Читать книгу: «Битые собаки», страница 6

Шрифт:

– Меня?! – вскипел дядя Петро слюнями. – В моём доме! За моё добро?! Презираешь?! Ах ты, зараза! Марыська, а ну неси топор, я ему голову срублю, – не брат он мне на сегодняшний день!

Пока они ругались, я под столом пролез, шапку схватил, пальто и – ходу! Только за двор выскочил, стёкла зазвенели битые и тётя Марыся дурняком заголосила:

– Ой, ратуйте! Ой, люди добрые! Ой, убивают! Ой, милиция!

Вот и всё. Конечно, никто никого не убил, только окна да посуду переколотили. А денег отец так никому и не дал. Он продал старый наш дом, ещё добавил, что раньше набралось, да облигация помогла и купил кирпичный. В станице можно хороший дом купить, так как все образованные хотят жить в городе и туда переезжают, а отец не хочет, «потому, – говорит, – что землю люблю». Я тоже хочу любить землю, когда выучусь. Очень хочу. Как отец.

Катя

– Хотите достать хорошую медвежью шкуру, – говорили нам в двадцатый раз, – поезжайте на Чёрную речку к деду Удовенко Фомичу. У кого-кого, а у него найдётся.

Легендарный дед с отчеством без имени жил километрах в восьмидесяти от посёлка и ехать так далеко мне не очень хотелось. Дело в том, что я не люблю медвежатников, так как в охоте на медведей, по-моему, есть много сходства с разбоем на большой дороге. В самом деле – встречает человек медведя и говорит ему: «Раздевайся». У человека при себе двустволка и нож, у медведя первобытные клыки да когти, – нет, встреча происходит не на равных и по самым подлым канонам нынешнего терроризма. К тому же, всё имущество медведя состоит из шубы, точней сказать, из собственной шкуры и отдать её по первому слову он не может, за что и получает два жакана в упор. Думается, что здесь больше все-таки убийства и грабежа, чем риска или смелости, и человек, наверное, испытывает те же чувства, что и бандит, рассказывая об удачной охоте исключительно ради облегчения совести. Во-вторых, мне не нравится спешка без надобности; я предпочитаю всему просторный диван с хорошей книгой и не считаю свои занятия хуже, чем лазанье по горам, всякие там пешие тропы или даже путешествия с оплаченным комфортом. Наконец, в-третьих, я знал, что расстояния на Камчатке лучше наперёд мерить вдвое, чтобы потом меньше огорчаться. А полтораста километров говорили сами за себя – раньше, чем в три дня нам не обернуться. Обо всём этом я сказал приятелю, впрочем, сказал, будто от третьего лица – вяло и неубедительно.

Костя энергично запротестовал, сказав, что подобную некорректность может простить только мне и что он очень рассчитывал на моё обещание, которым он, вроде бы, когда-то заручился. Он и сам сладил бы с задачкой, но берет меня только из-за внешних впечатлений: белый человек, культурный товарищ из центра… Я не обиделся, потому что давно знал о Костином желании увезти на материк медвежью шкуру, притом, не какую попало, а первый сорт.

– Понимаешь, – часто повторял он, и глаза у него загорались от азарта. – Вот, заходишь ты, скажем, в зал, да? А на полу во всю жилплощадь шкура, – это тебе как? И заметь, не какого-нибудь недоростка, вроде дальневосточного муравьеда, а настоящего, бурого, камчатского, полутонного. Лапы с когтями, клыки оскалены – неужели не впечатляет? Ступишь – нога тонет. Ворс – лес густой, не продерёшься. Это же антик! Сейчас это модно, знаешь как? Что там ковёр! У меня и гарнитур бурый, что в цвет, что в масть.

Ни зал, ни бурая обстановка меня не привлекали, и я, чтобы досадить Костиной практичности, разводил в расстеленной на полу шкуре блох и моль. На Костю это впечатлений не производило, потому что он знал множество сильных противодействующих средств.

– Самое главное, – говорил он с рассудочностью тихого помешательства, – чтобы зверь был здоров, а остальное сойдёт.

В его блокноте появились записи о длине ворса, о расцветках, о признаках качества и сортности, о размерах и, вообще, о таких подробностях, которые сделали бы честь самому придирчивому выбраковщику при отборе мехов на аукцион. Так же неожиданно он стал покрываться шерстью, дико обрастая бородой, а в разговорах о медведях он теперь как бы облачался в шкуру мехом наружу и выглядел страшноватым, как Бармалей. После невесёлой, на год затянувшейся командировки, ему до отъезда оставался месяц, но чем меньше оставалось, тем возбуждённой и настойчивей он делался.

Словом, мы решили отправиться на ту Чёрную речку, где жил некий Удовенко Фомич. Всякие приготовления с охотой взял на себя Костя, а от меня требовалось единственно ступить на борт «мотора», как местные жители называют моторную лодку, в точно назначенное время и без оправданий.

Задержки не было, оправданий – тоже, и в обусловленный день и час лодка с экипажем из трёх человек протарахтела мимо посёлка, зажатого на узкой песчаной косе между рекой и морем. По реке, как по бойкому тракту, с шумом и гамом сновали рыболовные траулеры, буксиры и катера, оглашая воздух гудками, металлическим лязгом и громкими людскими голосами. Невзирая на помехи, Костя исходил криком, закрепляя знакомство с третьим спутником и выспрашивал его о том, о сём, на что тот отвечал также громко.

– Что? Рыбак, а кто ж ещё? Нет, нечаянный отпуск, судно в ремонте. Рыбалка – отдых? Это вам отдых, а мне… Эй, там, возле канистры, полегче со спичками, а то всем будет рыбалка.

Через полчаса, не подходя к устью, лодка свернула в протоку и сразу стало тихо, только ритмично выстукивал мотор, да винт пенил за кормой воду.

Третьим в лодке был её владелец. Лет ему было около сорока, а обращались мы к нему так, как он нам представился – Федя. Для общности мы тоже отрекомендовались мальчиками, но он ни разу не назвал нас по имени, а обращался не иначе, как «Вы» или «Эй, там, возле канистры», окликая меня, и «Эй, там, на носу» – Костю. Так ему, вероятно, было удобней. К Фомичу, личность которого он знал хорошо, а имя – нет, Федя согласился отвезти нас за полцены, потому что сам ехал по надобности, собираясь запастись в тайге берёзовыми вениками для бани на зиму.

Лицо Феди не выражало никакой внутренней борьбы, свойственной сложному миру современника; оно было раздольным, как равнина, воспетая в ямщицких песнях, или как тундра, в которую углублялась протока. Запоминающейся особенностью был здоровый полнокровный румянец, покрывавший лицо, уши и шею и похожий на первый, но крепкий курортный загар, а белёсые волосы и жнивье несколько дней не бритой щетины предполагали, что, прежде чем куда-то ехать, Федя долго и крепко мылся в бане хозяйственным мылом, парился и плескался кипятком до тех пор, пока, как ситчик, не полинял. И будь у него в достатке веников, ещё неизвестно, состоялась бы наша поездка или не состоялась. Фигура его тоже была примечательна: когда он брал ружье, из которого так никто за поездку и не выстрелил, оно выглядело игрушечным и хрупким, плохо совмещаясь с квадратной натурой хозяина даже при среднем его росте.

В лодке угомонились и помалкивали. Мы с любопытством осматривались по сторонам, исподволь осваивая также своего нового знакомца, который сидел на корме и правил, а о чём думал – кто его знает. Протоку будто нарочно кто-то перевязал и закрутил разнообразными по сложности узлами, потому что на километр видимого пути приходилось два или около этого по воде. Тундра тянулась на все четыре стороны и лишь где-то очень далеко на горизонте вздымались, как куски рафинада, сопки в снегу – там была твёрдая земля, другая природа и своя жизнь. Несколько раз лодка приставала к хлипкому торфяному берегу, и над нами начинали столбом виться комары. Трудно сказать, как чувствовали себя в этих местах первые землепроходцы, но мы спешили завершить дела на берегу как можно скорее и, почёсываясь, бежали к лодке.

Кроме обилия ископаемых богатств и прочих весьма положительных свойств, Камчатский полуостров располагает, по дружному утверждению всех учебников, очень выгодным географическим положением. Пожалуй, это было единственное, что нам не удалось прочувствовать. В остальном же всё верно. Камчатка, действительно, полуостров и, чтобы в том увериться, не обязательно туда ехать, а довольно будет взглянуть на карту. Это огромный фигуристый кусок суши, обмакнутый в горько-солёный раствор Тихого океана и вобравший в себя такую массу воды, что весь он непрестанно сочится тысячами извилистых и запутанных проток вроде той, по которой мы плыли. Зыбкая раскисшая почва прогибается под ногами, становясь летом вовсе непроходимой и будучи доступной только в зимнее время, когда кто-то, наверное, и удосужился вымерить по прямой расстояние от посёлка до Чёрной речки.

Деда Фомича Федя знал давно. Жил дед здесь лет тридцать, если не больше, а числился не то инструктором, не то инспектором по рыбному хозяйству, но скорей, всё-таки инспектором, потому что инструктировать, помимо собственной жены, Фомичу было некого. Могло быть, что Фомич имел кой-какие заботы в период нереста кетовых и роста мальков, однако времени свободного оставалось, наверное, много, так что ко всему он занимался также охотой: белковал, соболевал и считался удачливым медвежатником. Были у Фомича дети, да сызмальства жили в обжитых местах у родственников, а теперь повыучились и разъехались кто куда. Фомич же ехать к ним не захотел и остался на месте сам-два со своею старухой, которая отродясь ни по каким должностям не проходила и трудовой книжки не имела.

Не в пример троим чудаковатым англичанам, о лодочных приключениях которых написана целая книжка смешных рассказов, у нас приключения не хотели происходить: никто не свалился за борт, не сломался мотор, погода стояла на редкость безветренная и лодка резала зеркальную гладь протоки, как алмаз режет стекло. Людей и лодок нам навстречу не попадалось, а небесный свод, расписанный по синеве белыми пушистыми облаками, казалось, окончательно оградил нас своим прозрачным колпаком от всего, что было раньше. Вблизи нас бесстрашно пролетали утки, но бить их в эту пору было нехорошо, потому что они как раз выводили птенцов.

– Зверя во время гона, а птицу при гнездовании лучше не трожь, – сказал Федя, – а то счастья потом долго не будет. Он помолчал и добавил, обращаясь почему-то ко мне: – Проверено. Можешь не сомневаться. – Конечно, это был предрассудок, но предрассудок настолько симпатичный, что о сомнениях и речи быть не могло.

А один раз нам встретилось три гуся. Мы их заметили издалека, и они шли точно к нам, никуда не сворачивая и совсем низко, будто звено штурмовиков над самой землёй. Затем послышался свист крыльев и мы увидели совсем близко их стремительную стать: изящно вытянутые шеи, черные носы и светло-серое оперенье. На нас это произвело такое же воздействие, как детская игра «замри», потому что нас тоже было трое, и мы замерли.

– Здравствуйте, сто гусей! – очнувшись, закричал им вслед Костя, впадая неожиданно из дикости в инфантильность. Потом мимо нас проплыла большая рыбина, которую течением сносило к устью, и он встретил и проводил её долгим неотрывным взглядом.

– Рыба, – по-детски радостно воскликнул Костя, когда узнал знакомый предмет.

– Кижуч, – уточнил назидательно Федя.

Это была рыба из семейства кижучей, прожившая долгую и счастливую жизнь. В здешних водах она когда-то проклюнулась из икринки. Детство её прошло в этой протоке, а после она уплыла в Атлантический океан к берегам Южной Америки, где росла и гуляла лет шесть. За это время она не попала ни на сковороду, ни в консервную банку, ни в чрево хищного собрата. Но пришла пора нереста, и рыба отправилась в обратный путь. Протоку она нашла без труда и вошла в неё, сменив океанскую стихию на речную, но в пресной воде перестала есть, а всё плыла и плыла туда, где сама родилась. В верховьях протока мельчала, и рыба ползла по песчанику и гальке, почти наполовину выходя из воды. Вконец обессилев и изранившись, она достигла заводи и поняла: это – здесь. Тело не переставало ныть и чесаться, и рыба тёрла избитые бока о водоросли и о стебли прошлогоднего камыша. Там, в камышах, рыба встретила такого же, как она, запоздавшего на нерест самца и, сладостно шевеля жабрами, потёрлась о его чешую. Потом она, словно роженица, выметала икру, а самец выбросил молоки. Свадьба состоялась, и рыбы одели брачный наряд, то есть, истекли кровью настолько, что у хвоста кровь въелась в чешую. На этом рыбий век кончался, она уже ни на что не годилась, и её тело плыло в последнюю тихую гавань до первой чайки… Рыбья биография, рассказанная Федей, показалась нам интересней многих, которыми ведают наши отделы кадров.

Прокачавшись в лодке семь часов с лишком и перебрав в уме возможные вариации на тему старика и старухи у самого синего моря, мы охотно поверили бы не только в предрассудки, но и в сонное царство, и в избушку на курьих ножках. Между тем, тундра кончалась. Низкорослый кедрач окаймил берега, становясь всё выше и гуще. Тихо проплывали поляны с обильной травой, которая тут вырастает за три-четыре месяца до чудовищных размеров. Протока стала мельчать, и лодка несколько раз проскрежетала неприятно, задевая килем кремнистое дно. Федя, пичкавший нас полезными сведениями в той мере, в какой мы проявляли любопытство, впервые подал голос по собственной инициативе:

– Теперь недалеко, – сказал он.

Лодка скользнула в заводь с широко разверстыми берегами, и мы увидели на юру не сказочную избушку, а крепкое подворье с воротами и заборам, с сараями, которые на полуострове называют стайками, и с рубленой избой при хороших окнах и красивых наличниках. На стук мотора вышел не таёжный детина и не шамкающий подслеповатый хитрован из псевдонродья, а невысокий, сухощавый и не старый на вид человек, хотя мы знали, что он, всё-таки, дед и что ему к семидесяти.

– Федя, – сказал он, узнавая лодочника, таким тоном, каким школьник прочитывает вслух заголовок стишка и ставит точку. – Ну, здравствуй.

Он поздоровался за руку с Федей, потом, молча, с нами. Фомич считал, что он – человек известный и лишний раз называть себя ему не стоит. А ехать сюда от посёлка было сто тридцать километров.

Мы с Костей были слегка разочарованы тем, что в избе не пахло ни овчиной, ни сапогами, ни прокисшей кашей. Рыбой тоже не пахло. Стоял бодрый и чуть терпкий дух, какой источает здоровое оструганное дерево. Стены, пол и потолок были деревянные, а из мебели – стол в красном углу с двумя устойчивыми жёсткими лавками и стулья с неудобными прямыми спинками, на которых нельзя было сидеть скособочившись. В углу при входе висел шкаф для посуды, ещё один угол занимала кровать, тоже деревянная и широкая, как полати. Вдоль стенки между столом и кроватью поместился сундук, вероятно оклеенный изнутри картинками, – на нём тоже можно было и сидеть, и спать. Четвёртого угла не было, а была вместо него русская печь, что занимала чуть ли не четверть комнаты и зияла отверстием и печурками и оттого казалась рассеянному взгляду глазастым чудищем с огромной пастью. Рядом, прислонясь к стенке, отдыхали ухваты, кочерга и прочие предметы, вышедшие из практики теперешнего домоводства. Всё было самодельное и напоминало, если не этнографический уголок, то, во всяком случае, своеобразную выставку патриархального житья-бытья, среди которого уживались батарейный приёмник, покрытый ручником с красными петухами, десятилинейная лампа, подвешенная к потолку над столом, и двуствольное ружье с поясным патронташем на стене у кровати.

В начале дороги Костя рассказывал, как он себе представляет дедово обиталище в медвежьем углу, и не угадал. Самое первое, чему надлежало сразу же нам в глаза броситься, должно было выглядеть так: сидит на печи бабка и натужно кашляет. Но бабка не сидела и не кашляла. Поздоровавшись, будто мы с ней не виделись со вчерашнего дня, она не спросила у нас ни имён, ни справок с места работы, а стала собирать на стол.

– Я-то гадала, Петро приплывя, – сказала она на ходу. – Сколь разов козу привезти обещая.

Нас удивила мудрёная бесконечность фразы, но впоследствии мы привыкли к самобытной речи старухи. Она говорила «зная» и «узная» вместо «знает» и «узнает», а также «гуляя», «понимая», «помогая» и, верно, сама бы удивилась, скажи ей кто-либо, что она объясняется сплошными деепричастиями.

Разговором прочно владел дед. Нам он на первых порах внимания не уделял и не спешил узнать, кто мы такие будем и зачем приехали, положась на опыт, что ежели с Федей, значит, свои, а кто мы и что нам надо, про то сами заявим. Пока Фомич расспрашивал Федю об общих знакомых и новостях в посёлке, мы довольствовались тем, что сидели, слушали и разглядывали.

На берегу и во дворе вид у Фомича был довольно болотный. Но, сняв кацавейку и сменив сапоги с голенищами по самый пах на расхожие калоши, он сидел, положа ногу на ногу, чистый, аккуратный и даже с претензией на щегольство. Фомич относился к людям, которым их внешность так пристала, что её не может заменить никакой костюм новейшей моды, да и сами они в ином облачении будут стыдливо, словно от холода, поёживаться и чувствовать скованность. Наверное, как раз от людей такого склада произошла мысль, что человеку всегда надлежит быть самим собой. У мальчишек лет до тринадцати-пятнадцати эта сторона тоже развита подсознательно, но очень сильна неприятием праздничной одежды, в которой ни наземь сесть, ни на дерево влезть.

Фомич носил практичный серый пиджачок, такие же штаны, хозяйственно подлатанные женой, и рубашку тёмного, немаркого цвета. Глаза у него были мутноватые и выцветшие, какие бывают у стариков, но взгляд, живой и острый, вспыхивал поочерёдно с папиросой. Его оживлённость очень замечалась со стороны. Речь Фомича, уснащённая разными словечками, не делала из него ни шута горохового, ни этакого краснобайствующего мужичка с подстрижкой под народность; совершенно напротив, это был серьёзный и своеобычный человек с мелкими чертами лица и подвижными морщинами. Такие лица художники любят писать карандашом с натуры, потому что они чрезвычайно интересны и с увлечением читаются. При всей словоохотливости слова у Фомича выходили самостоятельными и с достоинством. Может быть, он слегка хвастался и малость привирал, но, если подобные слабости охотникам, рыбакам и газетчикам прощают, то деду и подавно надо простить, приняв в зачёт, что он со своей бабкой прожил в тайге все тридцать лет и три года.

– Жизнь, – озаглавил вдруг свою мысль Фомич, повернувшись к нам. Он это сделал до того серьёзно и торжественно, что подумалось: ну, сейчас начнётся обсуждение всяких проблемных воззрений или, в крайнем случае, откроется конференция по одноименному роману знаменитого французского писателя. Вместо этого, старик разлил привезённый спирт в гранёные чарки и продолжил:

– Так и живём. А что? Не хуже других. Да. Потому что всё есть, – и показал рукой на стол.

Действительно, кроме охотничьей водки, папирос «Беломорканал» и спичек, всё остальное было хозяйское: хлеб домашней выпечки, картофель в мундире, квашеная капуста, балык, яичница на сале и отдельно сало, нарезанное бело-розовыми ломтями, корчага ряженки с зарумянившейся пенкой, сливочное масло в виде пирожков, свежая редиска, дикая черемша и, верх всего, миска, полная искрящейся малосольной икры, сильно похожей на красную смородину, омытую дождём.

– Тост, – провозгласил Фомич. – С прибытьём!

По желанию хозяина выпили «с толком», то есть, сдвинувши чарки. Костя сразу же потянулся ложкой к икре, я – тоже, сохраняя изо всех сил внешность «культурного товарища», а дед тем временем перечислил свою живность от упряжных собак до рыбы включительно, обойдя при этом бабкиных кур и кошек, о чём та ему тут же напомнила.

– Так не люди же, – сказал Костя и в голосе у него прозвучало тоскливое соль. – Ну, день с ними, ну два, ну неделю, а всю жизнь… надоест, скучно. – Видно, несмотря на икру, посёлок представлялся ему отсюда не грязноватым и насквозь пропахшим рыбой, а крупным хозяйственным и культурным центром и невдомёк было, как в такой отдалённости, будто в другом мире, живут двое людей.

– Скучно, – отозвался дед, как бы соглашаясь. – Это кому как. А ежели посмотреть, какая же скука? Красота одна. Природа кругом. Разве природа скучной бывает? В позапрошлом году был я в Питере. Вот уж где – чего только нет: и рестораны тебе с танцами, и кино, и пароходы… – Гуляй – не хочу. А воздух гнилой. И люди невесёлые, вроде спят на ходу. Как там живут – тоже не пойму. Человеку что надо? Раз ты живой, значит, веселей ходи, а ложишься спать – подумай, чего тебе завтра делать с утра. Когда ты жизни своей сделал расписание, скука от тебя враз отстала.

– Так-то оно так, а всё ж таки общество, друзья, соседи, – упорно стоял на своём Костя.

– Ты насчёт разговора? – спросил Фомич. – Я ведь не один, а со старухой.

– С тобой поговоришь, – промолвила бабка. Все, кроме деда, засмеялись.

– А сейчас я что делаю? Тебе лишь бы языком, а нет, чтобы умственно, – укорил он жену и вернулся к беседе. – Общество. Вот вы с Федей приехали, а чем не общество? А там, глянь, другой кто приедет – тоже общество. Радио есть, – кивнул он на приёмник и похвалился, – дали как премию. Что на свете деется – знаем. Включишь, опять же песня там или какой разговор, хошь – понятный, хошь – непонятный. Я так больше непонятный разговор уважаю. Даже сколько раз себе на уме думаю, ежели бы всё время слушать, так свободно можно выучиться японскому языку или, скажем, американскому. Пришлось, болел я два дня, так всё слушал и, веришь, вроде бы уже понимать стал, да выздоровел, – с сожалением заключил старик.

– Вот видите, – заметил Костя, – заболели. А случись что серьёзное, здесь и врача неоткуда взять.

– Вра-а-ач! – сказал Фомич протяжно. – Да ты пойми, какие на природе болезни? Никаких. Потому как природа их враз душит. Теперь, правда, болезни пошли какие-то новые: инфаркт – во! – Он поднял палец и поочерёдно так всех оглядел, точно нашёл способ лечения всех сердечно-сосудистых заболеваний, – да ещё рак. Но я на свой лад соображаю, что эти болезни больше для учёных людей, а мы для них не подходим. Живём тут со старухой, дай Бог, тридцать годов, а не хвораем. Я-то всего два раза лежал, да и то – один раз медведь меня поломал, а в другой раз я под лёд провалился, простуда схватила, – и всё. Вот пусть старуха скажет.

– Пить надо было меньше, – сказала старуха.

– А с медведем что у вас получилось? – спросил я.

– Обыкновенно. Не надо было мне его трогать, шибко серьёзный зверь попался. С норовом и, видать, уже стреляный. А я его задел. Ну, и попортил он мне пару рёбер, да я на него не обижаюсь. – Начав за упокой, Фомич кончил за здравие, как будто у него было, по меньшей мере, сто рёбер, а причинённое увечье – сущий пустяк.

Заметно было, что живётся на отшибе ему не просто и по людям скучается. Оживлённость деда и разговорчивость казали только лицевую сторону его житья, а изнанка угадывалась в частом одиночестве и в длительном молчании. Он был рад нашему приезду и теперь спешил выговориться. По интересу беседа была общей, но говорил один Фомич и между делом ловко отбивал наши реплики.

Удивительной была детская простота его речи вперемешку то с наивной ошибочностью, то с глубокой и точно выраженной мыслью, как случается, когда человек до всего доходит своим умом. Он переходил от одного суждения к другому с неторопливой убеждённостью давно сложившихся в нём понятий. Выражение его лица придавало словам особую окраску, какую приобретают стихи, становясь песней. Если мысль его не вмещалась в несколько фраз, он, по обыкновению, делал к ней заголовок. Вообще, события этого дня могли бы походить на кинофильм, в котором действие развивается и само по себе, и по желанию публики, если бы в кино можно было сообщаться с персонажами на экране.

Напрасно выпустил Фомич на экран медведя, ломающего ребра и снимающего скальп, потому что охотник был тут как тут. Он отложил ложку и, как следует прицелившись, ударил дуплетом:

– Ну, и как, – убили? Вы подробней, подробней…

– Убил, убил, – поддразнил Фомич Костю и вдруг, сощурившись на него пристально, спросил: – Слушай, малый, а ведь тебе, чай, не терпится шкуру сымать, а? – Федя несдержанно засмеялся. Дед стрелял навскид, но лучше, чем Федя. – Он уже был почти убитый, да ещё я его из-под низу ножиком достал. Так на мне, бедолага, и кончился. А что делать? В таком разе, знаешь, и самому пропадать неохота, – оправдывался старик.

Костя признался. Да, хотелось ему достать хорошую шкуру. Домой написал, что привезёт. Теперь скоро возвращаться, а без шкуры неудобно. За тем и к Фомичу приехали. А за ценой он не постоит.

Фомич сожалеюще причмокнул языком.

– Оно, конечно, так сказать, – начал он какими-то казёнными словами, – семья там и прочее. Только зря вы приехали, потому как я с этим делом порешил.

– Как, то есть, порешили? Бросили, что ли? – не поверил Костя.

– Ну да, бросил.

– А что ж так? Опасно? Или года?

– При чём тут года? Года терпят. Образумился на старости. Третью зиму мишек не трогаю. Жалко мне их, вроде, совесть. Прошлой зимой военный генерал с холуями на вертолёте прилётывал. «Давай, – говорит, – веди, где лохматый спать залёг; ты, – говорит, знаешь». Посмотрел я на него, говорю: «Шукайте сами, товарищ генерал, коль вам приспичило, а я к вам в егеря не нанимался». Ух, кричал на меня. «Уволю! Выгоню! Начальству пожалуюсь!» Сердитый. А мне его сердце, как прыщ на… сейчас не война. Их, мишек, и так вскорости всех переведут. – Дед сокрушённо махнул рукой и начал пересчитывать, сколько медведей подвалил за год Прошка Грамотный, да сколько Петька Косой, да начальство из области – тоже охотнички…

– Это он после Кати такой стал, – пояснила старуха. – «Противно», – говорит, – «не пойду боле».

– Какая Катя? – спросил я. – Дочь, что ли?

– Медведиха тут при нас долго произрастала, Катей звать…

О медведях мы начитались всякой всячины и довольно наслушались былей и небылиц: о сороковом медведе, о медвежьей этике, об их чрезвычайной понятливости и, вообще, чёрт знает о чём. Костя заскучал лицом и с раскаянием полез пятерней в бороду.

– Так вы, значит, больше не охотитесь? – спросил он невыразительно.

– Почему не охочусь? Хожу. Только охота, она какая? Пару уток – это можно, да и то, рано по весне или к первым заморозкам, когда бессемейные. Или зверь какой злобный попадётся, опять же – можно.

– Волк, к примеру, – вырвалось у меня.

– Волк! Волк, он тоже разный. Встречал я одного. И вышел он ко мне напрямик. Ружье у меня, как след, под рукой, а он, знай себе идёт, вроде задумался. Полено вниз, голову свесил и не спешит. Ах ты, ясное море, думаю, куда ж ты прёшь на самоубой под заряд? Однако, не шумлю, жду, что дальше будет. Остановился он, не доходя шагов пять, посмотрел. Гляжу, какой-то он чудной, и глаза печальные, будто душа у него стенит. Ему бы язык, так, небось, и сказал бы: «Бей меня, дед, потому что теперь мне всё равно». Рисковый зверь и из себя гладкий. Стало мне сумно ружье держать. «Проходи, – говорю ему, – своей дорогой». А сам ноги дома забыл, до того глаза у него, как у меня или у тебя. Он и пошёл. А я так думаю: что-нибудь у него такое случилось. А как стрелять будешь, ежели зверь душевно страдает? Я его потом встречал. Признал.

– Это как понимать, – признали?

– А так и понимай. Оно только на вид сдаётся, что раз звери, так все одинаковые. А у них у каждого свой сучок, своя примета. Людей они тоже узнают и запоминают, какие опасные, какие – нет. Очень просто, потому как всякий человек по-своему пахнет.

Фомич рассказал ещё такой же случай с оленем, который был «страсть какой бедовый и красивый». Любопытно, что в его рассуждениях всегда присутствовала природа и не безучастно присутствовала, а одухотворённо и очень деятельно. Он то и дело говорил: «на природе», «с природой», «потому что природа», дерево у него болело и страдало, когда его ломали и увечили, рыба обжигалась воздухом и теряла сознание, медведи думали, волки понимали, утки соображали и всё в таком роде, будто ему и вправду выпало счастье подсмотреть, как в ночь на Ивана Купала папоротник цветёт.

Старухе в его рассказах отводилась роль свидетеля, потому что ни на кого больше Фомич сослаться не мог. В подтверждение правды он говорил: «Пусть старуха скажет» или «Вот бабка моя не даст соврать». Изредка по забывчивости, а, может, и нарочно, дед приглашал её свидетельствовать такие события, при которых присутствие бабки либо вовсе исключалось, либо было не совсем уместным.

– Придумая тоже, – махала она на деда рукой и смеялась вместе с нами или незло бранилась, а Фомич её подзадоривал.

Долго тянутся северные вечера. Солнце часами летит над горизонтом, как птица-жар, и садиться не хочет, а когда, наконец, сядет, то неглубоко. Оттого и ночь – не ночь, а вечерние сумерки почти до утра. Время от времени хозяева выходили ненадолго по хозяйству и возвращались, но дед, казалось, выговорился и в голосе у него появилось раздумье и ожидание. Он встрепенулся и приободрился, едва Федя напомнил ему о медведице. Так как вспоминать Фомичу было удобнее с самого начала, то он наполнил чарки заново, выпил со всеми, понюхал хлебную корку, закурил и озаглавил самый длинный свой рассказ.

– Катя, – сказал он, отметив точку паузой.

Сперва Фомич вспоминал давность случая и насчитал, что дело было около шести лет назад. Он тогда собирался пораньше сходить за дичью на Третье озеро, но замешкался, а когда из дому вышел, солнце уже стояло вполдуба. Он назвал поляну, мимо которой мы проплывали, и мы согласно кивнули: знаем, дескать.

– Я когда в тайгу либо другой раз в тундру выйду, так меня диво берёт: до чего же природа всё правильно устроила. И всякому у неё своё место: что птице, что рыбе, что зверью. Людям бы тут жить, а не по городам гуртоваться. Но, видать, мало ещё людей на свете, которые с правильным понятием. Приедут, посмотрят, поторгуются, «эх, красотишшша» скажут и укатят. А житье здесь раздольное. Всего хватает, коль с разумом в дело производить. Трава – будто кто её сеет, дикой птицы – тучи, лесу – сколько хошь. В общем, жить можно. Есть, правда, вредные люди, которые про себя говорят, что они цари природы. Такого сюда пусти на жительство, так он всё дочиста переведёт: зверя уничтожит, рыбу потравит, а тайгу вырубит. Потом он, конечно и сам ноги протянет, но под конец догадается, что никакой он не царь, а так, глупость одна.

Иду я и таким манером размышляю. А мыслей у меня хватает. Чуда в том никакого нет, потому как ежели языком не с кем чесать, то сам с собой рассуждаешь, оно – и мысли всякие берутся. Выходит, вишь ты, очень это полезно, понимать много начинаешь. А у учёных людей разве не так? Так. Потому, раз он учёный человек и какую полезную штуку придумывает, то ему больше требуется самому с собой разговаривать, а не на людях. Как мне вот.

350 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
15 сентября 2020
Дата написания:
1998
Объем:
861 стр. 19 иллюстраций
ISBN:
978-5-00098-253-2
Правообладатель:
Геликон Плюс
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают