promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Анамнез декадентствующего пессимиста», страница 31

Шрифт:

«Он, мысль которого никогда не истощалась, писал в это время историю своей жизни. Но изобразить историю его жизни трудно, ибо не было у него ни жизни, ни истории. Он жил почти абстрактной жизнью. «У меня ум земной, – говорил он. – Зачем же хотеть понять то, что не от мира сего?» Но жил он только ради этого, и такое гордое стремление к абсолюту отнимало его у земли, на которой он ничего не любил.

Он был застенчив, беспокоен, нежен и добр, но написанные им книги жестоки и болезненны. Он видел мир, наполненный незримыми демонами, рвущими и уничтожающими беззащитного человека. Он был художником и человеком со столь чуткой совестью, что слышал даже там, где глухие ошибочно считали себя в безопасности (совесть как фоpма невpоза). Как никто другой умел он передать ледяное дыхание кризиса.

Не был он и врагом Христа, который заворожил мир красотой смерти. Впрочем, это крушение не меняет сути дела. На вопрос, что дала ему философия, он однажды ответил: "По крайней мере, готовность ко всякому повороту судьбы"».

Кроме того, женщин, с которыми он расходился, ждали неизбежные разочарования – очень скоро после расставания с ним они убеждались, что так, как думал он, не думал больше никто: он оставлял в их воображении прочно установившиеся представления, резко противоречившие всему, что могло их в дальнейшем ожидать. Он обладал редчайшим даром, который я назвала бы добротой, если бы это слово не было так затаскано, скажем лучше: истинной заботой о людях. И еще он сказал, что мы снова увидимся, только неизвестно, когда и как.

Я задумчиво побродил по комнатам, где он пережил, безусловно, один из самых тяжёлых моментов в своей жизни; потом вышел на балкон, откуда он смотрел на городской пейзаж перед тем, как, по его выражению, «выйти на финишную прямую». Естественно, мысли мои вновь и вновь возвращались к любовной страсти у людей, её чудовищной силе, её роли в генетической структуре вида.

Этот сумасшедший карнавал, на котором он веселился, эта постоянная борьба полов, эта паучья свирепость, которая сделала его любимым писателем отупелых северных недотеп…

Отмечая однажды, что снег для него является весьма важным в жизни событием, поскольку в момент снегопада у него перед глазами встают картины детства, он, в частности, писал: «В Париже даже на самый незначительный снегопад смотрят как на катастрофу. А у меня на родине слой снега иногда достигал двух метров, и никто не жаловался».

Мужчина без пещеры, где он мог бы зализать раны и перевести дух, подвержен переутомлению, стрессу и негативному воздействию окружающей среды. Поэтому он долго не живет. Чаще всего его валит инфаркт, инсульт или другая болезнь из-за нервного перенапряжения и переутомления, например, язва желудка и снижение иммунитета. В древности его съедал хищник, или он погибал от холода. Даже наказание такое практиковалось – изгнание из племени. Та же смертная казнь.

В конце концов он, в ком было больше всего жизни, стал самым печальным из людей, и едва ли всё могло завершиться как-то иначе.

Вот запись в дневнике одной женщины: «Женщины никогда не расстаются с любимыми… И нелюбимыми. Женщины не способны расставаться. Вот мой вывод. Таким вот удивительным образом устроена женщина. Она, то есть я, мы никогда не сдаем свои земли. Каждый хотя бы единожды взглянувший на нас по-мужски мужчина наш навеки, и то, что с ним потом случится в жизни, уже навсегда имеет к нам прямое отношение. Женщина – сильное и коварное создание. Красивое и жестокое. Расставаясь, мы раним. Мы вонзаем иголку так глубоко, чтобы след от нее навсегда остался в сердце. И потом, спустя годы, мы помним, куда именно был нанесен удар, и всегда храним про запас возможность воспользоваться, но… Женщина также мудра и милосердна. Она смиренно принимает противоречивую себя. И чаще всего хоронит такие мысли глубоко в душе. Никому туда входа нет. Даже собственному осознанию. Только мимолетная эмоция способна всколыхнуть эти глубины».

«Мужчины… Они совсем другие… От их тела даже в промозглую погоду исходит тепло, они сидят, раздвинув ноги, они по-другому пахнут… Они писают стоя. Их руки крепкие и надежные, ладони крупные и сильные, даже подушечки на пальцах другие, в их объятиях уютно и тепло. Они рубят дрова, разводят огонь, они смотрят футбол, разбирают моторы. Они пишут нежные стихи, создают гениальную музыку, они продвигают вперед цивилизацию. У них другой тембр голоса, у них волосы растут по всему телу, у них глаза, губы, брови и скулы совершенно другие… Их тело совсем иначе скроено, их одежда совершенно другая, они не носят 42-44. Они бесхитростные, они прямолинейные, они простые. Их дружба – это настоящая дружба, они не строят козни в борьбе за женщину, они умеют договариваться. Они совсем не такие, как мы. Они наша опора, наше дополнение, наша потерянная половинка».

«Дело в том, что у них – теплые ладони, а у нас – холодные пальчики. Они сильные и могут поднять нас. Однажды они обязательно поймут (хотя бы на минуту), что лучше нас – нет. У них есть принципы. Иногда они моют посуду. Они нас выше и могут достать книжку с верхней полки. Они отдают нам свои самые клевые майки. Когда они говорят: "Я тебя люблю", кажется, что так и есть. Они умеют инсталлировать Windows. Они знают и даже могут объяснить, что когда человек один, он – человек. Они прощают нам наш феминизм, хотя мы им вообще ничего не прощаем. Они целуют нас в лоб, когда не могут остаться. Они думают, что есть вещи, которые мы никогда не поймем, и только поэтому мы все понимаем. Они кладут руки нам на коленки. Они с маниакальной настойчивостью желают платить за наш кофе, хотя и сами уже давно не понимают, почему. У них из глаз текут слезы, только когда дует сильный ветер. Они хотят иметь наши фотографии. Они помнят о нас совсем не то, что мы – о себе. Они молчат, когда мы говорим глупости. Хотя, когда мы говорим что-нибудь умное, они тоже молчат. Они любят наши голоса. Им неважно, что мы говорим. Они лучше нас знают: может быть, через сто лет, может, с каких-то других планет, но они позвонят. Они пойдут на войну, если будет война. Они делают вид, что их не достал праздник 8 марта. Они могут изменить нашу жизнь. Они никогда так и не научатся толком расстегивать лифчики. Они думают не только о любви. Они не хотят быть похожими на нас, а мы на них – хотим. В глубине души они умеют пришивать пуговицы. Они запросто могут признаться себе в том, что цель у них в жизни одна – спать с нами. Они вытаскивают нас из чужих гостей, увозят домой и накрывают одеялом. Они просто иногда накрывают нас одеялом. Они всегда провожают нас в аэропорт, но не всегда встречают. Они покупают нам сигареты и платья. Они думают, что наши сумки бывают тяжелыми, только когда они рядом. Они смотрят, когда мы говорим: "Посмотри". Они молчат, когда мы кричим. Они не хотят нас ломать, а мы их – хотим. Когда мы думаем о нашей прошлой жизни, мы думаем о них. Их можно посчитать. Они умеют драться. Они считают быстрее нас. Они дают свои фамилии нашим детям. Они делают вещи, которыми мы гордимся. Они ездят с нами отдыхать. Они смешные».

Глава 50. Время последствий

В тот день она ощущает себя неожиданно лишённым причины следствием. Чудовищность утраты делает оную непостижимой. Рассудок, оголённый этой утратой, съёживается и увеличивает её значительность ещё больше.

Тому, кто по-настоящему любит, смерть любимого существа кажется непостижимой, как непостижимой кажется собственная смерть. Иногда, любящий человек наделяет того, кого он любит, своими достоинствами, которых сам в себе не ценит. Скорее всего, существует один экземпляр. И тогда, как вечность переживается любовь.

Темна причина, но прозрачна бутыль пустая и петля. И, как на скатерти змея, весть замкнута и однозначна… Как суть вещей, то будет страсть преступна, жизнь – девственна, а смерть общедоступна. И как странно ты впоследствии смотришь.

Нет ничего плохого в том, что человек плачет, проливает слёзы и печалится об умершем. Нельзя только говорить лишнее. Запрещается громко плакать, срывать одежду, рвать на себе волосы, убиваться, кричать, причитать, закатывать истерики и т.д. Всё это означает несогласие с Божественным предопределением. Мусульмане несут тело умершего брата на кладбище задумчивые и огорчённые. Предают его земле. Молятся за него, просят милости.

Посетить могилу друга, закатить безобразную сцену (так нельзя… а-а-ах, так нельзя), сосчитать любови, из которых выросла, – хорошего мало, но… Где-то есть корабли у священной земли и горячие губы твои. Катастрофически тебя не хватает мне, жгу электричество, но не попадаю я, воздух толчками и пульс на три счета-та-та, бьет в переносицу: я знаю всё знаю, но… как будто никто конкретно не умирает, – немыслимо… Что толку пререкаться, вникать в случившееся. Всё кончается скукой, а не горечью. Или, напротив, поскольку мы никогда не знаем, что делать у могилы, мы начинаем сажать цветы. Все-таки какое-то занятие для почему-то ничем не занятых живых, стоящих рядом с усопшим.

Пытаться понять это бесполезно, но Мышкин понимает Рогожина. Почему князь не предотвратил убийства или не отомстил за убитую? Почему он становится соучастником если не убийства, то его сокрытия? Почему он проводит ночь рядом с трупом любимой женщины и ее убийцей? Разумеется, этот опыт для него крайне важен – он сводит Мышкина с ума. Мы чувствуем, что Мышкин понимает причины, по которым Рогожин пошел на убийство, – но почему он это сделал, мы не узнаем ни от Мышкина, ни от Рогожина. Почему они не разговаривают об этом? Мы лишены возможности понять эти события изнутри, потому что в этой ситуации и персонажи, и рассказчик, и сам автор отказываются от диалога. В предыдущих сценах мы слышали их голоса. Они совершали тот сложный, но поддающийся передаче обмен внутренними позициями, в котором Бахтин нашел ключ к прочтению Достоевского.

И после его кончины так глубоко запрятала память о нём, что до конца своей жизни ни с кем и никогда не говорила о нем вслух.

Грязнувиснуотягчаюсь впечатленьями ною досаждаю и болю. Не люблю, но требую любви, чуткого ухода и внимания. Всё решает послевкусие. Во всём. Всё зависит от того, что почувствуешь после. После общения, после поцелуя, после ссоры, после секса, после кофе, после взгляда. Это "после" во многом является определяющим.

Я люблю немногих, однако сильно. Любимый только теми, кого люблю. Кого люблю, того и люблю. По словам Новалиса, «что любишь, то повсюду и находишь». Драгоценная оригинальность. Силуэт воспроизведён бережно и любовно во всей прихотливой извилистости его таинственных очертаний.

Я не отталкиваю тебя. Просто у меня не получается. После той истории, четырнадцать лет назад, я не могу быть ни с кем в этом мире. Такое решается не здесь – где-то в другом месте. А мы с тобой перестанем здороваться, потом – будем, потому что ничего, в сущности, не произошло. Ссориться не хочу, боюсь. И так не с кем общаться… А до лета еще далеко.

Значит, ты не понял, что я не смогу продержаться? Ты, который знал меня лучше, чем кто бы то ни было, лучше, чем я сама, значит, ты знал меня так плохо? Или же, ты вдруг узнал меня слишком хорошо, может быть? Ты обнаружил, что я недостойна тебя? Недостойна этой огромной любви, которую ты посвятил несуществующей, которая существовала только потому, что ты нуждался в этом, бедная, которая оказалась в конце концов ни кем иным, как мной? Варенье для свиней? Так? Ты был прав. Я – это всего лишь я. Немного… Но почему мне так плохо? Ты убил меня, убивая себя, но ты промахнулся. Рана убьет меня нескоро. Я испью мою смерть до дна.

То, что я пишу здесь, – послание себе самой. Похоже на бумеранг. Подброшенный вверх, он разрезает тьму вдалеке, остужает маленькие души несчастных кенгуру и, в конце концов, снова возвращается в мою руку. Но вернувшийся бумеранг и запущенный бумеранг – вовсе не одно и то же. Мне это ясно. Бумеранг… Бумеранг…

Вот чему научила меня его смерть. Никакие истины не могут излечить грусть от потери любимого человека. Никакие истины, никакая душевность, никакая сила, никакая нежность не могут излечить эту грусть. Человек рождается в единственном экземпляре, и, когда погибает, его никто не может заменить.

У нас нет другого пути, кроме как вволю отгрустить эту грусть и что-то из нее узнать, но никакое из этих полученных знаний не окажет никакой помощи при следующем столкновении с грустью, которого никак не ждешь.

Потом показалось, что кто-то наклонился над ней, отвёл с лица прядь волос и поцеловал в глаза, в щёки, в уголки губ, легко – одним дыханием. По всему телу разлилась сладость этого поцелуя. Она медленно пробудилась.

Кровь приливала к лицу, так что щеки горели, она, как струна, вытягивалась под одеялом, судорожно вцепившись пальцами в простыню, и лежала с закрытыми глазами, со странной улыбкой на губах, стараясь не двигаться, чтобы не спугнуть каких-то видений. Ей хотелось воскресить в памяти всё, и это желание было так сильно, что хотелось кричать. Она впивалась зубами в сустав своего пальца и в невыносимой боли находила какое-то жгучее наслаждение.

Наступало время последствий. Теперь, когда твоё лёгкое дыхание снова рассеялось в мире… Я окружусь тобой, завернусь в твои вкусы и привычки, и таким странным образом буду снова принадлежать тебе.

У меня все интересное, что происходит внутри и вокруг, имеет тайную сноску рассказать тебе, и я настолько привык все это сносить с тобой, что такое направление предметов к тебе и дает им смысл. Дурацкая привычка – жить в пейзаже, нарисованном тобой. Спящего на краю водопада не разбудит вода. Но твой шепот… Вы там, где мощное дыхание кита! Многое можно прощать…

– Мне нужны краски, линии, свет, драгоценные камни фантазии…

– Дурочка, в реальности не бывает таких камней, а если и бывают, то только здесь, – и положил бы свою руку мне на сердце.

Имя может быть присвоено не только зиме, но и звезде, и дереву, и дому, и окну, и какому-нибудь платью или свитеру, и городу, и месту, где мы встречались, и дню, когда было особенно хорошо, и году, когда мы познакомились… Вот это «мы» уже само по себе любовно. Именно потому, что значения имени нельзя определить, оно само приобретает власть все определять собой. У любовного заклинания есть две стороны: исступленный восторг заклинателя, который присвоил себе имя любимого, – и окамененное бесчувствие или даже смертельная тоска заклинаемого, чье имя отчуждено, украдено и более ему не принадлежит.

От сердца либо живут, либо умирают. Но если ты исчез, как будто губкой проехали по списку смертных – кто же тогда тебе всё это пишет, дорогой? Житель тот прежний влечётся в наш день нехитрым пёрышком истребимым мгновением.

В Ковчег птенец, не возвратившись, доказует, что вся вера есть не более, чем почта в один конец. Светится нежно волшебная щекотная земля, смешная греза. Зря я ищу тебя, собой не являясь, нас, возможно, рассасывает земля. Из сонной бездны имена слышны, пока их шепчут дети. Чужая жалость, как луна: не греет и сама не светит. Зачем же так. От одного качающего любовь насоса к другому. Большинство людей достойны друг друга. В некотором высшем смысле человек обречен на любовь. Многие – собственно, все! – в этом, по крайней мере, мире стоят любви…

Не тот одинок у кого нет никого, а тот, кто не умеет любить… Наша привязанность к людям ослабевает не потому, что они умерли, а потому, что умираем мы сами. Мы существуем только потому, что кто-то о нас думает.

Была за поцелуем простота. За раздвоеньем – мельтешенье ножниц. Дай Бог, чтобы осталась пустота. Я вижу в том последнюю возможность. Ведь наши имена не множимы, но кратны распахнутой земле, чей треугольный ум, чья лисья хитреца потребуют обратно безмолвие и шум, безмолвие и шум. Пыжься, нагуливай звук, землемерша-линейка.

Был тебе меценат, стал твой пациент. Стал сноской. Прости, что тогда-то и так-то ты повстречала меня, то есть свою судьбу, пустую и тутуту… Ээх, не простит. Конкретной мухи. Намеренность воды. Ух, злится на нее. А Л. Толстой однажды заметил о родниковой воде: «А коли она со щепочками – то она еще чище».

Твоё упрямство, с которым ты помнишь обо мне, дабы поразмыслить над тем, не являются ли эти перебои памяти просто подспудным голосом твоего подозрения, что все мы друг другу чужие? Не вызывает сомнений, что все мы небрежительны. И ни один человек не может стать более чужим, чем тот, которого ты любил когда-то… А люди, к которым вас влечет, неизменно думают, что вы им кого-то напоминаете.

Где-то ты вышагиваешь. Разговорчик о добре и зле. Кто может быть здесь более чужим? Ведь мужество смешно, забавен страх, легко теперь остаться в дураках. Всё в порядке, но жизнь пролетела, дуракам не покажешь полдела. (Вполне достаточно, чтоб отпущенных лет свысока не считать ни во что).

С того дня, как вошла в дом сноха, прошло торопливое лето, пожелтела, отгрустила осень, большая непочатая зима началась и кончилась, побежала по оврагам талая вода.

Слова словно детские игры поглощают человека, незавершенного чувством, но вот включается сердце, стук его вторит то вдоху, то выдоху, надо вслушаться в это мерцание слов, в это перемещение сущности формы из осознания в удивленную ясность, но, трепеща срывается от истока речь, пропадает иероглиф буквы дрожащий и слова будто бронированные, отсекающие нас друг от друга, срываюсь сама я – несовершенно вижу себя как другую, вышедшую за пределы себя, узнанную в неслучайном единственном ритме: одухотворенную прозрачно-чужую.

Пусть на миг, на земное мгновенье, я знаю – времени плоть явится мне обнаженная, чтобы уж не разлучаться со мной, и тогда с речью моей мы встретимся снова и дрожащая, вновь возникну из некоей сути своей – вопрошающая, смогу ли воспроизвести то, первозданное, осуществленье? Мое ожиданье превращает в осколки твое лицо, сохраняет во мне твое лицо, эту обязанность, неотвратимость отвергать отторгать может иной полюбить – зубы твои безрассудно-жестоко вонзаются жалом желанья в глаза мои, я их отвергну чтобы спросить о – (я знаю, знаю, безудержно это паденье) я опомнюсь благодаря тебе, вернусь от тебя отделенной в жизнь, только лишь обозначу заиндевелое недоуменье лица твоего, ты пронизываешь меня гулко – и так равномерно ты вглядываешься в картины, возникшие в нас, осуждая быть может, время презрев ветром ворвусь в нее ворвусь в его лицо, изредка ею обласканное вне череды и порядка, словно в провалы памяти, словно в дыру.

Комната сомнет его лицо, проникнув сквозь эту дыру, где мы, не принимая, судили друг друга, в любовь, законсервированную комнатой этой, размеренно и неустанно возвращаясь обратно.

Наши колени дрожат, но не сгибаются; наши руки ищут друг друга, но не соединяются; очи наши глядят ввысь, но ничего не видят… Как все просто, как легко.

Так же не веря себе, твоя и моя плоть изнемогают в поисках лиц наших, губ, рук и костей, в прозрачность рассветов наших глаз, тишина мелодичная, равномерная тишина в гроте ее изумрудном, здесь и не просишь, но становишься нужным кому-то, невесомым в желаниях, когда низ и верх смещаются и однозначны, здесь предметы не воспринимают меня, я не пронизываю их и лишь на словах вынуждена превращать в мясо или вино, необходимую нам передышку.

Глава 51. Эпилог

Это не так важно уже потому, что я приезжал сюда просто быть. Природа скорее успокаивает, чем увлекает: либо стать соучастником, либо – неврастеником. Вот почему Ульрих и сам автор предпочитали подлости мира пассивность и одиночество. И я понял: они нуждаются в тишине. В тишине каждый найдёт свою истину и укоренится в ней. Но для этого необходимо время, как при вскармливании младенца.

Горные вершины спят во тьме ночной, тихие долины полны свежей мглой. Не пылит дорога, не дрожат листы… Подожди немного – отдохнешь и ты! Чем больше хочешь отдохнуть, тем жизнь страшней. Жизнь бежит – груз тяжелеет. Меняется чувство, меняется отношение…

И только мёртвая тишина, которую не возьмёшь даже приступом, тысячепудовая пытка, там, где насекомо ступают часики – за тысячи миль торопливо капают капли в белую чашку умывальника и я – вселенная, и от капли до капли – эры, эпохи и в этой сжимающей сердце тишине слышен только тысячелетний скрип Земли, вращающейся на проржавевшей, несмазанной оси. Мой ум затихает, как поверхность озера во время полного безветрия: не происходит ничего вообще. Трудно сказать, сколько проходит времени. А потом на поверхность этого ничего падает капля.

Я крепко завернул кран и вышел. Удары пульса смолкли, поглощённые просторной, ёмкой тишиной, в которой заглохли пулемётные очереди без устали тикающего времени. (Продолжительность минуты зависит от того, по какую сторону двери в ванную комнату вы находитесь).

Учёные и доктора пишут – секс только для деторождения, но есть и мнения, что секс это самый лучший, легальный и самый приятный способ самоубийства.

И все же, не переставая понимать, что пустота может привести только к пустоте и что вселенная является всего лишь побочным продуктом нашей печали, зачем отказываться от удовольствия споткнуться и разбить себе голову о землю и небо? Тогда как смерть в этом отношении даже чересчур аккуратна, все аргументы говорят в ее пользу.

Куда же может привести столько пустоты и непостижимого? Мы хватаемся за отпущенные нам дни, так как желание умереть слишком логично, а посему недейственно. Если бы жизнь обладала хотя бы одним внятным и бесспорным аргументом в свою пользу, она уничтожила бы сама себя – инстинкты и предрассудки улетучиваются от соприкосновения с Неукоснительностью. Все, что дышит, питается недостоверным; для жизни, этой тяги к Безрассудному, любое привнесение логики гибельно…

Любовь или вера во мне осуществляются, даже если ты не рядом со мной: так ты веришь в Бога, пуская и не ощущая истины ясно и вещно в себе. Божья сущность необходима тебе, обращенной в любовь, любовь невесома, нет ее даже в осуществленье, лишь сквозняки любви скользят и переливаются по нашим лицам, ты же знаешь, ты чувствуешь это – качели сквозняков, укачивающих нас. (Поскольку Халиф не мог взглянуть на Лейлу глазами Маджнуна, ему не удалось разгадать тайну этой любви).

Иероглиф, означающий «смерть» – это сочетания лепестков на асфальте у подъезда. Иероглиф, означающий «смерть» – это головная боль. Счастливые сны, обрывающиеся с уходом детства. Толстая картофельная шелуха, семечки яблок. Свечение в темноте. Безразличие и уязвимость. Отчаяние, ярость, безнадежность. Слезы вопросов, вопросов, вопросов. Иероглиф, означающий «смерть» – рассыпающиеся листы нерожденной книги. Дети, не умеющие говорить и смеяться. Иероглиф, означающий «смерть» – это долгие муки, больницы, ночи в объятиях боли. О страданиях. О медленной смерти. Становится иероглифом, означающим «смерть».

Нечто вроде куку-вот-и-я от которого как говорится светлеют лица и оцепенело кино? Станет больше, умнее, витиеватее, утончённее, изысканнее, изобретательнее… Ободками вещей в моей жизни запомнилась первая треть. Он пуст был, но и сверх того, на чудесный порядок пустей, пока царствуешь, злясь на себя, существуешь, царапаешься немножко, – (а в этой растяжке сознания ни шагу не сделать вперёд). Ничем чреват, лишь круги в перламутровой их утробе говорят, что он есть.

Что если ты придёшь и руку положишь мне на глаза. Ты всё равно придёшь, зачем же не теперь? Неужели еще 3 года? а что? ожидание – это кефир. Но ведь прежде, чем ожидание станет слишком долгим? Пожалуйста, а?

Год-то какой чистый! Необжитый, необожжённый, одиноческий, иноческий – ночами. Я обожаю раннее утро, часов этак в пять. Ты идешь, и на улице ни души. Мир кажется чистым. И грузный, полный год не жди, не жди невзгод. Он не придёт, но как будто, как будто…

В определённом смысле, в будущем нет никого. В определённом смысле, в будущем нам никто не дорог. Будущее всегда настаёт, когда кто-нибудь умирает. Мне не из чего сплести венок, чтоб как-то украсить чело на исходе этого чрезвычайно сухого года.

И весельчак ли он сам или хмурен, как сентябрь в последних числах… Боль далеко, не прячь глаза и не скорби. Беспощадна ли судьба или отходчива, в конце концов она "сплетает" и расплетает любые неожиданные и странные "венки". Тогда в который раз мы принимаемся за изучение времени. Мы учимся времени, стягивающему края представлений, предзнания. Его игла, иногда золотая, а подчас платиновая, приятно холодит разгорячённый мозг.

Время, когда конкретные отношения разорваны, за исключением нити, тянущейся от зрачка, время, когда пучки тончайших ощущений распадаются без остатка – торжество впечатлений как таковых. Распад – это одновременно же чье-то приобретение, а жертвоприношение оборачивается возможностью – и необходимостью – требования жертвы.

Сумма дней и судорожных дум… сугубо от нужды и до нужды… не пуская в дело анестезию рассудка… чтобы мы пропажи не замечали.

Прости меня, прелестный истукан. Мы говорим, как правило, рывками. Находчивость – источник суеты. Что ложь, не встретив возражений, испарится, хоть против правил, именно из-за налёта необязательности в падающей интонации. Мальчика прослеживают в муже, мишень его всегда находится вовне. Суть поезда? За что нас любят? О чём он думал бы, когда б его не грызли тоска, припадки? Если бы любил? Ни тем более возлюбленный, никто не скажет вам этого в момент вашего полного поражения.

Вместо этого битый час смотрела в окно, что будет поразительней для глаз. Очень напряжённая обстановка… перелезем и через это, – затворничает она.

Вздрогнув, себя застаёшь в грядущем. По улице вглядываюсь – этот может убить.

Нужна ли страсти память? Совершенно секретная мысль о смерти, нет на свете вещей безупречней. В середине длинной или в конце короткой жизни. Как я люблю эти запахи – запахи бесцельной, но длящейся жизни. Чем счастливее могут быть люди, тем несчастнее они становятся. Чем лучше узнаем мы друг друга, тем хуже.

Не имеет значения, кто у тебя в «сознании», лишь бы знак подавал. Чем короче память, тем длиннее жизнь. Чем больше помнишь, тем ты ближе к смерти. И то сказать, когда такие гости, причём тут хорошая память… Не всё так уж глупо в романтической концепции страсти.

Вот, наконец, героиня без имени и очертаний – прочерк в графе о приметах – спешит из ворот к остановке.

– Неужели так бывает? – она раздевается догола, она бежит к воде, она не помнит больше никаких «малчиков»!

– Так бывает, – отвечает ей кто-то, кому нет дела до согласования слов.

Ничего не понимая, она смотрит в небо.

Так бывает.

© Шакиров И.А.

Редакция от 08.2016

Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
10 августа 2016
Дата написания:
2016
Объем:
581 стр. 3 иллюстрации
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Эксклюзив
Черновик
4,7
283