, или по другой версии, в Обуховской больнице.

15 ноября 1791 года Безбородко писал московскому губернатору князю Прозоровскому о мартинистах: «Мы употребим все способы к открытию путей, коими переписка сих, не знаю опасных ли, но скучных ханжей, производится. Хорошо бы сделали, если бы послали, кого под рукой, наведаться у Новикова в деревне».

Против Новикова была «выдвинута самая старая пушка из арсенала», как назвал Прозоровского Потемкин.

В письме Безбородко прямо указано на какую-то переписку.

Есть три правительственные, так сказать, версии об этом неведомом письме. По одной, императрица якобы «перехватила письмо Вейсгаупта, вожака баварских иллюминатов, крайнего революционера, бывшего в связи с вожаками французской революции. Письмо было на имя Новикова и заключало несколько таинственных выражений».

Известный Ростопчин также уверяет, что «у Новикова перехватили письмо баварского иллюмината, написанное мистическим слогом, а на ясное толкование Новикова не удалось склонить».

Ростопчин упоминает и о доносе, поданном императрице, будто «на ужине у Новикова, где было человек тридцать, бросали жребий, кому зарезать императрицу, и жребий пал на Лопухина». Одно свидетельство называет даже имя доносчика: это был якобы князь Гавриил Гагарин, «гроссмейстер главной масонской ложи в Москве».

Тогда-то и выстрелила «старая пушка»: Прозоровский.

* * *

22 апреля 1792 года советник уголовной палаты Дмитрий Олсуфьев выехал из Москвы в Авдотьино-Тихвино для обыска. Есть известие, что при виде уголовного чиновника Новиков упал в обморок. Через два дня в сельцо прискакал ночью майор гусарского эскадрона Жевахов с дюжиной гусар. Новикова захватили за перепиской. Его увезли в кибитке с домашним врачом Багрянским. Дом заняли солдаты. В эти дни сын и дочь Новикова заболели падучей.

В архиве Прозоровского сохранилось несколько писем его к Шешковскому. В письме от 4 мая 1792 года он зовет Шешковского в Москву и признается, что ему одному с Новиковым «не сладить»: «Экова плута тонкого мало я видал».

В другом письме, от 17 мая 1792 года, есть любопытное указание на то, что среди розенкрейцеров были и священники: «Из духовного чину священник Малиновский, многих, особливо женщин, духовник».

– А Новиков вить во всем сознался, – скажет в эти дни князь Прозоровский Лопухину, предъявляя ему 180 опросных пунктов «на бумаге с золотыми обрезами».

– Он не дурак и боится Бога, – ответит Лопухин, невозмутимо заполняя опросные листы.

Скоро был дан указ о содержании Новикова в Шлиссельбургской крепости в течение 15 лет. «Арестанту без означения имени» отвели тот самый каземат, где был убит несчастный царевич Иоанн Антонович.

На пороге Новиков «поклонился в землю, объявил о своей невинности и благодарил Спасителя за ниспосланное испытание». С Новиковым добровольно согласились отбывать заключение доктор Багрянский и слуга.

С 3 июня 1792 года начались допросы заключенного «тайным советником и кавалером Степаном Ивановичем Шеш-ковским».

18 октября 1792 года дневник Храповицкого отметит, что императрица «слушала рапорты Симбирского губернатора о бригадире Иване Петровиче Тургеневе и сказывать мне изволила, что мартинисты до того доходили, что призывали чертей. Все найдено в бумагах Новикова».

Самого Новикова тем временем допрашивали о значении слов «неограниченный» и «ограниченный» и об «ужасной бумаге», неведомой записке наследника престола Павла Петровича, переданной им розенкрейцерам через посредство Баженова еще в конце 1775 года.

В 1787 году Баженов снова доставил розенкрейцарам записку от Павла Петровича, а те вторично послали ему свои книги и среди них – о таинстве Креста.

Связи розенкрейцеров с Павлом Петровичем, несомненно, были, и связи многолетние, но ни допросы, ни ответы Новикова не приоткрывают завесы над этой тайной.

В «Возражениях на ответы Новикова по опросным пунктам» есть также указание на то, что Новиков будто бы написал «Особое повеление для розенкрейцеров его рукой, которое точно говорит, чтобы иллюминатов терпеть и не обличать, а посему можно ли уже поверить, чтобы у них в сборищах иллюминатов не было, буде они и сами не те ж».

На 30-й вопрос опросных пунктов «о делании камня философского и прочих химических практических работах» и на 36-й вопрос «делано ли золото, буде делано, то сколько всего и куда употребляли, или же сыскан ли химиками вашими филозофический камень, и кто также о сем заботился» Новиков ответил:

– Хотя и находится во взятых бумагах, но как из нас не было никого еще, кто бы практическое откровение сих работ знал, то посему все предписания и оставлены без всякого исполнения.

Этот ответ несколько противоречит откровенному ответу Трубецкого о том, что «Орден Златорозового Креста – высшая химия, школа высших таинств натуры». Противоречит он и ответу самого Новикова о том, что розенкрейцер Кутузов писал Трубецкому «о своих упражнениях в практических работах».

Кажется, что мартинисты не были бы «кавалерами Розы и Креста» и «предстоятелями теоретической степени Соломоновых наук в России», если бы не искали «Бога в силе», о котором говорил розенкрейцер Гамалея.

Но то, что нашли, унесли с собою в могилу…

* * *

Московские маги, чаявшие силы чуда Божьего и преображения жизни, непонятны потомкам. Вовсе не понимала их и императрица.

Громадная духовная подпора, некий магический фундамент как бы подводился тогда под всю империю. Если дело Петрово было внешним преображением России, то Роза и Крест пытались создать внутреннее ее преображение.

Императрица страшилась тайн и еще больше страшилась революций. В борьбе с розенкрейцерами она пошла за Зубовыми.

Ни следа, ни тропы, ни памяти не осталось о тех дорогах духа и дела, по которым шли предки наши полтора века до нас. Все уничтожено, все сожжено…

11 февраля 1793 года князю Прозоровскому было предписано «предать огню все без изъятия» книги издания Новикова.

На Воробьевы горы свезли на подводах «всю чертовщину» Новикова и, под командой князя Жевахова, предали огню.

Было сожжено 18 856 экземпляров книг новиковского издания, не считая тех, которые были найдены и уничтожены позже.

Все летело в огонь: молитвенники и четьи-минеи вместе с Парацельсом, Фомой Кемпийским и древними мистериями. Есть свидетельство, что один архимандрит, которому сказали, что на Воробьевых горах жгут творения отцов церкви, тоже изданные Новиковым, ответил:

– Кидай их туда же, в огонь, вместе были, так и они дьявольщины наблошились…

Великое аутодафе догорело. Опечатаны все книжные лавки Новикова, типографии, аптека. Выставлены караулы. В те дни наборщик типографии Новикова, мастер Ильинский, который тоже «был принят в сообщество», «заперся на допросе и ножом перерезал себе горло»…

* * *

В 1796 году скончалась императрица Екатерина Вторая.

Император Павел немедля освобождает Новикова, за четыре года заключения успевшего «выучить наизусть все Священное писание» и слыть у казематных караулов «колдуном». 5 декабря 1796 года Новиков был принят императором. За день до того у государя был розенкрейцер Лопухин, который получил должность статс-секретаря по гражданским делам. К государю был приближен и розенкрейцер Плещеев.

Как будто стали сбываться старые мечтания московских мартинистов «зреть» великим мастером 8 провинции франкмасонской России самого императора всероссийского.

Но смертельный удар нанес им Ростопчин.

Сам Ростопчин так рассказывает об этом:

«Я воспользовался случаем, который предоставила мне поездка с государем наедине в Таврический дворец, и распространился о письме из Мюнхена, об ужине тридцати, на котором бросался жребий, об их таинствах…»

Заметьте, снова письмо, теперь уже с обозначениями места отправки, и снова донос об ужине, которому вряд ли верил и сам Ростопчин.

Удар нанесен. Ростопчин отлично рассчитал на больную впечатлительность государя, на его подозрительное недоверие ко всем окружающим, на его страх пред французской революцией.

Новиков, «старичишка в заячьей шубке, скорченный геморроидами», немедленно был выслан из Петербурга под полицейский надзор.

* * *

Престарелый кавалер Розы и Креста поселился в Авдотьине-Тихвине с детьми, больными падучей, и с верным Гамалеей. Долгие прогулки, церковные службы и работа за полночь при свечах заполняли его тягостный день.

Все последние годы его жизни тянулось нескончаемое и путаное дело об его деловых долгах, которые за московское время возросли у него до огромной цифры «753 537 рублей и 42 1/4 копейки»…

Еще в 1812 году Ростопчин не оставлял своим вниманием старого рыцаря Иерусалима.

Новиков принимал в своем сельце больных французов. Ростопчин обвинил его в государственной измене. Ростопчин донес из Москвы, что мартинисты «забылись до того, что возбудили мысли о необходимости изменения образа правления и о праве нации избрать себе нового государя».

Но старика оставили в покое.

31 июня 1818 года, на 75-м году жизни, Новиков скончался.

Влево от алтаря, в церкви сельца Авдотьино-Тихвино, близ клироса, против Спасителя должна быть медная доска, а на ней надпись: «Здесь покоится тело раба Божьего Николая Ивановича Новикова». Там же могила и Гамалеи, «Божьего человека».

Что осталось теперь в России от могил двух рыцарей Розы и Креста?

Но крестьяне Авдотьина-Тихвина и через полвека после смерти Новикова находили в земле у покинутого и полуразрушенного барского дома золотые монеты, а по окрестным селам долго ходила молва, что жил когда-то в Авдотьине добрый барин-колдун, который «знал, как делать серебро из редьки и золото из моркови»…

На этом и кончается история московских магов, их волшебного золота и философского камня, неразгаданная история Розы и Креста в России.

Кровельщик

Когда Наполеон возвращался после кавалерийского смотра в Кремле, копыта чавкали в лужах, а московские пустыри дымились оттепелью.

Таял нечаянный и ранний московский снег.

У Благовещенского собора стояла толпа солдат, все смотрели вверх, на золоченый купол. Зеленоватое вечернее небо в тусклом дыме оттепели огромно светилось над площадью.

Инженерный офицер доложил императору, что с собора снимают крест, который, по слухам, из литого золота, что вокруг собора думали ставить леса, но квартальный комиссар привел одного обывателя, русского кровельщика. Русский кровельщик брался снять крест без лесов, из слухового окна колокольни, опоясав себя канатом.

Кровельщик, приведенный комиссаром, был молодой мещанин в синем кафтане, стриженный в скобку и с русой бородкой. Его тонкое лицо испуганно подергивалось. Он мял в руках картуз, кланялся и озирался на офицеров и сапер.

– Хреста отчего, – говорил мещанин, – Хреста снять можно… Лемонтра или надобность, починка ежели, можно снять…

Когда император придержал у толпы коня, кровельщик уже принялся за свою работу: высоко в зеленоватом небе к золоченому куполу Благовещения как бы по черной нитке взбирался черный мураш, крошечный человечек. Было видно, как человечек подрыгивает ногами, вот сползает вниз, вот лезет снова.

Он закинул веревку из слухового окна на светящийся крест Благовещения повис, и веревка выгнулась под тяжестью его тела.

Человек раскачивался и бил ногами по воздуху, его тело толкалось о бок купола, он обхватил его рукой, припал и стал обходить купол, сметая на площадь снег. В толпе прошел одобрительный гул.

Инженерный офицер сказал императору, что смелость русского мастера достойна награды.

Император взглянул на офицера с насмешливым раздражением:

– Вы сказали, он русский?

– Русский, Ваше Величество.

– Он согласился снять крест? Таким лучшая награда – расстрел… Расстрелять его!

Император сильно дал шпоры, поскакал.

Инженерный офицер, оробев, поднял руку к киверу и, моргая, долго смотрел на колыхающуюся кавалькаду свиты…

Кровельщик подошел к толпе сапер, тяжело дыша, сам потный, картуз за поясом, дымятся стриженные в скобку волосы, с впалой щеки содрана кожа, и сочится кровь в русой бородке.

Солдаты его же кушаком связали ему за спину руки. Тонкий нос кровельщика был орошен капельками пота, плечи синего кафтана дымились.

Кровельщик не понимал, зачем ему вяжут руки, но давался, переступал с ноги на ногу и скашливал.

Солдаты толкнули его в спину, чтобы шел. Он ступил шаг, что-то понял, стал, озираясь:

– А теперя куда ж меня повядут? А пошто мне руки вязать, колодник я, али што?

Ему никто не ответил, да никто и не понимал мычаний русского.

Солдат, шедший сзади, ткнул его в спину ножнами тесака, чтобы поторопился.

– Пошто руки мне?

Кровельщик дрогнул от удара. Тонкое лицо посерело, и заметнее стали на русой бородке темные бляхи крови.

– Пошто, ваш-благородие, руки-то?

Он уперся, вывертывая запястья из кушака. Солдат ударил его железными ножнами по пальцам.

– Руки пошто, руки пошто, – вскрикивал кровельщик.

Его гнали все быстрее, солдаты бежали с ним, было слышно их сопящее дыхание. Скоро крики кровельщика смешались в смутный вой «о-о-ш-ш-о»…

К ночи поднялся студеный ветер, над Москвой понесло колючий снег. Побелели колелые лошади.

В потемках на пустыре оборванная толпа солдат и пленных копалась у общей ямы для расстрелянных, умерших от цынги, от ран и в горячке.

В поленнице голых трупов, французов, поляков, русских, итальянцев и немцев вперемешку, лежал и русский кровельщик. Разве что по задранной бородке можно было узнать его разбитую пулями черную голову. Он поджимал к голой, очень белой груди сложенные для креста пальцы…

Повесть о Парамоне Голубке, славном казаке

Вот он самый тот бравый казак Парамон Голубаев, от роду осемнадцати лет, Всевеликого войска Донского, Зимавейскои станицы урядник, славного граф-Платова Атаманского полка офицер, синий шлык на шапке и белый султан. За Аустерлиц и за взятие града Данцига на младой груди три медали на бантах.

О восемьсот четырнадцатом ли то было славном годе, как проскакали мохнатые казацкие кобылицы от Новочеркасска и той же Урюпинской до Шомонских высот, до Пантеонских ворот, до Парижа ли города, скрозь всю державу немецкую и прочие, какие там ни есть заграничные земли.

И самый тот младой и храбрый казак Парамоша Голубаев, хотя и с ошибками в знаках отличия, но с лица в точности был на французской гравюре тогда же изображен.

Точно, носил Парамоша волос русый до плеч, как бы волнуемый ветром. Ширше облака его синие шаровары, а по ним льется до пят широкий алый лампас. Только и видать в конце синего облака, что казацкие его сапожки, кован каблук серебром, да тульские шпоры звона приятного.

Лицом младой Голубаев, не взирая орденов кавалер, скромен, ровно бы девица, и заливает ему щеки румянцем от шуток скоромных: известно, на баб в воинстве язык-то ядреный и, прямо сказать, без узды.

Однако во многих боях летал славным орлом младой тот казак.

Сам Платов-граф, атаман, жаловал его милостью, а за скромность и учтивство дал прозвание ему – Голубок.

Как брал Платов-граф какой город немецкий, Берлин там который, первым зовет в шатер Голубка.

Ножкой потопает, чубуком потрясет, и скажет Его Сиятельство графское:

– А скачи-ка ты, донской Голубок, в самую первую линею, под огонь, и чтоб сюда мне Бонапарта доставить, однако, живьем и черный волос не заерошить, ни же аглицкие там часы али плат какой куриозный из штанов Бонапартовых чтобы не сгинули…

Но как в немецких крепостях Бонапарт не поймался, то атаман Платов-граф много досадовал и дал команду казацким полкам идти на рысях к Папе Римскому в гости. То ли Папу в плен забирать, то ли высвобождать, да Государь на решенье такое поморщился и ручкой изволил махнуть, а в ручке бел шелков платочек: «Сим повелеваем Мы вам Папу Римского ни в плен не пленить, ни в свободу освобождать, а идти всем великим казачьим войскам в авангардии в самый Париж, коий лавр наш и трофей».

По каменьям застав копыта звенят. Трубят в Париже трубы россейские, барабанщики барабанят, ветер веет султаны на киверах, а на тех киверах – медь-орлы.

У какой там дороги или на котором-то поле, но запросился в седло к дядьке урядника Голубка, к тому ли славному казаку Сидору Горбуненкову, некий человек иностранный. Сам в камзоле, при паруке, медная проволока в косицу заплетена, а в руке содержит допрежнюю треугольную шляпу, какие и по Россее были в ходу при Павле Первом покойном.

А сказал неведомый тот француз, что был смолоду из отечества вышедши, когда якубит бунтовал, а нынче просит доставить его попроворнее во столицу.

Вот и скачет Сидор Горбуненков в Париж от заставы с долгой пикой в руке и с французской персоной на тороках. Персона треуголкой на радостях машет и, хотя по-своему, но возглашает громко «ура».

Не стал еще вечер, горела над Парижем заря, только начали кашевары скрести с черепков копоть похода и вязать казаки кобылиц в коновязи на тех ли на полях Елисейских, которые не поля вовсе, а, можно сказать, Елисеева улица, как Сидор Горбуненков подвел тут к младому казаку Парамоше двух неведомых парижских особ, полу женского, одна из них, впрочем, старуха.

– Как я им персону доставил в Париж, – Сидор сказал, – так нынче сродственницы за персону благодарствовать пришли.

Споклонился тут дядька Сидор, от копоти почернелый, штаны затрапезные кожей подшиты, у бока – пистоль.

Старуха в чепце и в долгой хламиде, по борту кружево пущено, – не о ней вовсе речь, – а другая от лица некую кисею отвела и как глянула, и как улыбнулась, – Парамоша сапожок свой отставил, шпора легкий звон подала, приложил учтиво руку к левым грудям и сказал чисто, по-русски:

– Не разумею, мадамы, ваших речей, но как есть я бравый русский казак, послужить в удовольствие ваше рад я отменно.

И поднял глаза, не глядеть бы тебе, Голубок, – на него такие глаза карие посмотрели, такие прекрасные очи неведомой госпожи, что в левых грудях, на которых руку он содержал, столь сильно пристукнуло, будто пушечное ядро прокатилось.

И с того самого дня сокрылся для Голубка весь город Париж, что дворцы его и парады, и обедни католицкие с музыкой. А какая то была госпожа, и где ту госпожу отыскать, когда в Париже от многих французских госпож пестрит-рябит, будто в улье. Словом сказать, Парамон потерялся.

Лежит он на седлах на Елисейских полях, щиплет он ус, который в Париже прорастать начал, и дядьку Сидора укоряет:

– Запутал меня, то и было, что обе лорнетою повертели, слышу «ридикюль, ридикюль», и ушли, а ты сказывал, сродственники. И какой я им Ридикюль, когда Голубаев. А от той младой госпожи теперь сна я лишен.

– Чтобы из-за французской девки да сна бы лишиться, да тьфу на тебя…

Однако выходит он с дядькой вместе на бульвары прогуляться, а там все россеиское войско в променаде. И какие плюмажи на шляпах, и какие петушиные перья, другой в ботфортах таких преужасных, каких заправду и не бывает, и Лупанов-есаул, руки в боки, по бульвару Капуцинов гуляет, а с ним вроде бы сам генерал, смотрит скрозь бульвары в аглицкую лорнету.

Госпожи французские, ах, госпожи, легкий наряд, воздух один, и шляпы подобны опрокинутым легким корзинкам, и все кружева, кружева, кружева…

Но прекрасной той госпожи нет нигде.

Младой казак Голубок другу сердешному своему, россейской пехоты штабс-капитану Черенкову, с которым вместе брали пушки под Лейпцигом, между прочим, от души все поведал о прекрасной, однако неведомой госпоже.

Так и гуляли они в Пале-Рояле, под каким прозвищем обозначен парижский базар, который, впрочем, содержится в доме, и там же трактиры. И вдруг стал, как вкопанный, казак Голубок, едва прошептавши: «Вот она».

Тут и взял его руку штабс-капитан Черенков и сказал нечто по-непонятному двум госпожам, кои шли им навстречу. Госпожи улыбнулись.

Дядька Сидор назад Голубка крепко за штаны потянул:

– Голубок… Слышь, Парамоша, ошибки ли нет: будто не те госпожи.

Опустил стыдливо глаза младой и бравый казак, но дядьке своему прошептал:

– Оставь мне тотчас штанину. Стыдишь меня, старая кочерга… Сам не маленький… Марш отседа домой, я останусь.

– Зовут ее Люсиена, особа, как видишь, субтильная, и будьте вы с нею знакомы, а я с ихней тетенькой, – тут же сказал капитан Черенков.

И остался у Пале-Рояля Голубок с Люсиеной Субтильной. А той все щебеты, смех, и пощиплет портупейный ремень ему, и алый лампас тронет перчаткой: «ридикюль, ридикюль».

Где же Парамону Голубаеву знать, что в Париже тогда любому казаку было прозвание «ридикюль».

Ридикюль, так и пущай ридикюль. Идет бравый казак с младой французской особой по улицам самым людным.

Мало ли, долго, только Сидор сиятельству графскому жаловаться ходил, что свелся-де с лица млад донской казак, шишиги-вертихвостки парижские его завертели, в церкву не ходит и ровно бы православную землю забыл: на французскую бабенку позарился.

А граф Платов сказал:

– Ты ступай, я его промережу: накажу эстафеты в штабы возить день-деньской при полном параде. Лодырем стал на мирных квартерах, бабами облошивел: я блох-то повыбью…

Но что бы вы думали, други мои, какое происшествие тут случилось.

Скачет Голубок по долгу присяги с преогромной красной пикой и сумкой казенной, на которой россейские медные литеры, а его на улице людной из синей кареты и окликни та госпожа: «Ридикюль, ридикюль», и платочком еще помахала, а платочек воздух один, не платочек.

И случилася тут беда и казны небрежение: младой казак прыгнул с коня, госпожа ему подала руку, он шасть в карету, высунул из окна руку, держит коня, а как красная пика в карету не влезла, то видели все, – пробила двулезая пика дырку в каретной покрышке и оттуда торчит. Так и покатила карета по улице, а все кругом закричали «ура».

Однако ввечеру взяли Голубка под арест для острастки. Но ночь не стала еще, как бежал младой казак с полковой гауптвахты.

Пробежал он пешим скрозь весь Париж к дому Люсиены Субтильной. А в окнах того знатного дома горит много свечей и слышна многая музыка.

И каким ветром понесло младого казака, только он поплевал на ладони, ухватился за каменный французский герб со шлемом пернатым и рукавицами, понатужился, на герб забрался. А был тот герб под освещенным окном.

В то окно невзначай Голубок стукнул ногой, окно отомкнись, и стекла со звоном посыпались.

Все гости, тамошняя французская знать, от окна с шумом шарахнулись: «Казаки! казаки!»

Делать нечего: Голубок с подоконника прыгнул в покой.

Кто за кресла на корточки сел, кто за стол опрокинутый. Но стоит младой казак-великан, опустивши скромно глаза. Тут и ступила к нему сама госпожа Люсиена Субтильная, – все ей щебеты, смех, – за левую руку берет бравого казака и за правую, а сама говорит: «Ах, ридикюль, – говорит, – ах и ах».

За тем знатным домом был сад, а в саду – беседка, вроде бы храм. Как гости все разбежались, то при луне было видно, как нес младой казак ту Люсиену к беседке, которая с куполом.

О ту ночь, да и по все ночи парижские, горели костры на бульварах и шумели многие пляски: вот пляшет россейский улан, на кивере ветром бьет ремешки, там вполпьяна гуляет в обнимку честное казачество, там сам генерал, даром что в шляпе петушьей, смотрит всю ночь на веселие.

И не догорели еще костры на бульварах, как загремел Голубок кулаками в ставни батюшки полкового, отца Агромантова, и ему прямо в ноги:

– Батя, милость твоя, повенчай ты меня по полному нашему обряду и с певчими, как есть она вроде нехристя, но между прочим, мне суженая и уже колечком меня одарила: на меньшой самый палец мне влезло.

Батюшка тогда простыней от казака заслонился, понеже был со сна в одних преисподних, а сам говорит:

– Кто будет невеста?

– Люсиена Субтильная, а хвамилии не упомню, как же русскому казаку ее выговорить: де да де, да еще лиль, опять будто лиль, с заковыкой, а что обозначает, мне неизвестно.

– Что же, повенчать тебя можно…

Но, други мои, едва стала заря, затрубили все трубы россейские, барабаны часто забили генерал-марш, кони заржали.

И по самой заре ступил на крыльцо сам Его Сиятельство Платов-граф, легонько зевнул, рот покрестил, из чубука пепел весь высыпал, говорить:

– А ну, ребятушки, – говорит, – загостились в Париже… А ну, ребятушки мои, на коней и марш маршем домой.

И уже кинул в стремя ногу Его Сиятельство граф, когда подскакал к нему младой Голубок, сам-то бледный, русый волос по ветру несет:

– Ваша Светлость, пресветлый атаман-граф, дозвольте мне с коня слезть: у меня нынче свадьба.

Его Сиятельство нагайку на мундирный обшлаг закрутил и ответствовал вовсе невежливо:

– Я тебе, сукин сын, такую пропишу свадьбу, что она у тебя ниже спины до самой Зимовейской не заживет. Марш в поход живым духом…

Как на той ли на улице у стены высокого дома с гербом, по самой заре качались в седлах донские синие казаки, а у вторых этажей качались их красные пики, как смахнул на той улице с глаза слезу младой казак Голубок, на то посмотревши, как в одном открытом окне веет ветер и тихо качает тафтяную ли ту занавесочку…

– Ты прости-прощай, славный город Париж, – так и кончал историю свою заслуженный Донской генерал Парамон Аникитич, и еще колечко на мизинце повертит, тонкий ободок золотой, вовсе истертый за многие лета.

А когда спросит кто, да какое же было полное имя той Люсиене Субтильной, поскребет заслуженный генерал Парамон Аникитич под жестким усом ногтем, и всегда ответит с учитивостью:

– А имени мне и нынче не выговорить, хотя бы и знал: де да де, да еще лиль, и опять лиль с одной заковыкой, а под самый конец словно бы рекомье, но что обозначает, мне то неизвестно…

Жанры и теги
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
02 ноября 2011
Дата написания:
1931
Объем:
180 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают