Читать книгу: «Паутина», страница 4

Шрифт:

– Герой и жертва, – почти шёпотом размышляю я вслух, – иногда их трудно отличить.

– Это одно и то же, – невозмутимо замечает мне Вера Николаевна.

Гомон концерта из репродуктора с улицы время от времени продолжает врываться к нам вместе с дребезжанием, и в эти моменты она с мученическим видом прижимает пальцы к вискам и зажмуривается.

Заметив мой понурый вид, она крепко-крепко меня обнимает, обволакивая туманом дурманящего аромата своих духов, и мы идём пить кофе на веранду. Солнце, живое, настоящее, ослепляя, бьёт в глаза, – я как-то незаметно для себя немного расслабляюсь, чуть успокаиваясь, отторжение слов Веры Николаевны и эмоциональный дискомфорт притупляются, постепенно в голову вползает блаженная пустота, хочется только потягиваться и щуриться, как кошка. Но все же заноза в душе мешает полностью забыться этим блаженством солнечной ласки.

***

Заинтригованная – пришла в клуб-кофейню на лекцию историка Кононенко.

Люблю наш клуб-кофейню. Он в двух шагах от нашего подъезда. Это место совмещает в себе два помещения – отличный книжный магазинчик и собственно кофейню, в которой иногда устраиваются лекции. Год назад, когда шли митинги, здесь тоже сильно шумели, люди собирались, спорили. И мне нравилось сидеть тут же со своим капуччино и, не вслушиваясь, не всегда понимая, ощущать электрические токи бунтарства. Потом митинги как-то завяли, толпа растворилась в повседневности буден, и только по-прежнему нет-нет да и выступит здесь то джаз-бэнд, то модный блогер, то зазвучит блюз, то какое-нибудь накачанное существо зачитает свой рэпчик, то прозвучит другая урбан-музыка, или кто-то выступит с лекцией.

Ой! Кого я вижу! Женя. С какой-то девицей нафуфыренной за соседним столиком. Вперилась взглядом – что-то уж очень он натужно-скованный какой-то. Первое свидание, что ли? Беспокойный такой, напряженный – и эти его узкие брючки на худосочных ляжках; и модная челка, из-за жары прилипшая сосульками ко лбу; и очочки, которые всё время норовят съехать вниз, и он то и дело поправляет их, снова водружая на переносицу, в этот момент придают ему не вид стильного хипстера, как обычно, а потерянного задо́хлика.

Всмотревшись в девушку, замечаю, нет, это не свидание, это нечто вроде собеседования. Похоже, она – наниматель. Она немного старше, очень зрелая, уверенная, довольно привлекательная волевая блондинка с волосами, жестко стянутыми в конский хвост. Женя егози́т на стуле. Блондинка же каменная. Уж не её ли визиточку он выцыганил тогда у фи́фы на ток-шоу с Верой Николаевной, чему я была невольным свидетелем. Я так понимаю, это его будущая начальница. Он пробует приударить за ней в надежде, что его возьмут на работу.

Минут через десять блондинка поднимается с кресла и, демонстрируя обтянутый брюками мощный круп, царственно, с чувством своей значимости удаляется. Вижу, как Женя сразу с облегчением выдыхает и расслабляется, некоторое время, правда, ещё продолжая следить за ее статным силуэтом в кожаном пиджаке с подкладными квадратными плечами. Но едва она скрывается, он заказывает легкий коктейль, пьет жадно, с удовольствием. Лицо довольное. Свою задачу, похоже, он выполнил.

Я некоторое время выжидаю – не хочу его смутить, не хочу, чтобы он знал, каким глупым я его видела.

– Женя! – окликаю, наконец, через промежуток.

Он оборачивается, и, улыбаясь, подсаживается ко мне. Болтаем.

– Это Алиса, – говорит, – ты видела?

– Видела, ты с кем-то сидел, но не разглядела…

– Редактор одного интересного для меня телевизионного канала, – поясняет Женя не без самодовольства, – мне надо ее обаять, и работа – моя.

– Это, должно быть, непростое дело.

Женя, кивая и смеясь, издаёт нарочито шумный выдох, сопровождая его утрированным жестом якобы стирания пота со лба ладонью и стряхиванием с неё воображаемых капель испарины.

Когда появляется историк Кононенко, мы уже забываем о грозной Алисе. Историей я не особо увлекаюсь, и фамилия Кононенко мне совершенно ни о чём не говорит.

Кононенко оказывается неплохим оратором с артистизмом Радзинского. Он взмахивает руками-крыльями. И лёгким кругленьким шариком, рассказывая, перекатывается по залу.

Я и не заметила, как собралась приличная толпа, даже в дверях стоят. Многие тянут руки, снимая все на телефоны. Пахнет отличным кофе. Но душно, несмотря на то что окна открыты.

Мы с Женей берем себе по прохладному кофейному коктейлю, чизкейку и маффину. Он ест лениво, без аппетита, я же – наоборот, словно заедаю тревожное состояние последних дней. Рядом с нами парень с выщипанными бровями, наманикюренной рукой держит бокал с чем-то мутно-зеленым. Тоже, видимо, из этих, из метросексуалов.

– …Они жертвы! Жертвы! – восклицает Кононенко и его поставленный голос реет над толпой, – но только не думайте, что жертвы – это нечто возвышенное и благородное. К слову сказать, уважающий себя человек не позволит превратить себя в жертву. Нет, я скажу просто и грубо – эти люди просто мясо, пушечное мясо и рабы Сталина. Я, конечно, жалею их, но с оттенком брезгливости. Когда в спину тебе дышит заградотряд с пулеметом, когда тебя и таких же несчастных, как ты, с одной винтовкой на троих гонят под пули, ну какой же тут героизм. Тут у этих несчастных нет выбора. Нет героизма там, где нет личности, и нет личности там, где нет выбора. Я вам больше скажу – когда поблизости не оказывалось заградотряда, все эти герои хваленые массово сдавались в плен. Никто не хотел воевать за страну рабов и свое рабское в ней положение…

Я оборачиваюсь, смотрю на Женю, стараюсь понять, какое все это производит на него впечатление. Он не слушает, явно скучает и с большим интересом рассматривает копии обложек раритетных пластинок, которыми дизайнерски украшена стена в нашем углу. Кирпичная, простая, грубая, а на ней висят эти копии легендарных альбомов – молодые патлатые Роллинги, Битлы, длинноносый Леннон, Пол Маккартни, смешной, похожий на цыпленка.

Женя незаметно тянет руку к пластинке Дюка Эллингтона – и, перехватив мой вопрошающий взгляд, понимает его по-своему. Шутливым жестом он прижимает указательный палец к губам и пытается снять пластинку, но она чуть ли не вмурована в стену. Своими действиями он лишь умудряется привлечь осуждающее внимание людей с соседних столиков. Пара слушателей оборачивается на Женю, но тот довольно ловко тут же делает вид, будто уронил айфон и уже ползает под столом на полу на корточках.

Я поражаюсь Жениному нахальству и его явному равнодушию к словам лектора. А меня задели высказывания этого историка Кононенко. Бог ты мой, неужели и мой прадед – загнанный «раб с винтовкой на троих»?!…

Лекция закончилась. Женя едва-едва высидел ее. Зачем он на ней остался – ему же явно скучно. Может, отнести на свой счет? О, нет, я не в его вкусе, мы просто приятели. Наверно, потому, что в его ту́се модно ходить на такие лекции. На телевидении, возможно, ценят обрывки знаний, понахватанных, где попало.

После мероприятия все тянутся со своими книжками к лектору за автографом. Я уже жалею, что пришла сюда – ощущение: в душу наплевали. С другой стороны – а если все это правда? И Вера Николаевна тоже говорила – люди неспособны вместить страшную правду. Наверно, надо купить книгу Кононенко.

И когда я растерянно стою в очереди среди других страждущих росчерка его пера, всё приближаясь к его столику, вижу, что историк оказывается довольно неприятен при ближайшем наблюдении.

Кислолицый глинообразный дядечка лет пятидесяти, легкости и в помине нет – все грузное, массивно-грубое, густо-плотное, тяжело дышащее. Лицо красноватое. Мясистый нос. Рот во всё лицо – тоже разбухший, точно разваренные сарделищи, как будто бы разожратый вусмерть постоянной привычкой к обильному чревоугодию. Мокрая губастая улыбочка, смоченная невысыхающей слюной, так и вопиет о способности проглатывать, перемалывать, переваривать всё и вся. Вплоть до противоположных историку умонастроений и возражений несогласной с ним аудитории. А сомнительную темку он сможет обсосать так, что любо-дорого. Его искушение приложиться своим пищеварительным аппаратом к истории, возможно, столь велико, что при поступлении заказа по определённому вопросу – извольте, уж и разжёвал, а вонючая отрыжка при этом подастся как «последние архивно-исторические данные» или «новые современные исследования». Глаза у него равнодушны и холодны. И руки – будто клешни краба, такие зацепят – пожалуй, и не вырвешься. Он отирает пот со лба, охает и то и дело отхлёбывает минеральной водички. Иногда фарисейская приторная улыбочка сползает с его лица и за этой маской проступает что-то жёсткое, нахраписто-свиномордое. Но лишь ненадолго. Вот он уж опять и улыбчив. Держится несколько развязно, не как ученый, а как шарлатан, продающий сомнительное снадобье.

***

Вернулась домой с маразматическим чувством: я словно бы оказалась здесь после десяти лет скитаний, или вошла не в ту дверь, ошибившись адресом. Вроде все вещи такие же – но неузнаваемы, чужие. Можно дотронуться до них – но они не будят во мне никаких привычных чувств, не вызывают никаких воспоминаний, с ними связанных. Просто незнакомый мне мир. Я, словно материализовавшийся призрак, не умеющий ощущать материю, который, наверное, проходит сквозь вещи, вот так же, не чувствуя их.

Тяжело. Этот Кононенко только навредил. Сажусь за ноутбук, ищу информацию о пропавших без вести.

Чуть позже, ближе к девяти, вернулись из театра родители, счастливые, довольные хорошо проведенным вечером. Я вышла к ним. Мама весело поздоровалась со мной. Небрежно скинула у порога свои туфли, затем впорхнув бабочкой в гостиную, тут же, желая продлить приподнятое настроеие, включила пленительную песенку «Папа любит мамбо» в исполнении Перри Комо. Легкая и стройная, с озорной девичьей грацией в своей бирюзовой летней юбке и белой блузке она, быстрым привычным жестом поправив волосы и подхватив подол, начала танцевать. Плавно. Не торопясь. Движения были завораживающими, ма́нкими, исполнены прелести полной непринуждённости. Очень изящно прошлась на цыпочках, плавно покачивая бедрами и приподняв свои красивые точёные тонкие руки.

Папа смотрел на нее зачарованно. Он присел на уголочке дивана и любовался ею с безопасного расстояния. Я знаю почему – сам он попросту стеснялся танцевать, и не умел. Деревянность его позы мне отлично известна по опыту домашних праздничных увеселений. Мама в своей очаровательной мамбе гибко подошла к нему, не меняя ритма, мурлыча мелодию, и стала медленно манить его, приглашая присоединиться. Он сначала, замотав головой, словно немой, поднял ладони вверх, всем видом показывая «я – пас». А потом вдруг решил включиться в эту чарующую импровизацию. Но по-своему. С определённой долей остроумия, уж в этом-то ему не откажешь. Он, как плохой актёр, вдруг вскочил, изобразил какую-то невообразимо топорную стойку джентельмена, поклонился и преувеличенно, сценически-галантно поцеловал маме пальчики. Потом, как бы в смущении часто-часто обмахиваясь воображаемым веером, с показной застенчивостью… опустился снова на место. И притулился так на краешке, вроде – он скромник, скованный робостью, впервые пришедший на вечеринку… А ведь неплохо у него получилось выйти из положения! Да, с чувством юмора у папы всё в порядке! Мама от души расхохоталась его шутке – столько жизни звучало в переливе ее смеха.

– Кать, ну посмотри, на него, не могу заставить его покружиться со мной. Ну и медведь же твой папа, косолапый! И не хочет на танцы записываться… Может, хоть ты пойдешь со мной на бальные… Девушкам полезно для осанки.

Я, как и папа, в ответ мотаю головой, папа тоже смеется, дружески приобняв меня за плечи в знак солидарности.

– Медведи, сущие медведи! – шутя, бросает нам мама, ничуть не обескураженная.

– Катюшка вся в меня. Она любит вдумываться и понимать, ей не до танцев, – с улыбкой пытается оправдать меня папа.

На какое-то время всё это отвлекло меня от моих тяжелых мыслей. Я с удовольствием погрузилась в домашнюю атмосферу любви, тепла и шуток. Но потом всё равно ощущение беззаботности уходит.

***

Надо же, а ведь я так долго жила в этой беззаботности – и, оказывается, не замечала её. И не ценила. Только сейчас, утратив её, поняла, что она всегда была в моей жизни, но я не придавала ей значения. А вот сейчас хотя бы доля непреходящей беззаботности мне бы не помешала.

Снова села у себя в комнате за компьютер. Походила по сайтам про Великую Отечественную войну. Но, кажется, как-то случайно нажала мышку – и вернулась на свою закладку, по которой совсем недавно пересматривала «Спасенных в Кракове».

И опять я втянулась в этот фильм, хотя лучше было бы не смотреть, выбросить из головы.

Сам фильм, очень страшный, мрачный, к моему стыду, оказался для меня лишь приложением к персонажу коменданта. Присутствие этого персонажа действовало на меня подобно гипнозу. Словно появлялась некая воронка возле него, в которую проваливались все остальные образы фильма.

Да-да, в фильме при моём просмотре открывалась некая воронка, черная дыра – и пожирала весь смысл фильма для меня. Я, конечно, представляла, прекрасно знала, как должны реагировать на него нормальные люди: они должны сочувствовать несчастным и ненавидеть гадов вроде коменданта. Но я, как ненормальная, симпатизировала персонажу, влеклась к этому образу – у меня всё не так. За своё влечение, за свою одержимость им я ненавижу себя.

И эта чертова закладка – как раз остановлена на отрывке уничтожения краковского гетто. Это эпизод, где парень-еврей, каким-то чудом сбежавший из коллективного гона на уничтожение и боясь быть убитым вместе с другими жителями гетто, поспешно делает вид, будто ему поручено собрать в кучу хаотически брошенные посреди разгромленной улицы чемоданы людей, уведённых на смерть. А в это время по этой опустевшей улице двигается зачищающая таких беглецов, как он, команда карателей с овчарками и комендантом во главе. Находчивый парень, в ужасе от разоблачения сразу под козырек и начинает докладывать, что он де помощник полицаев, ему поручили эту нехитрую работу. Все эти озверевшие рыла над ним смеются. А комендант, держа на привязи дога, подходит ближе, совсем близко, почти вплотную, оказывается лицом к лицу – жуткая улыбочка, настоящий оскал… Но все обошлось – фашисты не поняли хитрости парня, не расстреляли его, а лишь издевательски посмеявшись, побежали дальше травить сбежавших людей собаками.

Я перемотала все назад и нажала стоп-паузу на улыбке коменданта. Очень странное ощущение. Если осознать этот страх, если нырнуть в него – то дрожь страха будет иметь привкус выброса адреналиновой энергии, возникает мандраж такой разрушительности, что сносит все защитные механизмы психики, и тебя поглощает нечто.

Я хочу отстраниться от этой мерзкой притягательности, защититься, закрыться от нее образом своего прадеда. Но этот образ прадеда – пока фантом, ещё только идея, только лишь моя мольба к спасительной силе предка. Нет лица, нет фотографии. Есть всего-навсего некий символ. И некое место в моей душе, где я должна собрать всю свою духовную силу и выстроить внутреннюю защиту, ограду. За этой оградой я укроюсь, найду спасение. Но даже эту духовную ограду, едва я начала ее неуверенно возводить, разрушили слова сначала Веры Николаевны, затем Кононенко с его утверждениями о заградотрядах во время войны. Вместо твердой почвы – опять тёмная яма. Уже другой страшный образ возникает в моем сознании – трясущейся, оборванной жертвы, обезумевшей между немцами и заградотрядами НКВД.

Я болезненно морщусь и, очнувшись, снова вижу на экране ухмылочку коменданта. Меня аж выворачивает. Я удаляю видео.

Переключаюсь на скайп. И мне тут же приходит сообщение от Яны. Уф! Хоть есть возможность отрешиться от своих проблем. Яна радостная, в плетеном гамаке, сейчас у себя на балконе. Светлая, свежая, яркая, в белом платье-тунике из струящейся ткани. Рядом – пара человек из класса, все слегка подшофе, оживлённые. Они тоже видят меня, заглядывают в экран, шумно приветствуют, шлют воздушные поцелуи. У них беспричинное пьяное веселье. А чуть поо́даль… а кто это у нас там чуть поо́даль? С тахты и снисходительно машет мне Макс, покачивая ногой в замшевом вишневом мокасине итальянского бренда Бальдинини. Рукав рубашки от американской марки Гант, как всегда, им предусмотрительно подогнут и открывает бицепс, рассчитанный на восхищение наших барышень. Этот котяра, уверенный в собственной неповторимости, переводит взгляд на Яну. Они, похоже, закадрились-таки, у них давно уже это намечалось.

Разговор у меня с Янкой не клеится. Но только я это и заметила, она-то очень рада мне. А мне точно сковало язык, и, промычав для вида пять-шесть чугунных фраз, я ссылаюсь на срочное сочинение и вырубаюсь из скайпа.

И тут до меня доносится мерзкий, длинный, шаркающий звук, точно волокут что-то. По сухому асфальту. Я выглядываю в ночное открытое окно. Неприятно, когда в чудесном летнем воздухе в вечерней тишине такая какофония звуков. Уши и нервы не выдерживают. Я живу на третьем этаже довольно низко. Вижу человека с серым тусклым безразличным лицом – он тянет на толстой веревке, на какой-то нелепой деревянной доске тяжелый вытянутый сверток, большой, чуть ли не размером с него самого. Противная ассоциация… И, похоже, что мужик этот – наш дворник, он весь пыльный, серый, старообразное стертое лицо, серая спецовка, сгорбленная спина. С ожесточенным упорством он со скрежетом тащит по тротуару этот пакет.

***

Тоска мучила весь вечер, и, когда я легла спать, то сон долго не давал о себе знать. Когда же, наконец, заснула, то всё блуждала во сне по какому-то вечернему сумеречному пустырю с высокой трескуче-сухой травой. Сверху угрюмо давило низкое-пренизкое грязно-серое подслеповатое небо. Обвислые клочья высохшей соломы, напоминавшие редкие космы истлевшей мумии, трепал колючий ветер, и они шелестели звуком отжившей обветшалости. Кругом бесконечные поблекшие поля, они распростёрты странно сглажено, обровнено, безжизненно – ни один курган или хотя бы бугорок, ни одно деревце, хотя бы хилое, голое, не оживляло эту плоскую выполотую выровненную землю, словно раскатанную тяжёлым катком. И она, растрескавшаяся щелями морщин, всё тянулась и тянулась, но не давала ощущения простора. Наоборот, дышалось с трудом, я почти задыхалась.

Дрожу от холода, как в ноябре. И зачем я бреду, потерянная, измотанная, продолжая свое бессмысленное, обречённое движение? Безнадёжное отчаяние сжимает мне внутренности.

Вдруг почувствовалась пронизывающая промозглая сырость. Блуждая, я забралась в болото. Зеленая вязкая тина и бурая жижа заполняет его. Из мутной воды кое-где выступают большие каменные валуны – однообразные, безнадежные, точно ряд согбенных рабских спин, увязших в этой топи.

Думаю повернуть назад. Но, обернувшись, – натыкаюсь на откуда-то взявшуюся тут бетонную стену, длинную, серую, какие бывают у заброшенных заводов или ТЭЦ. Она вся в грязных ржавых разводах, местами с трещинами, открошившимся кусками кладки, торчащими сквозь отверстия металлическими прутьями и сочащейся через разломы дурно пахнущей жидкостью.

Проснуться, проснуться, надо, надо обязательно проснуться – стучит в мозгу. Но я не в силах. Я заперта в своем сне, как в ловушке. Я приговорена влачится без цели по этому ущербному хмурому ландшафту. Но даже в этом сне, не зная, как разорвать его цепкие оковы, я точно знаю – не хочу здесь находиться. Я собираю всю свою волю и пытаюсь представить себе лицо моего прадеда – чувствую, это поможет. Очень хочу увидеть его молодым. Но передо мной всплывают какие-то другие лица с множества фотографий военных лет. Удивительные у них глаза, по-детски чистые, и мудрые в то же время. Стряхнуть сон не удаётся.

Иду дальше. Но куда бы ни шла, снова и снова упираюсь в эту отвратительную стену – мерзкую, рыхлую, пропитанную вонючей слякотью. Замечаю заржавелые трубы, в страшном изнеможении с раздражением пинаю одну – а она, ветхая, тут же разваливается в прах, в ржавую труху. Наверно, все это давно сгнило из-за бесконечно струящейся тягучей влаги. На месте трубы теперь зияет мерзкая гниющая дыра, вся тёмная с слизистой мерзопакостью. Фу! Я отворачиваюсь и вдруг вижу – другая труба по соседству, обмотанная чем-то грязно-бурого цвета, вместе с водой выплевывает какие-то ошметки, липкие комки. Вижу, вся эта муть и слизь стекает в большую яму, глубокую, метров на пять ниже земли, уже наполовину заполненную этой мерзо́той.

Ужас переворачивает мне кишки, но я еще пытаюсь этому сопротивляться, пытаюсь бороться. Надо победить страх, я выберусь, здесь, как на войне, главное – победить страх. Победить страх, победить страх, победить ужас, победить сон – опять колотится у меня внутри. Хоть кто-то бы помог выскочить отсюда. Мелькнула мысль о людях, выстоявших в кошмаре войны, и о прадеде, и о таких же, как он. Это немного придаёт силы. Пытаюсь представить лицо прадеда – вот если бы у меня была хоть одна его карточка… Как бы он действовал, если бы был жив. Что бы он сказал мне, если бы… Если бы, если бы – снова стучит в голове. Силюсь уцепиться за это, лишь бы не думать о том, что вокруг одно гнилостное запустение и разрушение.

О, боже, неужели повезло?! Откуда-то появились ржавые ворота. Открыты. Рванулась туда. Что это? Промзона? Концлагерь?

Приземистые мрачные строения – домами не назовешь. Одно-, двухэтажные. Старая разбитая асфальтовая дорога вперемежку с месивом раскисшей глины. На дороге валяется большой старый заляпаный… как будто бы мешок, или свёрток. Он в десяти шагах от меня. Пасмурно, небо серое, рассмотреть не могу. Как омерзительно он лежит, я даже инстинктивно поворачиваю назад. Но тут слышу немецкую речь, я даже вроде понимаю – моя гимназия-то с немецким уклоном.

– Хочешь, покажу тебе твоего прадеда?

И, обернувшись, вижу того самого коменданта. Откуда-то взялся моросящий дождь. Он стекает по великолепной чёрной глянцевой коже плаща коменданта – слезами всех замученных. Лицо коменданта прекрасно, но почти белое, без кровинки, при всей своей точеной красоте оно выглядит неживым, напоминает манекен. Комендант смеётся, обнажая ровные зубы. И самое неприятное – в этом смехе слышится что-то как будто бы простое, приветливое, неуместно человеческое, что никак не вяжется с ужасом ситуации. Лицо его начинает оживать, становится совсем молодым, с такой тонкой нежной кожей. А вот запавшие глаза – странно неподвижны, даже когда смеётся рот. В них что-то надломленное, истерическое, ущербное, и в то же время обжигающее холодом. Его красивое лицо пугает. Даже больше какого-нибудь обгорелого Фредди Крюгера: уродство того вызывает жалость и не имеет такой власти, как красота этого эсэсовца.

Я совершенно цепенею от его удавьего взгляда. Меня тут же вдруг хватают каратели. А эти-то откуда взялись? Они тащат, волокут меня к тому запачканному обтрёпанному свертку из дерюги на дороге. Они не столь элегантны, как герр комендант, просто типовые фрицы в серо-зеленой мышиной форме, с грубыми обветренными лицами. Я успеваю разглядеть одного из них – странно плоские щеки, неестественно белый нос, на носу какие-то трещины, точно от засохшего лака. Да и кожа какая-то странная – совсем нет пор и морщинок, волосков, глаза неподвижные… Да это кукла… механизм! – вспыхивает в мозгу. С серо-зеленой формы сползает тина. Из болота они, что ли, только что вылезли? Все так замедленно – словно они тащат меня к мешку-свёртку целую вечность, а комендант со зловещим веселым азартом наблюдает за мной. Да что такое, мешок-то тут причем?! И этот жуткий мешок – что он может поведать мне о прадеде? Но мне приказывают развернуть дерюгу. Меня всю трясёт. Разворачиваю. Гниющий труп… Лицо, давно переставшее быть лицом – одна зеленая слизь, и в ней копошатся черви, жирные, белесые. Комендант хохочет, противно оскаливаясь в своём смехе.

Он тут же придумывает новую забаву. Чуть заметно кивает своим подручным, и они откуда-то достают елочную электрическую гирлянду и протягивают мне.

Комендант сладким голосом с невинной улыбочкой:

– Наряди-ка своего прадедушку. Как ёлку в Рождество.

Я истерически трясу головой, хочу бежать, полицаи меня хватают, вырываюсь. Но я во сне. Тело мое совершенно бессильно, налито свинцом.

Даже во сне физические явления смерти некогда живой плоти ощущаю очень реально… Меня силой заставляют исполнить кощунство. Трясущимися неподвластными руками просовываю светящуюся гирлянду под склизкую спину трупа, оплетаю ею все тело, от него отслаиваются студенистые отвратительные вонючие куски… И вот мигают огоньки, а по ним ползут черви.

Самое чудовищное, что я на мгновение узнаю парочку игрушек в сунутой мне мучителями новогодней гирлянде – милый домик с окошком, святящимся жёлтой блестящей краской и красноармейца-пограничника с ружьём и пятиконечной звездой на фуражке, очень старые, уже раритетные ёлочные игрушки ручной работы из спрессованной ваты, сбережённые мамой на память о своём детстве, своих родителях и бабушке. Эти игрушки, переложенные старой, посеревшей от времени ватой, хранятся в картонной коробке вместе с другими ёлочными украшениями у нас на антресолях, и я их отлично помню.

Тут же всплывает, как в тумане, картинка: домашний Новый год, родной дом, мама с папой, мерцает свет свечей на празднично убранном столе со всякими вкусностями. За окном мирно падает мягкий сверкающий снежок.

И я всеми силами, всеми жилами, всем животным ужасом своим ухватываюсь за это воспоминание, зажмуриваю глаза, чтобы внутренним зрением видеть лишь мигание гирлянды в своём отчем доме и маленькие родные мне ёлочные фигурки мирного домашнего праздника из другой моей жизни. И это помогает.

Меня чудом вырывает из этого жуткого мрака, в котором я нахожусь во сне, нечто подхватывает меня и несет. Я вижу сквозь сумерки и снежное порхание большой дом с белыми колоннами и портиком. Горит одно-единственное окно во втором этаже в самом центре дома, над входом. Светится теплым, счастливым светом – оно словно гипнотизирует меня. Это – свет, на который мне надо идти… Я еще больше напрягаю волю и… Вот чувствую предновогодний воздух… Ранние зимние сумерки, снежок хлопьями, он касается моих щек. Я блаженно закрываю глаза. И выдыхаю, как после долгого изнурительного бега. Я преодолела ужас. Я вырвалась.

И, уже открыв глаза, вижу, что освещены все огромные красивые окна в этом большом великолепном доме с колоннами. Сквозь их стеклянные переплёты виден горящий разноцветьем огней просторный зал, нарядная пышная ёлка под потолок. Рядом с домом ледяная горка. И в опускающихся сумерках дня счастливо галдящая пухлощёкая малышня, захлёбывающаяся в восторге ощущения полета на санках. И я среди них. Проникаюсь безоглядной радостью того вихря, когда несусь с горки. И задираю голову в черное небо, вижу, как просматривается тонкий, робкий, едва заметный полумесяц.

Я вылетаю с горки на большое пространство ледяного катка озера. Встаю, мне совсем не скользко, а лед чистейший, прозрачный. И почему-то среди замерзшего озера прямо в центре оказывается заснеженное дерево. Как оно может здесь быть? Неужели его корни в ледяной воде. Я подхожу ближе – передо мной цветущая белая яблоня, словно перенесенная из мая в конец декабря. Под самым стволом дерева – прорубь, маленькая, в неё пройдёт только ребенок. И лед кругом настолько чистый, светящийся насквозь, даже дно озера всё просвечивает. А там, в глубине – ясный летний день, небо без облачка, и другие яблони, только бело-розового цвета. И отражается там такое же белое величественное здание с колоннами, со скульптурками гипсовых пионеров. И я ныряю в эти прозрачные тихие воды проруби. Одним броском оказываюсь в перевернутом отражении.

Да, там всё то же самое, парк, яблони, липы, чудесные дубы – только летнее. Я пытаюсь проследить за полетом бабочки, порхающей в листве, ко мне возвращается ощущение давно забытого детского счастья. Подхожу к старому, роскошному, немного потрепанному дому с белыми колоннами. В нем три этажа, а на первом – огромные потолки с окнами во всю стену. Зал пуст, жаркое солнце задумчиво чертит на паркете густые тени от больших оконных рам. Ощущение начала каникул.

Никого нет. Захожу, рассматриваю мраморную парадную лестницу, поднимаю взгляд под потолок, и меня ослепляет ярко-синий купол, расписанный в небесный цвет. Прозрачные дали с перистыми облаками – а сверху и с боков, нарисованные, так же глядящие в детски-беззаботное небо пионеры с фанерными смешными самолетиками. Они запускают их в вечную сияющую синь. Роспись оживает. Самолетики реют, движутся легко и плавно. Простор потолочного купола, наполненный солнцем, покрывается рябью движущихся облаков.

Но я неожиданно замечаю – по куполу идёт трещина, она словно бы перерезает дивное небо. Она все растёт и растёт, пока не разверзается черным провалом. И вот небо треснуло. И осыпается. А из провала проглядывает ночь, нет, не ночь – а черная жижа-смола, она взбухает, пенится, заполняет собой весь купол, тяжелая и клейкая, и начинает капать.

Я хочу бежать, но вдруг меня что-то подбрасывает, переворачивает в воздухе, купол убегает вниз, переворачивается вместе со мной. Я уже вишу в беспомощности над ямой с бурлящей смолой. Из ямы выплескивается мерзейшая липкость – волна за волной, волна за волной. Залепляет мне глаза, уши тягучей жижей. Оглушает. Брызги захватывают, поглощают меня – и я вязну, испытывая ужас мухи, попавшей в клей. Брызги этой клейкой массы закутывает меня в кокон, как в чёрный саван. И кошмарная яма, в конце концов, засасывает. Я пытаюсь продраться сквозь ее вязкую тёмную слизь и всплываю наверх.

Первое, что я снова вижу – всё тот же сон, и то же лицо коменданта, он по-прежнему беззаботно наблюдает за мной, как за занятной мошкой. Он словно бы и не заметил моего исчезновения, словно бы и не было моего минутного избавления от устроенного им ада.

– А теперь, – приказывает он, протягивая мне светящуюся красную звезду, – пристрой-ка ему ее на макушку, как на вершину ёлки.

Я не знаю, куда девать ее, очертания трупа расплылись… Положила на то место, что было когда-то лицом, в тот гной, что был лицом, в жирную слизь. И звезда загорела, кроваво мигая в окружающем мраке.

Но комендант в этот же момент сбивает сапогом это кощунственное украшение и этим же сапогом больно вдавливает мою ладонь в месиво гниющего лица.

– Сейчас ты с ним воссоединишься, – хохот его леденит.

Жижа, в которую проваливается рука, хлюпает, приходит в движение, поднимается все выше, почти до локтя, в ней копошатся черви. Гной ползет вверх вместе с ними, сам собой – он живой, я словно бы заражаюсь этим гниением и начинаю гнить сама. Рука моя сама постепенно превращается в вязкую гниль… она на глазах отмирает, превращаясь в ничто. И я уже чувствую такой смрад… Дрожу в отвращении. И рыдаю в голос. Кричу…

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
07 ноября 2022
Дата написания:
2022
Объем:
180 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают