Пружина под рёбрами распрямилась и зазвенела. Хотелось говорить дальше; наговорить столько, чтобы она вовек не сумела обогнать его.
Высказать ей столько восхищения, сколько ей не сумеет высказать даже Петренко.
В горле дёрнулась сухая досада.
– Уймись, – строго прошипел Прокурор. – Вы с ней ещё ни разу не появились у них на глазах, а ты уже успел накрутить себя на вертел!
– В тот день мне везде было громко и ярко, – помолчав, продолжил Свят, рассматривая мелкие морщинки в уголке её глаза. – Везде было нечем дышать. А ты стояла такая… Я не особо в правильных словах силён. Уверенная, что ли. Как финиш, которого достигаешь и валишься на траву, понимая, что наконец больше никуда не надо бежать.
Девушка замерла; морщинки в уголках её глаз превратились в веер; она улыбалась.
– И рядом с тобой мне вдруг стало… тихо. И я думал потом, что же такого есть в тебе, что создаёт эту тишину. А потом понял. Наполненные доверху не гремят изнутри.
Адвокат застыл с открытым от восхищения ртом.
Великолепие. Просто великолепие. Как тебе это в голову пришло?
– Какое же враньё, – прошептала Вера, едва ощутимо поцеловав его в небритую щёку.
– Правда! – укоризненно воскликнул Свят.
– Какое враньё – заявление о том, что ты не силён в словах.
* * *
Нет, никогда не поверю. Что ты мой. Что ты здесь.
Рассмеявшись, Вера обхватила губами его нижнюю губу, и он ответил жадным рывком навстречу.
– Я не могу терпеть, – отстранившись, прошептала девушка. – Хочу прямо сегодня и прямо сейчас поздравить тебя с Днём Святого Валентина.
– Точно, – выдохнул Свят в выемку между её ключицами. – Действительно. У меня тоже есть кое-какой… сюрприз.
Тело никак не соглашалось воспринимать его прикосновения как что-то обыденное, и по шее снова бежала сладкая дрожь.
Неохотно выпутавшись из его нетерпеливых рук, Вера шагнула к своему рюкзаку и выудила из него отвоёванный у библиотекаря трофей. Завтра этому потрёпанному трофею было суждено отправиться на утилизацию.
В этой же комнате он обретёт новую жизнь и засияет артефактом.
Мысленно досчитав до пяти, она обернулась и выставила вперёд руку с книгой.
…Ожидания оправдались.
Его брови взлетели, а губы округлились и испустили восторженный вздох.
Сделав шаг вперёд, Елисеенко благоговейно коснулся книги.
– «Bill of Rights»5? – выпалил он, изумлённо хохотнув. – В оригинале?!
– «Bill of Rights», – кивнула она, сияя. – В оригинале.
Погладив ветхую обложку, он вмиг сбросил все ипостаси, кроме профессиональной раскрыл книгу на случайной странице и впился глазами в строчки.
И пусть весь мир подождёт.
Как же она любила, когда его глаза горели порывистой страстью яркого интеллекта.
– Тот самый! – на миг подняв к ней ошалевший взгляд, звонко воскликнул парень. – Образца тысяча шестьсот восемьдесят…
– …восьмого года, – охотно подтвердила девушка, осторожно перелистнув несколько тонких страниц. – Самое точное и самое старое переиздание оригинала.
– Вера! – пробормотал он, обхватив её за плечи; в его взгляде плескалась смесь из воодушевления и нежности. – Это просто офигенно! Когда нужно вернуть?
– Никогда, – сообщила она, обняв его за пояс. – Это шло в утиль. А я выпросила для личного, так скажем, пользования.
Переводя взгляд с книги на девушку и обратно, Свят медленно качал головой.
Словно не мог решить, кому сейчас положено больше его восхищения и внимания.
– Я никогда не устану изумляться тому, как ты брызжешь идеями, – наконец пробормотал он, нехотя опустив книгу на стол.
– Сам ты брызжешь! – возмутилась Вера. – Это было несложно. Я же помню, как ты в Хартию влип. Тогда она была явно привлекательнее моей гриппозной личины.
Тогда это тоже был ты? Как в прошлой жизни.
– Только она и смогла меня оторвать от Хартии, – серьёзно объявил Свят, поцеловав её в уголок губ. – Больше никто бы не смог.
Шагнув к своему рюкзаку, он активно порылся в его недрах и лукаво попросил:
– Не подглядывай.
Закатив глаза, Вера отошла к окну и любовно погладила нагретый батареей хлипкий подоконник; за тёмным окном пахли янтарным золотом тусклые фонари.
Она всё-таки написала на этом ватмане изжёванную цитату Шекспира.
Потому что писать что-то «красивое» от себя было бы враньём.
Всё было бы некрасивым враньём – всё, кроме рисунка его жадных и бездонных глаз.
Сколько же пробежало мимо неё часов, когда она замирала у этого подоконника, пытаясь понять, чего хочет её блудная душа.
А теперь он здесь. А душа – дома.
* * *
– Это тебе, – ворвался в мысли ласковый баритон.
Дёрнув головой, я наткнулась взглядом на твою руку, что удерживала на ладони…
– Сборник стихов Роберта Рождественского?! – в изумлении воскликнула я, бережно подхватив книгу. – Ты запомнил, что я люблю его стихи?!
– Конечно, запомнил, – негромко произнёс ты, разместив руки у меня на талии. – Надо же мне было соответствовать твоей феноменальной памяти на цитаты Пастернака.
– Стихи Рождественского… – повторила я, погладив книгу по корешку и любовно понюхав пожелтевшие страницы. – Ну вот, я была права. Ты тоже брызжешь.
Ты гулко расхохотался, и моя голова у тебя на плече ритмично затряслась.
– Спасибо, Свят. Это восхитительно. А её когда нужно возвращать?
– Ну смотри, догадалась, что библиотечная! – с игривой досадой воскликнул ты, проводя кончиком носа по моей шее. – Может, я клад нашёл?
– У твоего клада библиотечная маркировка вдоль корешка, – невозмутимо отбила я.
Ты снова рассмеялся – на этот раз тише и глуше: потому что более интересным теперь считал изучение губами моей шеи.
Горячо; шее было неимоверно горячо.
Сердце встрепенулось и томно заныло.
Как выглядят губы, что производят на коже подобные движения?
Наверняка они выглядят так, что могут на ближайшие полчаса отнять разум.
– Нет, у моего клада несносный характер, – пробормотал ты, касаясь моей шеи языком. – В принципе, никогда можно не возвращать. У меня есть своего рода… привилегии. Если не принесу, спишут.
Твои ладони сжали мою талию и перебежали на грудь; я охнула и закусила губу.
До чего жадно и исступлённо моё тело отзывалось на твои ласки.
Я уже совсем не жалела, что заговорила о нашей тайне и желании её раскрыть.
Я больше не хотела утаивать тебя.
Я хотела кричать о тебе – так громко, чтобы дребезжали лунные кратеры.
Еле слышно простонав, я наобум распахнула книгу и глухо прочла:
– Знаешь, я хочу… чтобы каждое слово… этого утреннего стихотворения…
Потянувшись к пуговицам моей рубашки, ты медленно высвободил их из петель – одну за одной – и стянул бирюзовый хлопок с моих плеч.
– Вдруг потянулось к рукам твоим… Словно… соскучившаяся ветка сирени…
Отбросив рубашку, ты еле ощутимо коснулся моего живота, и я напряглась, предвкушая новые маршруты этих пальцев.
– Знаешь… я хочу, чтобы каждая строчка… неожиданно вырвавшись из размера… – по памяти продолжила я, прикрыв глаза. – И всю строфу разрывая в клочья… отозваться в сердце твоём сумела…
Твои руки расстегнули застёжки бюстгальтера и обхватили мою грудь; следующая строчка застряла в горле.
Я хотела опустить глаза и увидеть на сосках твои пальцы, но боялась.
Боялась. Эта картинка всегда отнимала у меня последнее дыхание.
– Знаешь… я хочу, чтобы… каждая буква… глядела бы на тебя влюблённо… – хрипло прошептала я, облизывая губы. – И была бы… заполнена солнцем… будто… капля росы… на ладони клёна…
Твои руки нащупали пуговицу моих джинсов и медленно стянули их.
Задержав дыхание, я послушно пошевелила коленями, чтобы джинсы скорее сползли, и потёрлась поясницей о твою ширинку.
Я была рада, что стою к тебе спиной; что не вижу твоих глаз.
Когда ты хотел меня, они пылали слишком оголтелым безумием; чересчур.
Ты подхватил меня под бедро и подвинул к нам высокий стул; я встала на него коленом, запрокинула голову и уткнулась губами в твою шею.
И в этот момент всё наше прошлое показалось мне выдумкой.
А осознание, что ты мой, – обострением бреда.
Ты обхватил мой затылок и замер – словно разделяя игру.
Словно строчки поэта должны были давать зелёный свет твоим движениям.
– Знаешь… я хочу… чтобы февральская вьюга… покорно у ног твоих распласталась… – бессвязно прошептала я, коснувшись языком твоего кадыка.
Ты хрипло охнул, и моё сердце безвольно застонало, стуча в твою ладонь.
– И хо…чу… чтобы… мы…
Ладонь в шрамах зажала мне рот – нежно, но крепко.
* * *
Вид твоего тела, что поддаётся моим ласкам, купает мозг в душной, грубой страсти. И я уже не удивляюсь тому, сколько чувств ты способна во мне вызывать.
Гибкая спина, что прижимается к моей груди… Покорно открытая поцелуям шея…
Твоя грудь словно состоит из голых нервов.
Если бы я был терпеливее, я бы часами ласкал только её.
Ты вздрагиваешь, облизываешь губы и умоляюще трёшься бёдрами о мой живот; упрямо шепчешь слова стихотворения.
Я помню его; помню. И боюсь слышать последнюю строчку.
Уступив этому страху, я зажимаю твой рот. Ты смыкаешь зубы на моих пальцах и снова стонешь – приглушённо и томно.
Плавно и податливо.
Я всё ещё разодран, Вера, видишь? Всё ещё разодран на две части.
Одна часть слепо предана тебе и почти не держит оборону.
А вторая часть боится обнимать тебя при них и отчаянно закрашивает воспоминания.
…Нет, ничего этого не было.
Злясь на себя, я поднимаю твоё бедро, медленно сдвигаю в сторону бельё и вхожу в тебя; из губ под моей ладонью плывёт протяжный стон.
Нет, не было никакого пари. Я всё придумал.
Тело заливает горячим удовольствием; поразительно.
Утром. Ведь только утром.
Мне категорически мало тебя; катастрофически недостаточно.
Кровь кипит, но я замираю и неспешно целую твою вибрирующую от стонов шею. Охнув, ты потираешь бёдра друг о друга, и я снимаю ладонь с твоего рта.
Я хочу слышать твой голос: низкий; с переливчатой хрипотцой.
– Нет, – шепчешь ты, запрокинув голову. – Не замир… Хочешь, чтобы я… умоляла…
Да. Чтобы не начать умолять самому.
Одно движение в тебя. Неторопливо; осторожно и глубоко.
Второе движение… Третье.
Я обнимаю твою шею и жадно рассматриваю лицо. Я вижу его лишь искоса; лишь с одной стороны – но не могу не смотреть.
Если бы ты знала, какое оно, когда ты меня хочешь. Если бы знала.
Ты округляешь рот и кусаешь нижнюю губу.
И я не понимаю, как мог столько времени быть неподвижным.
Тело наполняет рычащее удовольствие, и я наращиваю ритм, облизывая твои губы.
Ты божественный художник, Вера.
Ты рисуешь чёрным графитом – но как же виртуозно ты смешиваешь краски.
Как умело ты переплетаешь во мне бережную ласку и адскую похоть.
Запустив руку под треугольник твоих трусиков, я касаюсь горячей мокрой кожи. Ты закатываешь глаза; твои бёдра нащупывают мой ритм, а тихие стоны смелеют.
…Только запрещай мне замирать. Только умоляй двигаться.
Глотать твои стоны и не стыдиться своих.
Нет, не договаривай это стихотворение. Не говори больше ничего.
Не говори больше ничего, потому что это ты победила.
* * *
Город улыбнулся, посмотрел на бирюзовую точку в своей руке, ласково подышал на эту точку, пролистнул несколько страниц Хроник и остановился на светло-зелёной.
– Пора встречать весну, – негромко проговорил он. – В этом году она будет ранней.
– Ты уже подписал договор? – прогудел Университет, разглядывая точку на ладони Хранителя.
– Подписал, – спокойно отозвался тот. – Он вступает в силу завтра.
– Не будешь ждать, пока они найдут ответ? – осторожно спросил Университет.
– «Что такое любовь?» – беспечно уточнил Город, бережно пряча бирюзовую точку в воротнике рубашки. – Не буду. Их ответы никогда ничего не меняли. Разве возможно оценить весь ландшафт, если пока видел только залитую солнцем равнину?
Вспыхнув золотисто-мятным цветом, Хроники бойко зашелестели страницами, и над Городом в быстрой перемотке понеслись последние недели февраля.
Недели, что ещё ждали впереди две вверенные ему, беззаветно влюблённые души.
* * *
Любовь – это… когда стремительно сбегают с календаря дни, которые впервые в жизни хочется замедлить.
Навечно остаться в ласкающем тебя её пальцами феврале.
Это когда ты наконец обнимаешь её при друзьях, оценивая злобную угрюмость одного и жадную заинтересованность другого.
Оценивая – но решаясь больше не прятаться.
Это когда ты баррикадируешься в святилище идеально чистых поверхностей и сообщаешь ему, что ужин сегодня на тебе.
И час спустя ставишь перед ним ту самую курицу.
Это когда ты просыпаешься среди ночи от криков соседей, кладёшь ладонь на его ухо и долго лежишь без сна, удерживая руку в неудобном положении.
Потому что завтра у него пять сложных пар и посещение долгого заседания.
Это когда ты вытягиваешь из стопки футболок самую мягкую и прячешь её под подушкой, что пахнет ею.
Потому что знаешь, как она любит спать в твоей просторной футболке.
Это когда ты заталкиваешь в общажный холодильник содержимое двух пакетов, а потом, улучив момент, запихиваешь в её кошелёк несколько купюр из своего.
Надеясь, что она не устроит тебе допрос, а просто купит себе что-то нужное.
Это когда ты поднимаешься с узкой кровати в общежитии и, натянув джинсы, отправляешься на общую кухню, пытаясь не разбудить её стуком посуды.
Это когда ты наблюдаешь за яичницей и вдруг ощущаешь спиной её ладошки.
Это когда ты бормочешь «Доброе утро, малыш» и вдруг осознаёшь: тебе плевать, что кухню уже заполняют любопытные студенты.
Это когда её плечо идеально подходит под изгиб твоего локтя, яичница получается довольно сносной, а её рыжий приятель очень даже прикольный.
Это когда хочется, чтобы по её спине бежали струны, из которых можно извлекать мелодии, способные расстрелять. Это когда ты подкрадываешься к столу, смотришь на мягкие линии, что показываются из-под её пальцев, становишься на колени и долго целуешь её щёки и маленькие губы.
Долго. Так долго, на сколько хватит дыхания.
Это когда квартира убеждённого одиночки усыпана твоими рисунками.
Это когда хочется рисовать не карандашом на листе, а губами на его коже.
Это когда ты, едва задремав к утру, просыпаешься под переливы старой гитары и удивляешься тому, как мало ему нужно сна.
Когда видишь его склонённый над гитарой силуэт и вдруг понимаешь: он наконец сумел сплести ноты в мелодию, что отнимает дар речи.
Это когда за окном падает густой снег, в углу маленького стола горит золотой ночник, твоё сердце дрожит, а комнату заливает плач струн, что поют арию вашей зимы. И ты утыкаешься носом в подушку, что пахнет им, и украдкой вытираешь слёзы.
Те горячие и глубокие слёзы, которыми плачет душа, растроганная доверчивой обнажённостью души другой.
* * *
Знаешь,
я хочу, чтобы каждое слово
этого утреннего стихотворенья
вдруг потянулось к рукам твоим,
словно соскучившаяся ветка сирени.
Знаешь,
я хочу, чтоб каждая строчка,
неожиданно вырвавшись из размера
и всю строфу разрывая в клочья,
отозваться в сердце твоём сумела.
Знаешь,
я хочу, чтоб каждая буква
глядела бы на тебя влюблённо.
И была бы заполнена солнцем,
будто капля росы на ладони клёна.
Знаешь,
я хочу, чтоб февральская вьюга
покорно у ног твоих распласталась.
И хочу, чтобы мы любили друг друга
столько, сколько нам
жить осталось6.
5 марта, пятница
– …звёзды будут благосклонны. Можно добиться больших успехов, главное – доверять интуиции. Вам удастся завоевать расположение новых… Ты слушаешь?! – грозно осведомилась трубка; на фоне в ней шуршала любимая газета матери.
– Да, – машинально ответил Олег, стараясь звучать тихо: в комнате спал сосед, что работал по ночам. – Расположение новых знакомых.
Мне бы расположение старых не потерять.
– Водолеям этой весной звёзды сулят перспективу отношений, в которых они могут потерять голову. Необдуманные поступки и слова могут обернуться неприятностями! – радостно заключила мать. – Так что ни в какую лярву не ныряй, а то…
– Слушай, – оборвал Петренко вдохновлённый монолог. – Я сейчас не соображаю ничего, потому что с пяти утра в сюжете очерка слишком рано встал.
Он наконец нашёл на столе ручку, и она ухнула в глубины серого рюкзака, потерявшись среди чистых листов и пособий по налоговому праву.
– На восьмое марта чтоб приехал домой! – грубо крикнула трубка. – Уже пятое, а ты билеты, небось, ещё не брал?! Завтра их уже не будет!
– Я ещё думаю, ехать ли, – нехотя признал парень. – Потому что…
…дома я здесь, а не там.
– На свой день рождения не приехал и на мой праздник не явишься?! – со священным ужасом в голосе гаркнула Евгения Васильевна. – Отмечаешь день, когда я тебя родила, лишь бы с кем! Кто тебе виноват, что ты рано встал?! Рычишь на мать, как…
– Ты прекрасно знаешь, что я день рождения не отмечаю! – свирепо перебил Олег.
Я ещё, видишь ли, не особо родился.
Под рёбрами вскинулась и тут же подавилась собственной слюной сухая агрессия. В последние недели она вскидывалась особенно легко и подавлялась особенно твёрдо.
– Ну конечно, – помедлив, протянула мать. – Зачем я уже нужна теперь! Нужна была, когда переодевала, кормила, портфель помогала собирать… А теперь что, когда всю свою жизнь тебе посвятила?! Буду сидеть…
На вершине небоскрёба сыновнего долга.
– Я не сказал «нет»! – устало бросил Петренко. – Я сказал, что подумаю!
Глухо фыркнув, мать бросила трубку; на экран вернулась картинка белого мрамора с серебристыми прожилками.
– Она так липко манипулирует, что у него просто обязаны появиться «неотложные дела»! – с непреклонным лицом заявил Внутренний Агрессор.
– Кто ещё ей поможет, если не он? – смущённо пробормотал Внутренний Спасатель. – Ведь сначала идут потребности других, а потом – собственные.
– Ещё чего! – отрезал Внутренний Агрессор. – Он ей не родитель! Почему жалеть, поддерживать и ограждать её от любой грусти и трудности всегда должен именно он?!
Не родитель. Я ей не родитель. Она взрослая, но ещё не старая и не беспомощная.
Она просто очень хочет, чтобы он думал так, – и винил себя, если не думает.
Внутренняя Жертва всхлипнула и потёрла красные глаза. Над её растрёпанными волосами витала фраза «Она меня совсем не любит».
Спасатель поджал губы и воззрился на Жертву с бесноватым огнём в глазах.
Этому утру не хватало только драки на Корабле, что давно и прочно застрял во Внутреннем Бермудском Треугольнике.
Стоило экипажу – Агрессору, Спасателю и Жертве – начать спорить, над Бермудским пятачком моря разыгрывался неистовый шторм.
Ладили они редко – и потому солнечный штиль над Кораблём не сиял почти никогда.
Запихнув телефон в карман джинсов, Олег бросил взгляд в окно. Мартовское солнце лениво высовывало из-за тучи то один бок, то другой: будто дразнясь.
Не спеша показываться целиком.
На карниз уселся упитанный всклокоченный голубь. Сделав несколько шагов по скользкой жести, он выкатил навстречу взгляду человека выпуклый оранжевый глаз.
Словно намеревался играть в гляделки.
Хмыкнув, парень как можно бесшумнее дёрнул на себя раму, впустил в комнату морозный холод утра и швырнул на карниз несколько кусков печенья. Изучив горстку еды, голубь захватил клювом самый внушительный кусок и судорожно помотал головой; две третьих куска отправились в полёт до земли.
Ну ты олух, голубец.
Подхватив потрёпанную книгу о мастерстве благородной жизни7, которую читал уже третий раз, Петренко ловко затолкал её в серый рюкзак.
За спиной шумно открылась дверь, и тело обвил резвый сквозняк.
– Олег, слушай! – громогласно пробасил третий сосед по комнате.
– Чего ты орёшь?! – шёпотом рявкнул Олег, покрутив пальцем у виска. – Глеб спит!
Глеб работал барменом в круглосуточной кофейне три ночи в неделю: с воскресенья на понедельник, с понедельника на вторник и с четверга на пятницу. Иногда после рабочих ночей он ходил на пары, а иногда предпочитал лечь и спать.
Но всё равно порой было непонятно, как он выдерживает такой ритм жизни.
Сам Олег подрабатывал только грузчиком и носильщиком.
Нерегулярно, неофициально, по большой необходимости и далеко не от всей души.
– После ночных смен его из пушки не разбудишь, – грубо равнодушно отозвался Илья.
– Но это не значит, что нужно запойно орать у него над головой, – процедил Петренко, сметая в ладонь остальное крошево со стола. – Что ты хочешь?
– У тебя не будет на пару дней тридцать…
Какой тупой вопрос я задал. Сегодня же пятница. Что он может хотеть?
– Не будет, – металлическим тоном перебил Олег и нехотя обернулся.
Илья стоял у встроенного шкафчика, сложив на груди руки в татуировках; в его взгляде горела смесь из мольбы, нетерпения и злости.
Он слишком любил налаживать свои дела при помощи чужих денег.
– Только же что стипуху дали, – выплюнул сосед; в его голосе звучало раздражение.
– Всё уже распределил, – отрезал Олег, сверкнув глазами. – Чего ж ты у своего дилера не попросишь отсыпать в залог?
– Рустамыч по предоплате, – оскорбился Илья. – Такую только у него можно взять. Это крутая инвестиция. Ну плиз. Не можешь тридцать, дай хотя бы…
– Нет у меня, сказал! – отрубил Олег, рывком закинув рюкзак на плечо.
Если бы только Глеб не спал!
Это «нет» хотелось проорать; проорать чайкой.
Прямиком с утра не хватало услышать только про «Рустамыча».
– Пусть бы скуривал и продавал всё там, ублюдок, – прошипел Агрессор, ударив кулаком по борту Корабля. – Нехрен распылять тут свои луговые травы!
Ничего больше не сказав, Илья насупился, прошёл к кровати и плюхнулся на неё.
Игра в обиженку не пройдёт, мамкин инвестор.
Не глядя на соседа, Олег преодолел комнату в несколько широких шагов, наспех обулся и выскочил в наполненный голосами коридор. Всё внутри дрожало от изящной злости, выхода для которой сегодня снова не предвиделось.
Если бы только луговые травы.
По вторникам и пятницам Гатауллин распылял здесь не только марихуану, купленную в общаге на Бульваре Ленинского Комсомола, но и поганые кривотолки, что носил оттуда же. Он начал торговать травой в январе – когда нужно было заработать на аборт залетевшей от него девице – а потом ловко втянулся в этот бизнес через игольное ушко насыщенных трипов.
Переносчик сплетен, мать его.
* * *
9 февраля, вторник
– Говна кусок! – прорычал Гатауллин, застирывая в раковине джинсы; его смуглые щёки горели багровым румянцем, а зрачки были такими узкими, словно ему в лицо направляли солнце. – Думает, сел в Ауди, обзавёлся батей завом, так теперь всё мож…
– Да он не видел, что ты там идёшь, не фони! – примирительно просипел его патлатый кореш, усевшись на подоконник; его зрачки тоже напоминали точки. – Ты ж не Серёга Зверев, тебя и спутать можно с кем.
За мутным окном висел мёрзлый и туманный поздний вечер февраля.
– Забейся, Дэн, – свистящим шёпотом уронил Гатауллин, встряхнув потяжелевшие джинсы в пятнах слякоти. – Всё он видел! Специально окатил, червь! Это она его натравила! Долбаная сука! Надо было ей эти пионы ещё тогда вогнать в…
– Рус? – вкрадчиво бросил патлатый, ухмыльнувшись углом рта. – Говорил, тебе параллельно, что и как твоя певичка Намба. А сам пасёшь их каждый вечер, как узнал, где они паркуются, чтобы пососаться на прощание.
– Целуй ты зад! – разъярился Гатауллин, неуклюже примостив джинсы на батарею. – Мне срать, кто трахает эту шлюху! Я просто пробую товар сразу на месте, дебил!
– Что-то до февраля ты пробовал товар не возле этих гаражей, а за полем! – отбил Дэн, обнажив острые зубы в широкой улыбке.
…Сплюнув пену от зубной пасты, Олег меланхолично прополоскал рот, поднял голову и рассеянно уставился в зеркало над раковиной. По подбородку медленно стекали и убегали к кадыку острые капли.
Он с трудом узнал своё отражение – до того далеко сейчас были мысли.
Гатауллин видел, что рядом кореш «червя», и старался выбирать проклятия пожёстче.
В груди застонала дыра, больше похожая на пустоту поздней осени, чем на репетицию ранней весны. Прошагав к выходу, Петренко с силой захлопнул за собой дверь.
Так вот оно что. Она с ним. Он с ней. С «февраля».
Силы, что остались к вечеру, покинули тело прытко и мгновенно.
Будто он был тазом с водой, который выплеснули на траву после дачной стирки.
– А ты, придурок, ещё хотел узнать её номер, когда Варламов рассказал, что Свят отменил пари, – упавшим голосом пробормотал Агрессор.
До чего же отчётливо в тот день казалось, что теперь вполне можно ей позвонить; что это клеймо наконец сползло с неё, как сведённая татуировка; что отмена пари означает не только аннулирование этой мерзости, но и его удаление из её жизни.
Но Елисеенко под «отменой» явно имел в виду совсем другое.
Едва замечая стены коридора, Олег доплёлся до комнаты, швырнул на тумбочку зубную пасту и рухнул на кровать, уткнувшись в ноутбук; в голове всё ещё свистело месиво из разочарования, тоски и досады.
«…каждый вечер, как узнал, где они паркуются, чтобы пососаться на прощание».
«Каждый вечер». Этих вечеров много. Это не разовая акция, а системная традиция.
– Как ты мог не заметить? – с недоумённым раздражением напал на него Агрессор. – Как мог не заметить по нему, что у него роман? Роман, блин, с ней!
Всё верно, недоумок. Всё верно. Чем чаще ты показываешь людям, что умеешь их читать, тем быстрее они учатся шифроваться.
Это было почти месяц назад. Но горело в памяти так ярко, будто белая немка заляпала грязью джинсы Гатауллина только вчера.
* * *
5 марта, пятница
Коридор первого этажа общежития напоминал взорванный улей.
– ОЛЕГ! – звонко заорал кто-то сбоку. – Забери расписание кураторских часов!
Нашарив глазами старосту параллельной группы, Петренко протиснулся к ней сквозь группу девиц и протянул руку за мятым листом. Едва он забрал первый лист, как она энергично всунула ему в руки второй.
– А это что? – пробурчал он. – Привет, Полина.
– Доброе, – пропыхтела Полина, откинув с выпуклого лба светлую прядь; её щёки пылали многозадачной ответственностью. – Это список должников Еремеева и вопросы к ним. Он рвёт и мечет. Говорит, что проверит всех «безответственных» на знание англоязычных правоведческих терминов.
– Кудашова, Варламов, Ханутько… – пробормотал Олег, разглядывая список. – А вот Стасевич сдавала ему работу, это точно. А Елисеенко вообще первым занёс перевод.
– Не поставил он ему, – рассеянно пояснила Полина. – Говорит, «не он делал». Мол, его переводы в первом и втором семестрах кошмарно отличаются.
Внутренний Агрессор хмыкнул и побагровел.
Хорошо, блин, устроился.
– У Еремеева новый виток климакса? – хмуро отозвался Петренко.
– Ты у меня спрашиваешь?! – вспылила коллега по старостату. – Просто скажи своим, что Еремеев настроен серьёзно. И зайди в деканат, тебя ядерная война искала. Бессмертный, что ли, – не вернуть ей оригиналы статей?
Махнув копной волос, Полина рванулась к выходу, распихивая локтями студентов.
Безразлично засунув в рюкзак символы надоевшей социальной ответственности, Олег двинулся по её следам, пропуская вперёд тех, кто сильнее спешил под мартовское небо. Толкнув тяжёлую дверь, неторопливый склонный к опозданиям староста шагнул во двор, залитый набирающим силу солнцем. Властные шквалы ветра пахли терпкой свежестью ранней весны.
…Март обрушился на голову без единого предупреждения; застучал по карнизам капелью и побежал в землю ручейками снега. Самый настойчивый снег, впрочем, ещё укрывал тротуары кучами блестящего стройматериала, который многие превращали в сырьё для прощальных снежков. Весна в этом году не опоздала; был только пятый день марта, а она уже свежим муссоном влилась в каждый уголок города.
Будоража надежды и утепляя мечты.
Сегодня толкаться в транспорте не хотелось особенно сильно.
Обогнув край маленького сквера, Олег вышел на улицу Пушкина, что пахла хлебозаводом и вилась узкой лентой между центром города и его жилым сектором.
Сырой ветер мягко ласкал лицо; на обочинах копошились дворники в ярких жилетках; в сточных решётках глухо гудела вода, что ещё недавно была снегом.
Моральная опустошённость стала вечным спутником; она отступала редко и неохотно.
У этой опустошённости просто не было выхода; не было.
– Вот ты говоришь, «бога нет», – лукаво протянул Спасатель, подперев рукой выбритый подбородок. – Но кто же тогда оставил Марину в старом корпусе?
…Едва Варламов отошёл от гневной ошарашенности при виде Улановой бок о бок со Святом, он с жаром взялся за искусную пассивную агрессию.
С ним и раньше было невозможно поговорить; теперь же настал полный аут.
Артур явно чувствовал себя полным дураком и совершенно не знал, что делать. Всё указывало на то, что Свят преуспел в споре, но пари отменил, – а значит, старина Артурио не только проиграл, но и стал моральным евнухом, которому простили проигрыш.
Дабл трибл. Держись, кукловод.
Свят Артуру был слишком выгоден, и весь гнев, что он не мог в открытую посвящать сыну заведующего кафедрой, он короткими плевками лил на Олега.
– Себе надо говорить «держись», – прошептала заплаканная Жертва. – Себе, дурачок.
Отныне в их компании пуще прежнего замалчивались важные вопросы и отрицались любые противоречия; мозгу эмпата было невыносимо существовать в этой атмосфере. Если бы она только знала, что друзьям её чёртового парня теперь хоть удавись.
Каждому по своей причине.
– Да она знает, слушай, – сообщил Агрессор, сложив руки на груди. – О тебе – точно.
Знает, наверняка. Ведь её эмпатичные глаза горят пониманием и почти сочувствием.
Как это мило. Конечно, я жду от тебя именно сочувствия.
– А чего ты ждёшь от неё? – прошипел Спасатель, толкнув Хозяина в бок. – Уймись.
Да, чего? Какое чувство при виде Веры и Свята было самым громким?
Вроде не злость – какой бы сильной она порой ни была.
Не зависть. Не усталость. Не досада. Не тяга. Не раздражение.
А что?
До чего просто было поначалу верить, что его – борца за справедливость – злил только факт пари, который унижал как своих создателей, так и свой объект.
И до чего сложно стало теперь – когда он понял, что его злило на самом деле.
Смиренно добродетельнопринципствовать и демонстрировать по отношению к Вере только учтивость, становилось тяжелее и тяжелее – с каждым днём. С появлением Улановой его Корабль ежедневно рисковал затонуть.
До того свирепые штормы рвали на части Бермудское море и сердца экипажа.
Спасатель – суетливый добропорядочный альтруист с тонной обязанностей – кричал, что нельзя предавать дружбу. Он привычно пытался окружить заботой тех, за кого, по его мнению, нёс прямую ответственность – мать и Святослава.
Жертва – тусклая девица с жидкими волосами, что превыше всего ценила жалость, – считала себя заложником этой жестокой ситуации; она кошмарно обижалась на подопечных Спасателя: за их извечную невзрослость.
Агрессор же – дерзкий своенравный волюнтарист с кошачьей грацией, изумрудами вместо глаз и кучей гражданских прав – брал на себя самое сложное и неблагодарное.
Он злился на тех, кого был вынужден нянчить Спасатель, напористо оберегал истинные желания Хозяина и отказывался ругать его за содержимое сердца.