Читать книгу: «Кочевая жизнь в Сибири», страница 23

Шрифт:

Было очень темно, я потерял из виду землю и не знал точно, в какой части залива мы были, когда случилась катастрофа. Шлюп поднялся на необычайно высокой волне, на мгновение завис на гребне, а затем, широко развернувшись вправо так, что руль был не в силах это остановить, нырнул боком во впадину между волн и сильно накренился влево, высоко задрав гик в штормовое небо. Когда я увидел, как грот-парус на мгновение дрогнул, хлопнул раз или два, а затем внезапно завернулся по ветру, я понял, что сейчас произойдет и закричал изо всех сил: «Гек, берегись! Гик!», а сам инстинктивно бросился на дно лодки, чтобы спастись от удара тяжелой снастью. С громким хлопком длинный гик со страшной силой пронесся от правого борта до левого, сбив за борт Боушера и сломав мачту. Шлюп остановился, запутавшись в парусах и снастях, и в следующее мгновение громадная волна обрушился на него, наполнив до краёв белой пеной. На секунду мне показалось, что судно тонет, но когда я поднялся на корточки и протёр глаза от соленой воды, то увидел, что оно заполнено водой меньше, чем наполовину, и если мы будем быстро и энергично вычерпывать воду, то сможем удержать его на плаву.

– Выливай воду! Быстро! Шляпами! – крикнул я и стал вычерпывать воду своим меховым капюшоном.

Как оказалось, восемь человек, отчаянно борющихся за свои жизни, с помощью только шляп и фуражек, могут за очень короткое время выбросить из лодки громадное количество воды, так что через пять-десять минут первая опасность потонуть миновала. Боушер, который был хорошим пловцом и не сильно пострадал от гика, забрался обратно в лодку, мы срезали стоячий такелаж, освободили шлюп от путаницы снастей и подняли на борт промокший грот, затем, привязав его угол к обрубку мачты, мы расправили парусину так, чтобы она наполнился ветром и дал лодке возможность слушаться руля. Под влиянием этого лоскутка ткани шлюп медленно развернулся поперёк волн, его перестало захлёстывать и, отжав наши шапки и одежду, мы, наконец, вздохнули свободнее.

Когда первое потрясение прошло и ко мне вернулось самообладание, я постарался как можно хладнокровнее оценить наши шансы на благополучный исход. Положение казалось почти безнадёжным. Мы плыли в лодке без весел и компаса, без кусочка еды и глотка воды, и нас уносило в море штормовым северо-восточным ветром. Было так темно, что мы не могли видеть землю ни с одной из сторон залива, не было никаких признаков «Онварда», и, по всей вероятности, нигде в Охотском море не было никакого другого судна. Ближайшая земля была в восьми или десяти милях от нас; мы дрейфовали от неё всё дальше и дальше, и в нашем незавидном состоянии не было ни малейшего шанса добраться до суши. По всей вероятности, наш шлюп не переживёт ночи при таком шторме, и даже если он останется на плаву до утра, мы окажемся далеко в море, не имея ни еды, ни питья и никакой надежды быть подобранными. Если направление ветра не менялось, то выходило, что мы миновали «Онвард» на расстояние не менее трех миль. У нас не было фонаря, которым мы могли бы привлечь внимание вахтенных, и даже если бы мы проплыли мимо корабля на расстоянии видимости, поскольку капитан не знал, что этой ночью мы направляемся к нему, то он и не подумал бы высматривать нас. Казалось, ни в одном направлении для нас не было ни малейшего проблеска надежды…

Как долго мы дрейфовали в абсолютной тьме по бурлящему, покрытому пеной морю, я не знаю. Мне показалось, что прошло много часов. В кармане у меня лежало письмо, которое я накануне написал матери и которое намеревался отправить в Сан-Франциско с барком. В нём я заверил её, что она не должна больше беспокоиться о моей безопасности, потому что проект Русско-Американского телеграфа закрыт. Я должен был высадиться на берег в Охотске и вернуться домой через Санкт-Петербург по хорошей почтовой дороге, так что я не должен был подвергаться больше никаким опасностям. Пока я сидел, дрожа от холода, в разбитом шлюпе, дрейфующем в море под завывание арктического шторма, я вспомнил о письме и представил, что подумала бы моя бедная мать, если бы смогла прочитать его и в то же время увидеть мысленным взором положение пишущего.

Насколько я помню, в течение этих долгих, тёмных часов ожидания мы почти не разговаривали. Ни у кого из нас, наверное, не было никакой надежды, да и трудно было говорить сквозь рев ветра, мы все сидели съежившись на дне лодки, ожидая конца, который был так близко. Время от времени на нас обрушивалось волна, и мы все снова пускали в дело свои шляпы; но кроме этого ничего нельзя было сделать. Мне казалось маловероятным, что полуразрушенный шлюп проживет больше трёх-четырёх часов. Шторм постепенно усиливался, нас всё чаще захлестывали колючие ледяные волны, верхушки их срывались яростными порывами ветра и неслись сплошной пеленой над поверхностью бушующего моря.

Было около девяти вечера, когда кто-то на носу взволнованно закричал: «Я вижу свет!»

– Откуда? – воскликнул я, приподнимаясь со дна лодки.

– Три или четыре румба по левому борту. – ответил голос.

– Ты уверен? – уточнил я.

– Не совсем уверен, но я видел мерцание чего-то… далеко, со стороны острова Матуга… теперь он исчез, – добавил голос после минутной паузы, – но я что-что видел.

Мы все с нетерпением смотрели в указанном направлении, но, как ни напрягали зрение, не могли разглядеть ни малейшего проблеска в непроницаемой тьме с подветренной стороны. Если и был виден какой-нибудь свет, то это мог быть только стояночный огонь «Онварда», потому что берега залива были необитаемы, но всё же подумал, что человек принял за огонь фосфоресценцию или отблеск белого гребня волны.

Минут пять никто не произносил ни слова, вглядываясь в густой мрак. И вдруг тот же самый голос громко воскликнул с ещё большим волнением и уверенностью: «Вижу опять! Точно! Это корабельный фонарь!»

В следующее мгновение я и сам увидел его – слабый, далекий, мерцающий огонёк…

– Это якорный фонарь «Онварда»! – завопил я. – Ребята, растяните парусину сколько можете, нам нужна скорость и управление! Мы должны дойти! Держать прямо на фонарь, черт возьми, не упускайте его из вида! Если промажем – нам конец!

Все, кто сидел впереди подхватили хлопающие края парусины и растянули её как можно шире поперёк ветра, цепляясь за фальшборт и обрубок мачты, чтобы не быть сброшенными за борт вздувшимся парусом. Гек повернул нос шлюпа навстречу свету, и мы начали пробиваться вперед сквозь ревущую темноту, время от времени черпая бортами, то с наполненным парусом, то дрейфуя, к стоящему на якоре барку. Ветер налетал такими яростными порывами, что трудно было сказать, с какой стороны он дул, но, насколько я мог судить в такой темноте, мы шли на три-четыре румба западнее. В этом случае у нас был ещё шанс достичь корабля, который лежал ближе к восточному, чем к западному побережью залива.

– Так держать! Не отклоняться, черт возьми! – орал я, – Держись как можно восточнее, даже если будет заливать. Шляпы у нас есть – откачаем! Если мы проплывем мимо, мы пропали!

По мере того как мы приближались к барку, свет становился всё отчётливее, но пока не было понятно, как близко от него мы находимся, пока фонарь, висевший на носу корабля, не качнулся и не осветил на мгновение снасти судна – оно было менее чем в ста ярдах от нас!

– Вот он! – крикнул Сэндфорд. – Мы уже близко!"

Барк яростно качался на якорной цепи, мы быстро приближались к нему, уже слышался хриплый рев шторма в снастях и видна пена от волн, разбивающаяся об его нос.

– Может, мне попытаться обогнуть его и подойти с той стороны? – крикнул мне Гек, – Или идти прямо и удариться в него?

– Не рискуй, – крикнул я. – лучше удариться в борт и разлететься на куски у борта, чем промахнуться и проскочить мимо. Приготовиться! Кричим все вместе: раз, два, три! Э-эй, на барке! Приготовьте швартовы!

Но из огромной чёрной тени под качающимся фонарём не донеслось ни звука, кроме рёва бури в снастях.

Мы издали ещё один яростный вопль, когда тёмные очертания барка были уже над нашими головами, и через мгновенье лодка с громким треском ударилась о нос корабля.

Что произошло в следующую минуту, я почти не помню. Смутно припоминаю, что меня с силой швырнуло через борт в белую пену, как я вынырнул и забрался обратно, как отчаянно цеплялся за мокрую черную обшивку, как кто-то крикнул полным отчаянья голосом: «Эй, на борту! Мы тонем! Ради Бога, бросьте конец!» – и это всё…

Затопленный шлюп качался на волнах у борта корабля, то поднимаясь так высоко, что я чуть не ухватился за бортовой леер, то погружаясь ниже линии медной обшивки. Мы обламывали ногти о борт корабля, пытаясь остановить лодку, снова и снова отчаянно кричали о помощи, но наши голоса тонули в реве бури, и ответа не было. Вот мы уже оказались под кормой барка, я в последний раз попытался зацепиться за гладкие мокрые доски… в следующий момент мы были уже за кормой, и я оставил надежду…

Шлюп быстро погружался – я стоял уже по колено в воде, ещё через тридцать секунд мы окажемся не видны с барка, в тёмном бурлящем море с подветренной стороны, и шансов на спасение у нас будет не больше, чем если бы мы тонули посреди океана. Вдруг кто-то в лодке рядом со мной – я потом узнал, что это был Боушер, – сорвал с себя сюртук и смело прыгнул в море с наветренной стороны. Он знал, что если нас отнесёт от барка на затопленном шлюпе, то это будет верная смерть, и надеялся, что сможет удержаться вплавь у борта корабля, пока его не подберут. Я сам не подумал об этом раньше, но сразу понял, что это дает нам хоть слабую надежду на спасение, и только собрался последовать его примеру, как на палубе барка появился человек с поднятой рукой, и хриплым голосом крикнул: «Держите конец!»

Это был второй помощник капитана. Он услышал наши крики в своей каюте, когда мы были уже под свесом кормы и тут же бросился на палубу в одной ночной рубашке.

В тусклом свете нактоуза я увидел, как разматывается в полёте брошенный моток веревки, но не заметил, куда она упала, я знал, что времени для нового броска не будет… сердце моё замерло… но тут я услышал радостный крик с носа шлюпа: «В порядке! Конец у меня! Потравите немного, я закреплю!»

Ещё через тридцать секунд мы были в безопасности. Второй помощник разбудил вахтенных, которые, по-видимому, укрылись от шторма в кубрике; шлюп был подтащен под корму барка, ещё один конец был брошен Боушеру, и один за другим мы были подняты на шканцы «Онварда». Когда я поднялся на борт, без пальто и шляпы, дрожащий от холода и возбуждения, капитан изумленно посмотрел на меня, а потом воскликнул: «Мистер Кеннан, это вы?! Что заставило вас отправиться в море в такую ночь?»

– Как вам сказать, капитан, – ответил я, стараясь выдавить из себя улыбку, – когда мы выходили, он не дул так сильно, а потом случилось несчастье – мы сломали мачту!

– Но, – возразил он, – шторм бушует с самого вечера. Мы на двух якорях, и нас всё равно тащило. В конце концов я отметил их буями и сказал помощнику, что, если они не будут держать, мы вытравим якорные цепи и уйдём в море. Вы могли вообще не найти нас здесь, и тогда где бы вы были?!

– Наверное, на дне залива, – ответил я, – последние три часа я ничего другого и не ожидал.

Злополучный шлюп, с которого мы с таким трудом выбрались, так пострадал при столкновении с кораблём, что за ночь море разнесло его в щепки, и когда на следующее утро я вышел на палубу, лишь несколько шпангоутов и деревянных обломков на конце каната за кормой было всё, что от него осталось.

Глава XXXIX

Отъезд в Санкт-Петербург – Путь в Якутск – Тунгусское стойбище – Через Становой хребет – Жестокий холод – Столбы дыма, освещённые очагами – Прибытие в Якутск.

Когда мы добрались до Охотска, где-то в середине сентября, я нашел там письмо от майора Абазы, доставленное специальным курьером из Якутска и предписывавшее мне прибыть в Петербург первой же зимней дорогой. «Онвард» сразу же отплыл в Сан-Франциско, увозя домой в цивилизацию всех наших сотрудников, кроме четырех, а именно: Прайс, Шварц, Молчанский и я. Прайс намеревался сопровождать меня в Санкт-Петербург, а Шварц и Молчанский, которые были русскими, решили ехать с нами до Иркутска, столицы Восточной Сибири.

Снег выпал в достаточном для санного пути количестве около 8 октября, но реки ещё не замёрзли, так что надо было ждать недели две. 21-го числа Шварц и Молчанский отправились с тремя-четырьмя лёгкими собачьими упряжками прокладывать дорогу по глубокому свежевыпавшему снегу в сторону Станового хребта, а 24-го Прайс и я последовали за ними с более тяжёлым грузом и провизией. Провожать нас вышло всё население деревни. Длинноволосый священник в рясе, развевающейся на резком ветру зимнего утра, стоял с непокрытой головой и благословлял нас в путь, женщины, чьи сердца мы порадовали американской пищевой содой и телеграфными «чашками», махали нам яркими носовыми платками из открытых дверей. Одетые в меха люди, окружавшие наши сани, кричали «До свидания! Дай вам Бог счастливого пути!», воздух дрожал от неумолчного воя сотни собак, нетерпеливо натягивавших свои широкие ошейники.

– Эй! Максим! – крикнул исправник нашему вожатому каюру. – Все готовы?

– Все готовы. – последовал ответ.

– Ну, ступайте, с Богом! – и под хор добрых пожеланий и прощаний каюры выдернули остолы, удерживавшие наши сани. Вой тотчас же прекратился, собаки нетерпеливо потянули постромки, и одетые в меха люди, зелёные церковные купола и серые, некрашеные бревенчатые дома самой грустной во всей Сибири деревни навсегда исчезли позади нас в облаках рыхлого снега.

Так называемая «почтовая дорога» от Камчатки до Санкт-Петербурга, которая огибает Охотское море более чем на тысячу миль, проходит через Охотск, а затем, отвернув от берега, поднимается по одной из небольших рек на Становой хребет, пересекает его на высоте четырёх-пяти тысяч футов и, наконец, спускается в обширную долину реки Лены. Не следует, однако, полагать, что эта почтовая дорога похожа на всё, что мы знаем под этим понятием. Слово «дорога» в Северо-Восточной Сибири – это всего лишь словесный символ, обозначающий некую абстракцию. Обозначаемая им вещь не имеет более реального, осязаемого существования, чем, например, меридиан долготы. Это просто линейная протяженность в определенном направлении. Местность за Охотском на расстоянии шестисот миль представляет собой сплошные горы и хвойные леса, редко населённые кочевыми тунгусами, да кое-где выносливыми якутами – охотниками на пушного зверя. Через эту глушь нет даже троп, а так называемая «дорога» – всего лишь определённый маршрут, по которому ездит казённый почтальон, возящий ежегодную почту на Камчатку и обратно. Путешественник, отправляющийся с Охотского моря с намерением пересечь Азию через Якутск и Иркутск, не должен надеяться на дороги – по крайней мере, в течение первых полутора тысяч миль. Горные перевалы, большие реки и почтовые станции определят его общий курс, но остальная местность, через которую он должен проехать, никогда не была тронута топором и лопатой цивилизации. До сих пор это дикая, первобытная страна снежных гор, пустынных тундр и хвойных лесов, через которые проходят единственные пути сообщения – великие северные реки и их притоки.

Наихудший и самый сложный участок почтовой трассы между Охотском и Якутском, а именно, её горная часть, поддерживается полудиким племенем северных кочевников, известных русским как тунгусы. Живя, как и прежде, в чумах из шкур, постоянно переезжая с места на место и добывая скудное пропитание разведением оленей, они согласились на предложение российского правительства разбивать постоянные стойбища вдоль маршрута и предоставлять оленей и сани для перевозки курьеров и государственной почты наряду с теми путешественниками, у которых есть правительственные предписания, или «подорожные». В обмен на эти услуги тунгусы освобождены от ежегодного налога, взимаемого государством с других его сибирских подданных, они получают также определенное пособие в виде чая и табака и уполномочены взимать с путешественников, которых они возят, плату за проезд, исчисляемую из расчёта около двух с половиной центов за милю с каждого оленя. По этому почтовому маршруту между Охотском и Якутском есть семь или восемь тунгусских стоянок, которые от сезона к сезону немного перемещаются в связи с изменением доступных пастбищ, но в целом они располагаются на примерно равном расстоянии друг от друга и на более или менее прямой линии через Становой хребет.

Мы надеялись добраться до первой почтовой станции на третий день после нашего отъезда, но мягкий свежевыпавший снег так замедлил наше продвижение, что только на четвёртый день, когда уже почти стемнело, мы увидели несколько тунгусских чумов, где нам предстояло поменять собак на оленей. Если и есть на «всём белом свете», как говорят русские, что-нибудь более безнадёжно тоскливое, чем тунгусское поселений зимой в горах, то я его никогда не видел. Высоко над уровнем лесов, на каком-нибудь возвышенном, продуваемом всеми ветрами плато, где не растёт ничего, кроме диких ягод и арктического мха, стоят четыре или пять маленьких серых жилищ из оленьих шкур, составляющих стойбище кочевников. Вокруг них нет ни деревьев, ни кустарников, которые бы хоть немного закрывали горизонт и давали хоть малейшую видимость убежища такому поселению, нет там ни забора, ни изгороди, чтобы огородить и обжить этот маленький уголок бесконечного. Серые шатры стоят, кажется, одни в бесконечной пустынной Вселенной, начинающейся от самых их порогов. Посмотрите на такое стойбище внимательнее. Поверхность снежной равнины вокруг вас, насколько хватает глаз, вытоптана и разрыта оленями в поисках мха. Тут и там между чумами стоят большие сани, на которые тунгусы возят свой походный инвентарь, а перед ними – длинная низкая стена, сложенная из симметрично сложенных оленьих вьюков и сёдел. Несколько ездовых оленей бродят в поисках чего-то, чего они, кажется, никогда не найдут, зловещие во́роны – падальщики тунгусских стойбищ – тяжело пролетают с хриплым карканьем к пятну окровавленного снега, где недавно был убит олень, вот пара серых волкоподобных собак с дьявольскими светлыми глазами грызут наполовину ободранную голову оленя. Термометр показывает сорок пять градусов ниже нуля, и груди оленей, воронов и собак побелели от инея. Тонкий дым от конических чумов поднимается высоко вверх в чистом, неподвижном воздухе, далёкие горные вершины прорисованы белыми силуэтами на тёмно-стальной синеве неба, пустынный заснеженный пейзаж чуть тронут жёлтым оттенком низко висящего зимнего солнца. Каждая деталь этой сцены странная, неведомая, арктическая – даже для одетых в меха, заиндевелых от мороза людей, которые подъезжают к чумам верхом на тяжело дышащих оленях и приветствуют вас протяжным «Здор-о-о-во!», они опускают один конец своих шестов на землю и выпрыгивают из плоских седел без стремян. Вы едва ли можете осознать, что находитесь на том же земном шаре с тем активным, шумным, зарабатывающем деньги мире, в котором, как вы помните, когда-то жили. Холодный неподвижный воздух, белые пустынные горы и ровная бескрайняя тундра вокруг вас полны печальных, щемящих сердце впечатлений и имеют странную неземную природу, которую вы не можете как-либо соотнести со своей досибирской жизнью.

В первом тунгусском стойбище мы отдохнули сутки, а затем, обменяв собак на оленей, попрощались с нашими каюрами из Охотска и под руководством полудюжины бронзоволицых тунгусов в пятнистых оленьих шкурах двинулись на запад, через заснеженные горные ущелья, к реке Алдан. Первые две недели мы продвигались медленно и утомительно, испытывая трудности и лишения почти всех возможных видов. Стойбища тунгусов находились иногда в трех-четырех днях пути друг от друга, холод, по мере того как мы поднимались на Становой хребет, всё время усиливался, пока не стал почти нестерпимым. День за днём мы устало брели на снегоступах впереди наших тяжело нагруженных саней, прокладывая дорогу в мягком трёхфутовом снеге для наших белых от мороза оленей, терпеливо переносящих тяготы пути. Мы делали в среднем около тридцати миль в день, и наши олени часто приходили к ночному привалу совершенно измученными, и острые костяные наконечники остолов наших погонщиков были красными от их замёрзшей крови. Иногда мы устраивали ночлег в горном ущелье и разводили большой костёр, освещавший заснеженный лес вокруг красными бликами, иногда мы выгребали снег из пустой юрты с земляной крышей, построенной правительством для почтальонов, и укрывались там от метели. Закалённые двумя предыдущими зимами в арктических путешествиях и привыкшие ко всем превратностям северной жизни, здесь, на Становом хребты, мы были на пределе нашей выносливости. В течение четырёх дней подряд у вершины перевала через хребет в полдень в термометрах замерзала ртуть122. Малейшее дуновение воздуха обжигало лицо, как раскалённое железо, бороды смерзались в сплошной ледяной ком, ресницы тяжелели от снежной бахромы, наполовину закрывавшей зрение, и только самые энергичные физические упражнения заставляли кровь циркулировать в конечностях. Шварца, самого старого члена нашего отряда, однажды ночью привезли на тунгусское стойбище в бессознательном состоянии, которое, при небольшом промедлении могло закончиться смертью, и даже наши выносливые туземцы пришли тогда с сильно замёрзшими руками и лицами. Одной только температуры было достаточно, чтобы понять, что мы достигли самого холодного места на земном шаре – Якутской провинции123.

В монотонной ходьбе на снегоступах, езде на оленьих упряжках, ночёвках под открытым небом или в дымных тунгусских чумах проходил день за днём и неделя за неделей, пока, наконец, мы не подошли к долине Алдана – одного из восточных притоков великой сибирской реки Лены. Одним тёмным, безлунным ноябрьским вечером, взобравшись на последний отрог Станового хребта, мы очутились в начале ущелья, ведущего на обширную открытую равнину. Далеко впереди, вырисовываясь на фоне тёмных холмов за долиной, поднимались несколько столбов светящегося тумана

– Что это? – поинтересовался я у своего каюра.

– Якуты. – последовал ответ.

Это были столбы дыма высотой в шестьдесят-семьдесят футов над трубами якутских поселений, и они стояли так вертикально в холодном неподвижном воздухе арктической ночи, что их до самых вершин освещали внизу их очаги. Пока я стоял и смотрел на них, до моих ушей донеслось отдаленное мычание скота. «Слава Богу! – сказал я Молчанскому, который подъехал в этот момент. – Мы добрались, наконец, туда, где живут в домах и держат коров!» Никто никогда не поймёт, какое удовольствие доставили нам эти столбы дыма, освещенные очагами, если он не проехал на собачьих и оленьих упряжках и не прошел на снегоступах двадцать бесконечных дней по арктической пустыне. Мне казалось, что прошёл целый год с момента нашего отъезда из Охотска, неделями мы не снимали с себя тяжёлых меховых доспехов, зеркала, кровати и чистое бельё были чем-то из далёкого прошлого, а американская цивилизация после двадцати семи месяцев жизни среди варваров, забылась, как сон. Но эти столбы дыма и мычание домашнего скота напомнили нам о том, что существует и другая реальность.

Не прошло и двух часов, как мы уже сидели перед пылающим камином уютного якутского дома, под ногами у нас лежал мягкий ковёр, на столике стояли настоящие фарфоровые чашки с ароматным кяхтинским чаем, а над головами висели картины. Правда, вместо стёкол в окнах был лёд, ковёр был из оленьих шкур, а картины – всего лишь вырезки из «Harper's Weekly» и «Frank Leslie's», но для нас, только что вышедших из дымных тунгусских чумов, эти окна, ковры и картины были предметом восхищения.

Между якутскими селениями на Алдане и городом Якутском была хорошая почтовая дорога – настоящая дорога! Мы запрягли белых косматых якутских лошадок в наши собачьи сани из Охотска, и быстро поехали на запад под музыку русских бубенцов, меняя лошадей на каждой почтовой станции и проводя в пути от пятнадцати до восемнадцати часов в сутки.

16 ноября, после двадцати трёх дней непрерывного пути, мы добрались до Якутска, и там, в доме богатого русского купца, который с радушным гостеприимством распахнул перед нами двери, мы смыли с себя дым и грязь тунгусских чумов и юрт, надели чистую, свежую одежду, съели хорошо приготовленный и изысканно сервированный ужин, выпили по пять стаканов душистого чая, выкурили по паре манильских сигар и легли, наконец, спать, возбуждённые и счастливые, в кроватях с шерстяными матрацами, ворсистыми русскими одеялами и белыми простынями. Ощущение от цивилизованной постели казалось таким необычным, что я пролежал без сна целый час, пробуя лежать и так, и эдак на этом замечательном матрасе и с наслаждением исследуя босыми ногами гладкие прохладные льняные простыни.

122.У нас был только ртутный термометр, так что мы не знали, насколько ниже -39 градусов была температура – прим. Дж. Кеннана.
123.В некоторых местностях этой провинции температура замерзания ртути (-39°C) является средней температурой трех зимних месяцев, и иногда наблюдается шестьдесят пять градусов ниже нуля по Цельсию – прим. Дж. Кеннана.
0,01 ₽
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
21 ноября 2019
Дата написания:
1869
Объем:
464 стр. 57 иллюстраций
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают