Читать книгу: «Дорога в Аризону», страница 7

Шрифт:

Генрих Романович, перещеголявший по амурной части отца и деда, бросал собственных жен и любовниц, по его словам, постоянно, и они нередко платили ему той же разменной монетой, не в силах смириться с трубным зовом его похотливой плоти. Всякий раз уличенный в очередной измене Пуповицкий со стоическим хладнокровием выдерживал низвергающийся на него каскад слез, упреков и обвинений, замечая лишь: "Пойми, моя сусальная: как большой актер не может всю жизнь играть одну и ту же роль, так и я не могу любить одну и ту же женщину. Для этого во мне слишком много любви и пылкости. Влюбляясь в женщину, я вживаюсь в нее, как в новый образ, черпая в ней вдохновение и творческие силы. Если ты не в силах этого понять, значит, ты – женщина неглубокая и нечуткая, значит, не дано тебе быть музой большого актера. Хочешь меня бросить? Пожалуйста, бросай. Но учти: меня подберут мгновенно. Я и земли коснуться не успею". И, похоже, все время оказывался прав.

"А знаешь ли ты, дражайший друг мой, сколько раз я официально, учти – лишь официально, был женат? – спрашивал порой Генрих Романович, поймав кого-нибудь из младых воспитанников драмкружка. – Пять. Недурственно, да? При том, что в СССР разрешается только четыре". "А как же тогда?..", – спрашивал озадаченный школьник. – "А вот так. Пятой моей женой была сотрудница загса – та самая, которая оформляла мой четвертый развод. Тогда она меня и полюбила. Глянула на меня – и потеряла себя навеки!.. Не смогла устоять перед моим обаянием. Она сама наш с ней и брак и регистрировала. Должностное преступление, по сути, совершила, закон нарушила – и все из-за любви ко мне. Вот так-то, достопочтенный мой".

Нынешней спутницей маэстро была замдиректора Дома культуры – строгая некрасивая женщина с буйволицыным задом, которую Генрих Романович заискивающе называл "моя Минерва". Когда мэтр Пуповицкий в первый раз наградил замдиректора этим интимным прозвищем, то получил в ответ благодарную оплеуху: суровая замша, плохо знакомая с древнеримской мифологией, углядела в "Минерве" параллели то ли со стервой, то ли с курвой (именно это, представьте, она там и углядела). Но узнав, что прозвище восходит к образу покровительницы искусств и, более того, – богини, темпераментная подруга Пуповицкого сменила гнев на милость, согласилась быть Минервой и даже разрешила поцеловать себя в шею. Неизвестно, была ли освящена их любовь работниками регистрирующих органов, были ли сызнова украшены страницы Генрихова паспорта живописным загсовским клеймом, однако "Минерва" обращалась с Генрихом Романовичем, как с законным супругом, полностью подчинив себе его бунтарский разум и волю. Что не мешало маэстро за глаза называть замшу соседкой. "Почему "соседка"? – спрашивали Пуповицкого удивленные коллеги. – Вы же вроде вместе живете?". "Потому что соседка по кровати", – кисло отвечал Генрих Романович.

О том, каким образом судьба бросила его, гениального артиста и всесильного дамского соблазнителя, в объятия этой тяжелой во всех смысла слова женщины, и вообще – в этот город и в этот Дом культуры, Пуповицкий рассказывал без энтузиазма, но подробно. Как и в истории почти полуторавековой давности с гвардейским штаб-ротмистром, виной всему, разумеется, была женщина и ее не в меру ревнивый супруг. К несчастью, ревнивец занимал пост художественного руководителя театра, где имел честь служить блистательный Генрих, от которого жена худрука, как несложно догадаться, совершенно потеряла голову. Ее не смущало то обстоятельство, что ее избранник был официально женат, и, что было еще более удручающим, не питал к ней ответных чувств. "Я в то время любил совсем другую женщину – дочку одного архитектора, мы тайно встречались с ней несколько раз в неделю, – вспоминал Генрих Романович. – Естественно, как человек честный и порядочный, закрутить два романа одновременно я не мог, как бы ни был велик соблазн! Генрих Пуповицкий любил и любит женщин, но – по очереди! Я, прошу заметить, не мормон и не султан какой-нибудь, гаремов никогда не устраивал". Но не помнящая себя от любви супруга худрука, получив честный ответ от порядочного человека Генриха Пуповицкого, не отступилась. Сутками она простаивала возле дома своего возлюбленного, терпеливо снося холод, палящий зной и осуждающие реплики старух-сплетниц на лавочке. Во взоре ее, нацеленном на окна квартиры Генриха Романовича, не было ничего, кроме любви и печали. Муж-худрук, изрыгая проклятия вперемешку с мольбами, заталкивал ее в машину и увозил домой, но на следующий день она возвращалась на свою сладостную Голгофу. Муж пытался посадить ее под замок, но жена спокойно сказала ему, что выбросится из окна. Заглянув в ее решительные глаза, муж понял, что это отнюдь не пустая угроза. И тогда худрук пошел на подлость: он уволил из театра Генриха Пуповицкого, своего лучшего актера, придравшись к его мнимым алкогольным пристрастиям ("Какие пристрастия?! На сцену я пьяным ни разу не выходил, Бог свидетель, что бы они там ни сочиняли!"). Мало того: как повествовал, мрачнея, Генрих Романович, нелюбимый, но коварный муж использовал свои связи в театральных и партийных кругах столицы с тем, чтобы закрыть Пуповицкому доступ в другие театры и культурные учреждения города. Тем самым, его вынудили покинуть Москву, фактически выслали из нее, как декабриста, к отчаянию обожествлявших Генриха зрителей.

Впрочем, руководству детским драмкружком в подмосковной дыре низложенный король сцены посвятил себя всецело, увлеченно и самозабвенно прививая юным слушателям азы актерского мастерства. В драмкружке были собраны учащиеся всех школ города, но мальчиков значилось всего двое – Толик и тщедушный нервный Марик, который был младше его на год. По причине такого сугубо количественного неравноправия полов девочкам приходилось играть и мужские роли, вследствие чего драмкружок представлял собой полную концептуальную противоположность театрам античности и средневековья, где женские партии, как известно, исполняли мужчины.

Спектакль, правда, пока был выпущен драмкружком всего один – ершовский "Конек-горбунок". Однако несколько месяцев назад Генрих Романович задумал новую масштабную постановку – "Мещанина во дворянстве" Мольера. Репетиции, начавшиеся еще в прошлом учебном году, после каникул возобновились с удвоенной силой. Толику, к его несказанному удовольствию, досталась главная роль – господина Журдена. Однако нечаянно нагрянувшая любовь внесла коррективы и в репетиционный процесс. Необычная рассеянность и расконцентрированность истерзанного душевной болью Тэтэ не укрылась от проницательного взгляда постановщика. "Анатолий, благолепный мой! – сердито кричал Генрих Романович. – Ты играешь павлина, который ходит, распустив хвост. А должен играть старого общипанного петуха, который пытается летать орлом и петь соловьем. Ты должен играть ужа, который представляет себя соколом, обезьяну, которая возомнила себя человеком, свинью, напялившую на себя фрак, лилипута, что тужится вырасти до гулливеровых размеров. В этом твоя генеральная задача! Твой персонаж – тупой никчемный человечишка, который пресытился единственно подходящим для него тесным затхлым мирком и вообразил, что создан для другого мира – бескрайнего и светлого! Он тщится пролезть в этот новый заманчивый мир, думая лишь о внешних соответствиях – дорогих камзолах, умении танцевать и размахивать шпагой – и не понимая, что этому миру нужно соответствовать, прежде всего, внутренне, духовно. Журден, упрямо стараясь быть похожим на "настоящего", как он полагает, дворянина, не в состоянии осмыслить, что все эти потуги, неуклюжие и смешные, не приближают, а, наоборот, отдаляют его от высшего света, лишь увеличивая пропасть между ним и дворянством. Не может он, старый дурак, осознать, что похож на болтающийся в проруби анализ на наличие глистов! То есть, ты играешь человека, который пытается жить не своей жизнью, а другой – упоительной, но иллюзорной и недостижимой для него жизнью. В этом и заключается весь трагикомизм ситуации. Ты слышишь меня?.. Да что с тобой происходит, Анатолий?!. Никак не можешь придти в себя после каникул, что ли? Надо, надо собраться, маэстро!".

В конце концов, под натиском вопросов бушующего руководителя кружка Толик решил открыться Пуповицкому и поведать ему о своей неразделенной страсти, скрывать которую от всего мира ему становилось все мучительнее. Тэтэ уже дошел до той точки душевного кипения, когда хочется выпустить пар, выговориться, поделиться с кем-нибудь своей бедой. Венька был не в счет: он признавал в женщинах только один талант – кулинарный, а потому говорить с ним о любовных порывах было бессмысленно. И уж совсем неразумно было бы сообщать о своей любви родителям, даже – деду: как уже совершенно взрослый человек Тэтэ гордился тем фактом, что у него появились собственные тайны, знать о которых родителям не следовало. Генрих же Романович был в этом отношении фигурой идеальной – вроде свой, но, в то же время, посторонний человек. Не последнее значение имело и то обстоятельство, что руководитель драмкружка был великим знатоком женщин и опытным моряком в океане страсти,  многократно изнемогавшим под натиском его сокрушительных бурь, а, следовательно, наш влюбленный мог рассчитывать на дельный совет и на то, что мэтр Пуповицкий, верный принципам мужской солидарности, не сделает его секрет достоянием праздной общественности.

Придя к такому выводу, Толик на следующем же занятии драмкружка исповедался Генриху Романовичу. После репетиции, дождавшись, когда школьники покинут зал, Тэтэ растормошил своего духовного наставника, задремавшего, будто усталый сатир, в плюшевом кресле в пятом ряду, и выложил ему свою скорбную историю без пауз и остановок.

"Мда…, – молвил Пуповицкий, выслушав ученика. – Женщина может исковеркать мужчине всю жизнь, а может сделать ее божественной. В этом их женская суть… Зачастую ломаешь голову и понять не можешь: в награду тебе дана эта женщина или в наказание? Женщина – существо таинственное, непостижимое. Даже названия самых укромных уголков ее тела, куда мужчин затягивает, будто водоворотом, звучат таинственно: лоно, чрево… А у мужчин эти самые места как называются? Живот, пах и сам знаешь что. Мда… Женщины – они как… (он замялся, подыскивая точное сравнение)…как алкоголь. Да – как алкоголь! (Генрих Романович оживился, глаза его засияли). Для того, чтобы постичь женщину, ее нужно распробовать, вкус и аромат уловить, букет почувствовать. Поверь мне, Анатолий: каждую женщину, ну, буквально каждую можно уподобить тому или иному виду алкогольной продукции. Бывают, к примеру, женщины как пиво: градус у них небольшой, сами они простенькие, даже примитивные, пены в них многовато. Пена осядет, и что останется? Вода. Но, тем не менее, и такие женщины, скажу я тебе, не лишены приятственности и свежести. Почему бы, думаешь, и не употребить? А то и – злоупотребить, в больших, стало быть, количествах. Однако, любезный друг мой Анатолий, как раз таки в больших количествах женщины этого типа абсолютно невыносимы. Злоупотребил – и тебя тут же тянет… избавиться от нее. Ну, ты меня понимаешь. Потому как пейзанками со всеми их простодушными прелестями быстро пресыщаешься.

Бывают женщины как шампанское: играют, веселятся, искрятся. Но несерьезно все это, баловство для слюнтяев, не ведающих толк в истинно королевских напитках. Таким дамочкам кроме пузырьков своих крохотных и предъявить больше нечего. Да и выдыхаются они быстро. Шипеть шипят, а голову не кружат. И икнется тебе потом такая женщина неоднократно, весь обыкаешься. А зачем, спрашивается, такой дрянью губы пачкал?..

Бывают женщины-ликеры: сладенькие, липучие, накрашенные, а градус все одно – жидковат. Бывают женщины как портвейн. "Агдам". Но это лишь при крайней нужде пить можно, когда давно не выпивал, организм взалкал, а ничего другого, кроме этой отравы, в наличии не имеется. Но потом все одно обязательно пожалеешь, что не устоял и выпил: голова трещит, всего тебя мутит и выворачивает, и кажется, что весь шар земной сейчас треснет пополам, как ветхая рубаха.

А бывают, мой мальчик, женщины высшего сорта – как водка или коньяк. Водка – это, значит, светленькая дама, блондиночка. Коньяк – шатенка или брюнетка. Но это, как ты понимаешь, условности, внешние ассоциации. Главное – в другом. В градусе. Такие женщины обжигают тебя своим градусом, согревают, опьяняют, уносят в заоблачные выси, и жизнь твоя от них становится сказочной. На ложе к такой женщине вступаешь, словно на Олимп, на вершину блаженства, на облако пуховое, как перина взбитое. Такие женщины и губят мужчин, если позволишь им завладеть тобой полностью, со всеми потрохами, если подчинишь им всю свою волю и разум. Поэтому запомни, мой славный паж: никогда не подчиняйся женщине всецело, будь ее рыцарем, но не рабом, не соблазняйся сладкозвучным пением сирен пышногрудых, если не хочешь умереть раньше срока в страшных мучениях, бреду и белой горячке".

Генрих Романович помолчал, смахнул проступившую на носу влагу и продолжил: "Есть еще, конечно, буржуйские напитки – виски, ром, джин. И женщины там у них такие же, как этот суррогат. Вроде смотришь – все при ней: и спереди, и сзади, и объем, и градус. Но не забирает тебя – и все тут, не манит, с ума не сводит. Градус-то там есть, а душевности нету, родного чего-то не хватает. Вообще, не умеют они там на Западе, между нами говоря, пить, не прониклись они этим процессом, не открылась им истина воссиявшая. Не вкладывают они душу ни в приготовление напитка, ни, что еще более ошибочно, в его распитие. Вот как, например, русский человек стопочку опрокидывает? Выдохнул, как "Аминь" сказал, главу свою воздел и, устремивши глаза в небо, выпил все до дна. Потому как это для русского человека ритуал, сакральная процедура. А они на Западе как пьют? Бокал с вином в руках вертят да нюхают. Тьфу!.. Опять же, выпивать русские люди предпочитают втроем, потому как Святая Троица и все такое прочее… А у буржуев завалиться в бар и одному, как скоту, лакать свой виски считается деянием вполне допустимым!.. Бывал, бывал я в этих заграницах, немало с театром на гастролях по свету поколесил. Пивал и зелье их заморское, и женщин их познал немало. В Париже, помню, влюбилась в меня одна мадам, Мариам звали – прямо тряслась вся, когда меня видела! Сама красавица – ресницы, что опахала египетские, грудка рубенсовская, талия, как у часов песочных, бедра – тополя пирамидальные, а не бедра. Вдобавок еще и миллионерша: собственные магазины нижнего белья по всему Парижу имела. Каждый вечер после спектакля она меня на белом лимузине к себе домой увозила. А дом у нее – прямо как Зимний дворец, комнат больше, чем кресел в этом зале. Слуг полно – негры, азиаты!.. А в золотой клетке леопард сидит в алмазном ошейнике.

Начальники театральные и гэбисты, что к нам приставлены были, против моих визитов к Мариам этой не возражали. Потому что им из советского посольства позвонили и приказали не возражать: у мадам, как выяснилось, папаша был знатной шишкой в торговом министерстве, и наши рассчитывали, что дочка, мной ублаженная, на папу повлияет, как нашим надобно. Но мы-то с ней ничего этого не знали, нам на все наплевать было, только упивались друг другом все ночи напролет. Мда, упивались… В бассейне – у нее в доме римский бассейн был – плескались, и она меня вином из уст в уста поила. Вековой выдержки вино: его на аукционе готовы были за сто тысяч франков купить! А она меня им поила. И все умоляла остаться с ней, во Франции, то есть, просто в ногах у меня валялась. Все, говорила, тебе отдам, все свои магазины, только не уезжай! Тут-то во мне гордыня и взыграла. Э-э, нет, говорю, мадам Мариам, русского актера трусами не купишь! Генрих Пуповицкий, говорю, Родину и сцену на трусы не меняет! Ты что же, говорю, Марьяшка, думаешь, что я в жизни своей такого количества женской сбруи не видел, как в твоих магазинах? Да я этих ваших причиндалов дамских столько перевидал – в тыщу раз больше, чем во всей Франции отыскать можно, не то, что в салонах твоих. И на женщинах видел, и отдельно от них. Ради меня женщины – натуральные богини, прошу заметить – готовы были последнее с себя снять и к ногам моим бросить. Так что, не надо меня так дешево ценить, говорю, я себе цену знаю. Не по зубам тебе такой орех, как Генрих Пуповицкий. В бассейне поплескаться – это можно, винца пригубить, приласкать друг друга. Да только не люблю я тебя, уж не обессудь. Так что, прости, говорю, Марьяшка, и адье! И уехал. А она потом, говорили, от горя зачахла и разорилась совсем. Хотела даже в Сену броситься, но ее вовремя перехватили и в психиатрическую лечебницу отправили. Там она сидела в палате и целыми днями на стене одно только слово писала – "Генрих".

Пуповицкий снова умолк. Толик подождал немного. Ни звука. "А мне-то что делать?", – осторожно спросил Тэтэ, перед глазами которого в продолжение монолога рисовались какие-то магазинные полки, на которых рядами, словно бутылки, стояли женщины в одних трусах, но – с ценниками. "В каком смысле?", – осоловело глянул на него Генрих Романович. "Ну, мне в моей ситуации что делать?". – "А-а… Чтобы завоевать женщину, ее нужно поразить, совершить что-нибудь отчаянное и красивое, пусть даже лишенное смысла. И не бойся сделать глупость. Не думай об этом. Достойная женщина правильно оценит глупость, которую ради нее совершил мужчина. Оценит, поймет и не устоит. Поверь мне".

Дверь неожиданно распахнулась. На пороге возникла фигура замдиректора клуба. "Генрих Романович, а что вы здесь делаете? – недовольно вопросила она. – Вы на часы смотрели? Я вас уже давно жду". "Иду, иду, моя Минерва! – подпрыгнул и засуетился Пуповицкий. – Мы вот с Толей роль разбирали. Ну, все, Толя, до свидания! Во вторник на репетицию не опаздывай!".

Глава 14

"Отчаянное и красивое" – с момента разговора со служителем Минервы слова эти стучали в висках у Тэтэ, словно барабан, аккомпанирующий литаврам, являлись ему во сне, вычерчивались сами собой мелом на доске во время уроков. "И не бойся сделать глупость", – вползал в уши чей-то неведомый вкрадчивый шепот, волнуя и ободряя тоскующего влюбленного. И он придумал, наконец, какую глупость ему сделать. После нескольких дней напряженных размышлений и поисков отчаянно-красивого решения любовной проблемы Толика посетила идея – безумная, обворожительная до неприличия, немного пьяная и невыносимо глупая. Нет на свете такой глупости, которую ни сделал бы влюбленный 15-летний мальчишка, желающий привлечь внимание своей капризной пассии. Но замысел Толика тысячекратно превосходил все совершенные до него на Земле глупости. В сравнении с его замыслом параноидальные бредни клинических идиотов, антисоветские пасквили западных борзописцев и ответы двоечника Пыхина у доски выглядели глубокими и умными заявлениями. Толик задумал обесчестить Тамару Кирилловну, учительницу русского языка и литературы, царицу Тамару, прямо в ее владениях – в кабинете литературы, во время урока, на глазах у всего класса. По своей дерзости, хулиганской артистичности и эффектности этот поступок, бесспорно, не имел бы аналогов не то, что в истории класса, но в истории всей школы и открыл бы, наконец, девочке в среднем ряду глаза на беспримерные способности Толика, его отвагу и силу любви к ней, Нике. Потом, когда все свершится, он, конечно, скажет ей, что сделал это исключительно для того, чтобы повеселить ее, только ради ее улыбки. Ничего боле. И сердце ее оттает.

О тех последствиях, которые может иметь для него этот поступок по линии учителей и родителей, Тэтэ старался не думать. Однако не думать получалось плохо. После директрисы Тамару в школе боялись больше всего, хотя так же, как и директриса, Тамара редко повышала голос на учеников. Страх и трепет внушало именно это ее несокрушимое спокойствие, гипнотически ровная интонация, холодный взгляд хирурга сквозь бликующие стекла очков с серебряной оправой. Класс, при появлении учителей обычно поднимавшийся со стульев лениво и нестройно, словно бригада рабочих-халтурщиков, завидевших прораба, при торжественном входе Тамары Кирилловны в кабинет литературы резво вскакивал, будто разом пораженный геморроем в самой острой его форме. Даже русские классики на портретах, иконостасом охватывавших стены классной комнаты, в этот миг, казалось, разглаживали бороды и приосанивались. Тамара царственной походкой шла к своему столу, не доходя до него, останавливалась точнехонько под портретом Ленина, напротив первой парты в среднем ряду, внимательно смотрела на учеников и говорила: "Здравствуйте. Садитесь". Сесть удавалось всем, кроме одного – того, чью фамилию Тамара оглашала в следующую же секунду, вызывая бедолагу к доске. На языке школьников это называлось жесткой посадкой.

Учителем Тамара слыла крайне строгим и придирчивым. За тягчайшим в ее глазах преступлением – нелюбовью к русскому языку и литературе – неминуемо следовало наказание – двойки, которые она безжалостно обрушивала на головы и дневники нерадивых школяров. Пятерка же, полученная у Тамары, приравнивалась к подвигу Геракла. Нет, котировалась выше. Геракл-то имел дело с лернейской гидрой, но не с Тамарой.

При всем при том, литераторша была еще нестарой и довольно привлекательной женщиной: чуть полноватая, но не толстая, с молочно белой кожей, бровями-струнками и не производящей отталкивающего впечатления еле заметной тенью микроскопических усиков над верхней губой. В школе Тамара предпочитала носить сдержанные, но интересные платья серых оттенков, и никому не пришло бы в голову называть ее из-за этого серостью. Вся ее фигура с плавными, нежными, округлыми линиями относилась к тому типу фигур, которые мужчинам приятно гладить и наяву, и в своем воображении. Однако единственным мужчиной, которого коллеги и ученики когда-либо видели рядом с Тамарой Кирилловной, был ее отец – изможденного вида старик с бескровными губами, тяжело опиравшийся на палку и бережно поддерживаемый дочерью за локоть во время их прогулок в сквере. Мужа у Тамары никогда не было, и о причинах такого неестественного положения вещей не ведали даже самые злоязыкие и осведомленные школьные сплетницы.

Впрочем, в последнее время у литераторши появился поклонник – ее коллега, учитель русского языка и литературы этой же школы Евгений Андреевич Вагин: робкий, рано облысевший мужчина с тонкой шеей-стебельком и испуганными глазами навыкате – будто какие-то незримые пальцы стиснули его горло с колючим кадыком. Евгений Андреевич был одиноким и несчастным человеком.  Несчастья его начались с тех пор, как его в ранней молодости бросила невеста. Молодой Вагин был влюблен в девушку до беспамятства и конфузливо целовал ее в щеку на скамейке под вечерними липами, где они вслух мечтали о дружной семье с тремя детьми. Однако за день до бракосочетания невесте пришла в голову внезапная мысль о том, что если она выйдет за Вагина замуж и примет его фамилию, то фамилия ее после этого будет выглядеть… Черт те как будет выглядеть ее фамилия!.. Жить с такой непотребной фамилией было совершенно невозможно. Жизнь женщины с такой фамилией превратилась бы в одно сплошное мучение с бесконечными смешками и пересудами за спиной. Не будешь же, в самом деле, то и дело объяснять каждому встречному и поперечному, что ударение в ее фамилии следует ставить на первом слоге, а не на втором.

Странно, что эта ослепительная мысль не пришла девушке в голову раньше, просто поразительно, что ее родственнички и многочисленные подружки вовремя не подсказали ей этого. Можно было, конечно, после замужества оставить себе девичью фамилию. Или заставить жениха поменять свою династическую непристойность на что-нибудь более приличное и звучное – например, на Отвагин. Однако неожиданное прозрение и отвращение, которое девушка вдруг испытала к фамилии своего гипотетического супруга, тут же перекинулось и на фигуру самого Евгения Андреевича, моментального потерявшего для девушки всякую притягательность. Свадьбу спешно отменили, девушка оставила Вагина и вскоре удачно вышла замуж за телемастера с шикарной фамилией Златокупов.

Евгений же Андреевич с тех пор ни разу не был так близок к женитьбе. То ли из-за его фамилии, то ли из-за неказистой внешности, то ли еще по какой-то причине, но девушки сторонились учителя литературы, не изъявляя ни малейшего желания принимать его робкое общество. Осознание собственной ущербности и непопулярности у женщин весьма тяготило Евгения Андреевича. Он попытался прогнать эти горестные думы, с головой погрузившись в работу, которую любил и которая теперь единственно наполняла его жизнь чем-то радостным и ценным. Однако здесь его поджидало новое несчастье.

Дело в том, что в жизни Евгения Андреевича не так давно появился навязчивый кошмар под названием "Дуэль между Пушкиным и Лермонтовым". Однажды в голову Евгения Андреевича, точно так же, как некогда – в голову его бежавшей из-под венца невесты, нежданной гостьей явилась ужасная мысль. А ведь Пушкин и Лермонтов, несмотря на немалую разницу в возрасте, жили в одно время, подумал учитель литературы. Почти 23 года жили. Факт общеизвестный, чего ж тут, казалось, ужасаться. Ужасным был вывод, который Евгений Андреевич сделал для себя из этого факта. Ведь это значит, размышлял он, что Пушкин и Лермонтов, встретившись, к примеру, где-нибудь в светском салоне, могли сильно повздорить и стреляться затем на дуэли. Принимая во внимание неистовый бретерский нрав Александра Сергеевича и изуверскую язвительность Михаила Юрьевича, способного вывести из себя даже статую Сфинкса, учитель литературы находил вероятность такой ссоры и последующей дуэли весьма высокой. И вот это было бы, согласитесь, поистине чудовищно: два величайших русских поэта сходятся в кровавом поединке, наставляют друг на друга пистолеты, пытаются убить друг друга!.. Жутко было представить себе исход такого поединка. Скольких гениальных произведений того из поэтов, кому суждено было погибнуть на этой дуэли, лишилась бы русская литература!.. И с каким тяжелым леденящим сердце грузом жил бы после этого победитель, сознавая, что убил гения!.. А если бы погибли оба?!.

Но стоп-стоп, ведь ничего же этого не случилось, пытался успокоить себя Вагин, Пушкина и Лермонтова, к счастью, убили посторонние люди, посредственные и бездарные, отнюдь не гении. А Лермонтов успел даже написать великое стихотворение на смерть Пушкина. Все это так, да вот только кошмарная воображаемая дуэль, единожды навестив голову бедного учителя, никак не желала оттуда убираться и лишь все теснее охватывала его воспаленный мозг, все глубже вонзалась в подкорку большим гвоздем, намереваясь, по-видимому, расколоть мозг с черепом впридачу.

Как и следовало ожидать, довольно быстро сцена страшного поединка, безвылазно поселившаяся в голове Вагина, начала регулярно являться ему и в ночных сновидениях. Во сне Пушкин и Лермонтов стрелялись почему-то не на природе, а в какой-то длинной и безлюдной паркетной зале без окон с затянутыми алым гробовым батистом стенами и обилием канделябров. Горящих свечей в подсвечниках было так много, что дуэлянты в их колеблющемся свете были видны отчетливо – и Александр Сергеевич с иронической усмешкой на устах и бешеными глазами, и спокойный, мертвенно-бледный Михаил Юрьевич. Поэты сходились, скрипя паркетом, поднимали пистолеты… На этом месте сон неизменно обрывался. Евгений Андреевич просыпался взмокший и дрожащий, шел на кухню, пил воду из чайника и потом долго еще сидел на кухне, не зажигая свет и глядя плаксивым взглядом в темное окно… Он понимал, что источником неотвязного кошмара помимо пылкого воображения являлось и его гнетущее одиночество. Понимал, что если бы рядом с ним была женщина, она обняла бы его ночью в постели ласковыми голыми руками, положила бы его голову себе на грудь, и кошмар исчез бы навсегда. Но женщины рядом не было, и Евгений Андреевич, нервно ворочаясь на дряблом матраце, продолжал проводить ночи в компании двух озлобленных гениев.

Тамару Кирилловну Вагин обожал уже не первый год, пугаясь самой мысли о том, что можно любить такую красавицу и рассчитывать на ее взаимность. Хоть и нескоро, но все же поборов в себе сковывающую робость, он взял за правило подходить к ней заплетающимися от страха ногами на переменах и после уроков с просьбой помочь разобраться с методическими пособиями и учебным планом. К его изумлению, Тамара всегда соглашалась, детально и скрупулезно разбирая с ним все нюансы преподавательского процесса. Приободрившись, Вагин как-то вечером сделал головокружительный по своей смелости шаг, предложив проводить коллегу до дома. Но Тамара, хладно улыбнувшись, негромко, но твердо ответила: "Этого не нужно. Всего хорошего, Евгений Андреевич". На повторную попытку храбрости у Вагина, естественно, уже не сыскалось, и он продолжал любить свою царицу на расстоянии, глядя на нее обреченными, но по-прежнему благоговеющими очами.

Вагина можно было понять: кто бы отважился, получив от царицы Тамары отказ, настаивать на своем? И вот эту женщину, вот этого вселяющего страх и почтение учителя Тэтэ собирался прилюдно обесчестить!.. Дьявольский план шута основывался на известном школьном трюке, именуемом "рыбалкой". Было и другое, матерное название, рождавшееся вследствие замены первых двух рычащих букв в слове "рыбалка" на одну – ехидную и елейную. Мальчишки, особенно – те, что постарше, в разговорах между собой предпочитали как раз второй вариант названия.

Для "рыбалки" требовалась обычная бельевая прищепка, к которой приматывалась обычная же нитка, только – покрепче и подлиннее. Прищепку во время перемены нужно было аккуратно и незаметно прицепить сзади к подолу платья девочки-жертвы, а нитку столь же незаметно забросить ей на плечо. После этого оставалось лишь подойти к девочке и сказать: "Ой, смотри, у тебя какая-то нитка на плече!..". Частенько парни поручали эту миссию малышам из начальных классов. Ничего не подозревающая девица тянула за нитку, увлекая за собой и прищепку, подол поднимался, и взорам столпившихся сзади ликующих парней открывалась дивная картина, на фоне которой меркли все шедевры эпохи Возрождения.

"Рыбалка" была старинной мальчишеской забавой, едва ли не все девочки о ней уже знали, и потому редко кто из них попадался на крючок. Но учителя могли и не знать. Или забыть. Ведь никогда никто из школьников не смел поднимать руку на учителей, одновременно поднимая им подолы. Тэтэ предстояло стать первым и, судя по всему, единственным школьником Советского Союза, решившимся на эту авантюру. Правда, для этого ему требовался сообщник – тот, кто сумеет отвлечь внимание Тамары в тот момент, когда Толик будет цеплять ей прищепку на платье, и тот, кто потом невинно скажет: "Тамара Кирилловна, а у вас нитка на плече!". Кандидат в сообщники был только один – Венька.

Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
07 февраля 2023
Дата написания:
2023
Объем:
490 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают