promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Мартин М.: Цветы моего детства», страница 3

Шрифт:

Электропоезд

К …-ти годам Мартин уже знал, что воспоминание – лучше того, что в действительности происходило в прошлом, зардевшиеся дома и облака – лучше осветившего их закатного солнца, а сны – лучше реальности. Поэтому когда пригородный электропоезд проносил его мимо залитых солнцем палисадников перед уютными дряхлеющими домиками, раскрашенными флоксами, мальвами, бархатцами, а иногда и плетистыми розами на перголах, он не испытывал зависти к обитателям этих мест, ему не хотелось сойти на ближайшей станции, пройтись между цветочными насаждениями и выпить горячего чаю из фарфорового блюдца, глядя на проходящие поезда сквозь кружевные тюли. Он знал, что не найдет в этом исхода своей тоске, что его мечта стремится не к этому, что в действительности эти дома пусты и нет ничего лучше, чем смотреть на них сквозь пыльные окна проносящегося мимо электропоезда.

Вечерами, в последние минуты перед тем, как в вагонах включали свет, городские пруды и небо над ними приобретали настолько нежный оттенок розового, что любой другой пассажир назвал бы его серым. Но Мартин знал, что только такой розовый делает неспешное движение людей по сумеречным аллеям самым меланхоличным и недоступным, что только можно увидеть из окна электропоезда.

Макака

В кинофильмах про детские лагеря мальчики и девочки были необычайно добры и вежливы друг к другу, носили одинаковые одежды и пели трогательные песни среди залитых солнцем прямоугольных построек и гирлянд из разноцветных треугольников. Эти фильмы вызывали у Мартина светлое чувство, похожее на ностальгию, хотя он никогда и не бывал среди этих мальчиков и девочек, не носил такой одежды и не пел таких песен. В детском лагере «Восход», куда Мартина отправили августом 19…-го на две недели, не было ничего похожего на то, что Мартин видел в кинофильмах, кроме разве что прямоугольных построек. Делить комнату ему пришлось с двумя мальчиками, которые в первый же день не то чтобы подружились, но не без энтузиазма объединились против Мартина. Его присутствие часто производило такой эффект на сверстников, хотя тогда он все еще старался изо всех сил оставаться незамеченным и как можно больше походить на других.

Питер был красивым брюнетом с матовой кожей и прозрачно-серыми глазами. Во время «знакомства», на котором каждому нужно было представиться и рассказать немного о себе, они с Мартином оказались соседями. Когда они рассаживались на старые деревянные стулья, Питер слегка толкнул Мартина локтем, отчего тот выронил карандаш. Питер быстро нагнулся, поднял его и передал Мартину, не глядя на него. Отчего-то ему казалось, что еще никто не делал для него ничего такого же доброго.

– Меня зовут Мартин, – поражаясь собственной смелости, сказал он.

– Питер, – буркнул в ответ мальчик.

На следующий день во время утренней зарядки он перехватил взгляд Мартина, и на мгновение ему показалось, что Питер улыбается ему, улыбается той нежной и доброй улыбкой, которую очень трудно вообразить и почти невозможно встретить в мире. Мартин робко улыбнулся в ответ. Он был так оглушен этим миражем, что не сразу понял смысл долетевших до него слов.

– На что смотришь, макака?

Все вокруг бурно рассмеялись, Питер был доволен своим успехом, а Мартин старался до конца лагеря ни на кого больше не смотреть. Впоследствии он будет вспоминать это происшествие много раз и почти всегда будет уверен, что Питер действительно улыбнулся ему, прежде чем сказать грубость.

Пимпочка

Границу между детством и взрослой жизнью Мартин мог бы обозначить там, где разбросанные по улицам вещи перестают быть сокровищами и становятся мусором.

Сокровищ в городе К. было много. Очень много. Позади Мартинового дома, рядом с заброшенными бараками, их была целая гора. Время от времени они снаряжали туда экспедиции. Микросхемы, блестящие шарики, баночки с белыми и цветными порошками, резиновые трубки, блестки, бусины, осколки цветного стекла, куклы без рук и ноги от других кукол – Мартин недоумевал, как можно было все это выбросить.

В одной из таких экспедиций он и нашел свою пимпочку, круглую металлическую пластину около шести миллиметров в диаметре с небольшим углублением в центре с одной стороны, превращавшимся в выпуклость с противоположной. Она не была одним из тех сокровищ, при виде которых кричат «Смотри!», и все сбегаются посмотреть находку и до конца дня завидуют счастливцу. Так что Мартин не стал показывать ее никому, даже Клелии, которая иногда собирала вместе с ним растения для гербария. (Остальные дети смеялись над этим занятием, а однажды Вон и другие мальчики окружили его, растоптали только что собранные образцы тысячелистника и сунули Мартину за шиворот.) Он убрал ее в верхний карман куртки, который закрывался на молнию, и за весь оставшийся день ни на минуту не забывал, что она там. Дома он первым делом достал пимпочку и долго рассматривал ее, поворачивая выпуклостью вниз и вверх. На ночь он положил ее в надежную ямку в кованой спинке своей кровати. Весь следующий день он все время держал ее при себе, в кармане или зажатой ладони. Смотреть на нее он позволял себе только украдкой, однако Корнелиус заметил, что Мартин «опять носится с чем-то» и попросил его дать посмотреть, что это такое. Мартин очень стеснялся своей привязанности к пимпочке, поэтому отказал брату, сжав ее как можно крепче в кулаке. Но Корнелиус был сильнее Мартина и легко разжал его пальцы, завладев пимпочкой. А когда Мартин запротестовал и попытался ее вернуть, Корнелиус швырнул ее прямо в узкий зазор между стеной и пианино, который был все равно что бездонная пропасть, из которой ничего никогда не возвращается. Мартину казалось, что ему вырвали сердце. Он бросился на пол и, обливаясь слезами, закричал: «Моя пимпочка! Моя пимпочка!», безуспешно пытаясь разглядеть ее в узкую темную щель под инструментом. Он так горько плакал, что даже Корнелиус испугался того, что натворил. Вечером, когда пришли родители, Мартин уже не плакал и не лежал на полу. Пимпочку он никогда больше не видел.

Матильда

Июльским днем с большими быстрыми тучами Мартин проходил мимо такого же, как у него, дома в несколько этажей, который выглядел, как и все вокруг, уютным и мирным в это время года, скрытый почти наполовину высокими кустами сирени и ольховыми листьями. Сначала он только услышал, как кричит огромная чайка, а потом и увидел ее, совершавшую странные цикличные движения где-то на уровне третьего этажа. В какой-то момент – все произошло очень быстро – она оказалась совсем рядом с одним из окон, может даже ударила клювом в стекло, а оттуда ей то ли помахали, то ли попытались ее отогнать. Чайка снова закричала и, сделав плавный разворот кругом, скрылась за домом. В окне застыла невысокая женская фигура. Это была Матильда. Когда она оказывалась рядом, Мартин всегда старался разглядеть указательный палец ее правой руки, ноготь которого рос не вдоль фаланги, как у всех людей, а поперек, как бы лежа на кончике пальца. И его, и все остальные свои ногти Матильда красила ярко-розовым лаком. Ее лицо было покрыто мелкими сухими морщинами, у корней между осветленными волосами проглядывала седина, а разговаривала Матильда голосом маленькой девочки. Она помахала Мартину. Он помахал в ответ. Чайка снова закричала из какой-то зеленой дали, а в следующие мгновение начался дождь.

Мартин немного постоял на месте, думая о том, что тяжелые капли, падающие на голову, особенно те, что попадают на линию пробора, похожи на чьи-то ласковые прохладные пальчики, и забежал в подъезд. Через полминуты раздался скрип, и наверху между лестничными пролетами он увидел голову Матильды. «Хотите чаю?» Мартин хотел. И смутно надеялся на сладкие угощения, которые часто прилагаются к чаю. Никто не обращался к нему на «вы», кроме Матильды. В ее квартире пахло домашним цветением, крепкими дешевыми духами и кофе. На стенах, обклеенных выцветшими обоями в мелкий цветочек, висели букетики из сухих роз и лаванды, перевязанные кружевными тряпочками, и старые открытки в деревянных рамах. В небольшой закругленной нише стояла фарфоровая статуэтка богоматери. Края ниши скрывала гирлянда из искусственных орхидей такого же цвета, как ногти Матильды. С развевающимися при ходьбе кружевами пеньюара она была похожа на белого мотылька.

Усадив Мартина за круглый стол, она разлила чай в перламутровые кружечки с маленькими неудобными ручками. Среди беспорядочно разбросанных по столу фотографий для них едва нашлось место. Матильда приподняла одну из фотографий и сказала: «Это мои родители». Ненадолго задумалась и взяла другую фотографию: «А это Гриша. За поросем погнался, поскользнулся в навозе и головой об арматуру трахнулся. Мы думали, дураком останется, а он помер. Мечтал сделать такой проектор, чтобы светить на облака. Алкоголик, конечно». Чай был крепкий, невкусный. Мартин представил себе такой проектор. Он подумал о темных тоскливых днях в конце осени, когда неделями небо заволочено серыми тучами, время от времени брызгающими холодной моросью. В такие дни в небе могли бы появиться звезды или птицы, которые улетели на юг, красивее, чем настоящие. Или, например, летним вечером целый город смог бы расположиться у распахнутых окон и смотреть кино, используя в качестве экрана огромные кучевые облака. Еще он думал о поросях. Об их нежных мокрых пятачках, о том, как выглядели бы их крылья, если бы они у них были. Наверно, так же, как у летучих мышей, только в розовом цвете.

Дождь закончился. Матильда продолжала перебирать фотографии, делая бессвязные комментарии. Она уже не помнила, что в комнате есть кто-то еще. Мартину стало грустно. Он встал из-за стола, вылил остатки чая в раковину, немного помедлил у открытой двери – Матильда улыбалась своим фотографиям – и отправился домой.

Фрагмент

И ты знаешь, что было самым ужасным? То, что на самом-то деле я любила эти голубовато-зеленые (или все же зеленовато-голубые?) стены, эти парты, эти правила, эти учебники, этих учителей, этот скрип мела по черной доске, эти потрепанные библиотечные книжки, эти прилежные записи в тетрадках (сначала были подробно разлинованные, с наклонными и дополнительными горизонтальными линиями, а потом появились «взрослые», без них, с тонкой красной чертой – за ней начинались «поля», заходить за которые было страшнее, чем красть конфеты в магазине), эти ручки, линейки, ластики, треугольники и карандаши в пластиковых пеналах, этот верещащий звонок, эти квадратные окна, эти оценки и росписи, это прикованное внезапно к чему-то новому всеобщее внимание, эти просьбы списать, эти шутки и кривлянья (не всегда злые) – все это. Я любила их так, как, возможно, ничего и никого никогда больше не любила. А они, они меня не принимали. Я тогда думала, это потому, что я плохо старалась. Но теперь я знаю, что дело не в этом. Я старалась как могла, а если б не старалась совсем, результат оставался бы тот же. И учителя, и одноклассники – они все были не так уж и плохи, понимаешь. Никто не желал мне зла. Никто вообще ничего мне не желал. Вся система сложилась таким образом, чтобы заставлять меня любить и ничего не получать в ответ, кроме холодного отторжения, бесстрастного и безличного. Я убеждала себя, что мне нет до этого дела, что я презираю всю эту чепуху. Я даже нашла довольно разумные причины, как будто бы обосновывающие мою неприязнь и мои неудачи. Но то говорила во мне обида. Бесконечная, неутолимая обида и неразделенная любовь. Вот, что такое для меня школа, дорогой Клавдий. Твоя Октавия.

Бегство

Разумеется, Мартин считал, что родители не понимают его. Его тонкой душевной организации.

Ему дважды снился сон о том, как он крадет дома деньги, собирает узелок с вещами (действительно узелок – на палке, чтоб класть на плечо), садится в пустой автобус на конечной остановке рядом с домом и навсегда покидает «все это». В первом сновидении его сопровождал потрепанный ласковый пес, которого ему никогда не позволяли завести, так как он требовал слишком много ухода и внимания (по этой же причине впоследствии Мартин и сам не станет заводить животных). Во втором он добирался до автобуса посредством героического усилия воли, так как почти все кости в его организме были сломаны, ложился на задние сидения автобуса, наполненного пыльным воздухом и солнечным светом, и слушал доносившуюся откуда-то издалека меланхоличную музыку. Автобус трясся, мчась по плохим дорогам, за окнами Мартин мог видеть только безоблачное небо и зеленые ветки деревьев. Куда он ехал, ему было все равно. Он вообще не задавал себе такого вопроса. Значение имело только само бегство. И легкое чувство жалости к себе, смешанное с захватывающим дух счастьем неопределенно долгой дороги в пустом автобусе.

Фотоаппарат

В семье обнаружилась старая бесхозная вещь, обладание которой представлялось Мартину таким блаженством и такой честью, каких он не чувствовал себя достойным, – механический пленочный фотоаппарат. В тот момент, когда удивительно равнодушный отец вручил его задыхавшемуся от волнения Мартину, его жизнь претерпела необратимые изменения.

Довольно быстро он освоил техническую сторону дела, нашел в городе подвального типа фотомагазин, где можно было купить и сдать на проявку пленку, и пустился тратить на нее все свои скудные средства, сбереженные на обедах и, в редких случаях, выпрошенные у родителей, которые не считали ее достойной таких, да и вообще каких бы то ни было трат.

Мартин любил свой фотоаппарат во всех отношениях. Он получал острое физиологичное наслаждение от ощущения натянутой на приемную катушку пленки, от ее идеально встающей на маленькие тупые выступы перфорации, от осознания того, как в момент взвода затвора она, спрятанная под крышкой, хитро и ладненько перетягивается на следующий кадр, и от звука спуска, резкого, но слегка расхлябанного, такого же, какой бы, наверно, могли издавать крыльями гарпии, если бы решили ими похлопать.

Ему нравилось то обстоятельство, что он никогда не знал наверняка, как снятое им будет выглядеть на глянцевых карточках, которых он всегда ждал с неведомым ему ранее трепетом.

Можно было бы сказать, что он фотографировал дома, деревья, стены, цветы и облака. Однако в действительности он вовсе не фотографировал дома, деревья, цветы и облака. Фотографировал он скорее пространство между ними. Впервые он понял это, когда утром перед школой, уже одетый и обутый, обернулся у выхода и увидел стены коридора в серо-голубой цветочек и кусок двери, перерезанной узкой полоской солнечного света, такими, какими он будет вспоминать их много лет спустя.

С самого начала он избегал в своих кадрах людей. Не потому что не любил их, как с усмешкой замечали, просматривая его фотографии, родители, а потому, что отсутствие людей в кадре казалось ему человечнее, чем их присутствие. Он был убежден, что пустынные пейзажи как бы хранят в себе что-то такое, что остается недосягаемым для неправильно выбранных слов и ошибочных действий. Что это такое, он не знал, но это убеждение заставляло его снова и снова приходить в те места, где избегать людей в кадре было не надо. Склады, сараи, гаражи и опоры линий электропередачи среди полей и деревьев казались ему в тысячу раз красивее всех дворцов и церквей, какие только можно себе представить. Больше всего, однако, ему нравилось снимать такие вещи, в которых не было ни чрезвычайной роскоши, ни чрезвычайной тоски, ни чрезвычайной меланхолии, ни какой-то еще другой чрезвычайности. Ему не просто открылась красота заурядности, это было не ново – он обнаружил в ней то, что, как ему казалось, никто до него никогда не видел. Он пока и сам об этом не догадывался, но эти скромные, никому не интересные предметы, которые он с непрекращающимся беспокойством постоянно высматривал сквозь видоискатель, станут одной из его главных духовных констант.

Каждый спуск затвора был теперь для него событием, а всегда иметь при себе фотоаппарат – необходимостью.

Морковка

Клавдий обнаружил себя в таком периоде жизни, когда время стало похоже на безвременье – нечем было его измерить, и необходимости в этом больше не имелось. Никто ничего от него не требовал. Совсем как в детстве. Только тогда у него не было прошлого, а теперь – будущего. Смерть его не пугала. Напротив, он опасался, что она уже никогда его не приберет. Когда-то он считал, что только те, кому не достает мужества, считают ее чем-то еще, кроме как концом всему. А теперь он не мог смотреть на нее иначе, как на чистейший, сверкающий невыразимой радостью сон, однако недостатка мужества в себе не ощущал. Религиозен он не был. Но в эту истину верил. Ему казалось, что уже сейчас она приоткрывается ему и просвечивает сквозь вновь обретшие смысл вещи. На долгие годы молодости этого смысла для него не существовало – надо было что-то делать со своей жизнью, куда-то себя девать. Теперь же не надо было делать совершенно ничего, но в этом не было ни скуки, ни тоски, ни тревоги. Ясности тоже не было. Недоумевал он сильнее прежнего. Но что-то сдвинулось в нем, сделалось более похожим сразу на все. В нем обнаружилось страстное влечение к самым простым вещам, как у слабоумного или поэта. Он проходил мимо кряжистого дуба в лесу, и ему хотелось прильнуть щекой к его шершавому телу. Он поднимал голову и поражался красоте перистых облаков, неуловимо меняющих форму. Он кормил бездомных кошек и заходился от восторга, когда гладил их шелковистые спинки. Собственная дряблость не казалась ему больше изъяном – в ней была какая-то новая нежность, особая чистота. Он смотрел на свое морщинистое отражение в зеркале, и не то, чтобы ему нравилось то, что он там видел, но той тревоги, которая всегда преследовала его при виде самого себя, больше не было. А иногда все-таки даже нравилось. Нравилось на отличный от прежнего манер – так же, как нравился ему, например, вид мхов и грибов в лесу. Была, конечно, еще и боль, и немощь, но он научился с ними обходиться. Не столько терпением, сколько лаской. Он выучился быть утешителем самому себе.

Время от времени у него появлялись довольно экстравагантные желания. Например, лизнуть стену дома, мимо которого он проходил. Ему самому не казалось это странным, но он знал, что другие бы с ним не согласились, и делал это, только когда никого вокруг него не было. Подходил к стене и проводил языком по грязной ноздреватой поверхности. Порой ему безудержно хотелось прилечь где-нибудь в неприспособленном для этого месте (хотя, конечно, если отбросить все церемонности, можно утверждать, что горизонтальная поверхность – условие, которого должно быть достаточно для любого места, чтобы делать его для этого полностью приспособленным). И не потому что он устал, совсем не поэтому, даже скорее по причине, близкой к противоположной. Ему хотелось прилечь от радости, от избытка чувств, от влечения к поверхностям разнообразных структур и свойств. Так, он успел полежать на главной площади под бронзовым бюстом, в канаве позади своего дома, в подъезде в трех шагах от своей квартиры, под турниками, вокруг которых в дневное время любили кувыркаться дети, на паркете возле своей кровати, на кладбище у заброшенной могилы, поросшей сорняками, на траве в лесу, на бетонной плите в заброшенном доме и на мокром снегу между гаражами. Однажды он обнаружил себя лежащим на противоестественно чистом белом песке у карьера. Было около четырех часов утра – зачарованное время летнего периода. Воздух был поразительно статичен, тишина стояла феноменальная. Его сморил сон. Когда он закрывал глаза, ему показалось, что на парапете сидят двое мальчиков и о чем-то беседуют, хотя он и знал, что вокруг него совершенно точно никого нет.

Он с изумлением понял, что помнит свое детство лучше, яснее, чем все то, что за ним последовало. Он любил рассказывать об этом в письмах Октавии, единственному человеку, с которым у него сохранялась в мире словесная связь. Хотя эта связь была исключительно эпистолярной, Клавдий знал, что без нее Октавия останется совсем одна. Отчего-то он будет уверен, что сказка о дереве – последнее, что он сможет ей отправить.

В городе К. он жил уже много лет. Когда он только сюда приехал, это место показалось ему унылым и неприветливым. Однако со временем он научился смотреть на него по-другому – глазами тех, кто провел здесь свое детство. Вот и сейчас маленькие люди создавали здесь, рядом с ним, свои миры. Он знал, что большинство детей жестоки и примитивны (как и большинство взрослых). Но ему было жаль их. Ему хотелось сказать им: друзья, вам нечего бояться. У него не было слов, чтобы объяснить им это. Все, что было сказано до сих пор относительно смерти, катастрофически устарело, думал он. Больше нет ничего такого, что непосредственно могло бы их утешить. Нужно было срочно найти слова, способные на это, правильные слова, расставленные в правильном порядке. Но стоило ему попытаться вытянуть из собственного опыта хоть букву, этот смысл ускользал от него, оставляя внутри только неясный, пустой туман. Напротив, чем меньше он говорил, тем лучше себя чувствовал. Хорошо писать у него получалось только в посланиях Октавии. (…ведь каждый, дорогая, абсолютно каждый должен оставить свой след, свое пятно, свою маленькую кривую морковку. Твой похож на изуродованную голубиную лапу с единственным скрюченным коготком. Береги его. Или не береги. Как хочешь. Только пиши мне почаще. Твой Клавдий.)

Он знал, что все вокруг считают его… да никем его не считают, и с тихой радостью понимал, что это его совершенно не волнует. После стольких мучительных попыток стать кем-то, его полностью устраивало быть никем. Если бы это только было возможно, он зашел бы в своей никейности еще дальше. Он довел бы свою жизнь до того, что она бы уже не смогла закончиться смертью, как любая другая жизнь. Он бы избавился от всего бытийного в своем бытии, скинул с себя все недуги, все обыденные желания, но не в буддистском смысле, нет, а в таком, что превратился бы в одно бесконечное соскальзывание в сверкающие вдалеке горизонты.

Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
25 апреля 2023
Дата написания:
2023
Объем:
200 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip