Читать книгу: «Сны в руинах. Записки ненормальных», страница 7

Шрифт:

Все эти оригинальные, безалаберные на первый взгляд правила и делали Расти тем, кем он был для меня – другом, который, – и я точно это знал, – не подведёт, поможет в несчастье, даже если ему самому это будет невыгодно. Несмотря на частые, пугавшие окружающих своим неудержимым, но кратким буйством, будто вспыхивавшие ссоры, подчас доходившие почти до какого-то нетерпения – мгновенного, но на это мгновение граничащего даже с ненавистью, аффектом бешенства. Каждый раз, пытаясь объективно изучить нашу дружбу, понять, что держит нас вместе, я неизменно спотыкался о знаменитый закон единства противоположностей. А разными мы с ним были до комичности, до абсурда. Но именно эта потрясающая разность темпераментов и природных данных, похоже, и была тем фундаментом, на котором держалось наше братство для двоих. И за сохранение этой ценной для меня дружбы теперь пришла пора бороться. Буквально. Взяв в руки оружие и обрядившись в камуфляж…

X

Проснулся я необычно поздно. Не открывая глаз, всё ещё счастливо-томный от сна, слушал возню Венеции, мурлыкавшей какую-то песенку. Я следил сознанием за её деликатными, уважительными к чужому покою шагами, мягким шорохом одежды. Нежно, едва слышно звякнули какие-то склянки, и она, тихо ойкнув, засмеялась этой только ей известной неловкости. Я открыл глаза. Венеция вертелась перед зеркалом, переставляя в загадочную, понятную лишь ей последовательность толпящееся стеклянно-зеркальное косметическое множество, зачем-то необходимое каждой девушке. Почувствовав моё движение, она оглянулась и засмеялась уже в голос.

– Ты опять храпел, – она почему-то всегда сообщала это как некую праздничную весть. Потому я никак не мог сообразить, нравится ей это или нет.

– Чудесно… – невнятно оценил я эту новость.

Валяясь, обнимая подушки, я выветривал из головы остатки сна и наслаждался тем восхитительным ощущением нового дня, которое иногда неизвестно отчего вдруг загорается в сердце. Странное, весёлое и хрупкое чувство, что мир создан не зря, что ты сам в нём не зря, что есть у всего этого какая-то прекрасная и важная причина, и что жизнь твоя кому-то и для чего-то обязательно нужна.

Венеция подкралась как кошка, с ласковым лукавством склонилась к самому лицу, щекоча волосами по щекам.

– Обожаю твой сонный голос. Такой сексуальный… – губя мою душу искушением, она была так близко, что почти касалась губами.

Не ища в себе сил сопротивляться этому жаркому, зовущему дыханию, я попытался поцеловать её, но тут же схлопотал подушкой по голове. Отпрыгнув, она баловалась, радостно восторгаясь тем нежным коварством, с которым только что заманила меня в свою безобидную ловушку. И я счастлив был попадаться так снова и снова, лишь бы слышать её весёлый, беззаботный, заразительный смех. Отплёвываясь от пушистой пыли, раздразнённый Венецией я не мог налюбоваться ею, всей этой тихо нахлынувшей радостью, будто укутавшей мою душу в это утро. И снова ни в чём не был уверен… Так не хотелось ничего менять, отпускать Венецию, просыпаться где-то далеко без всякой надежды и возможности быть разбуженным вот так её смехом.

Моя безмозглая мартышка неуверенности проснулась вместе со мной и снова принялась забрасывать меня сомнениями. В тюрьме хоть будут свидания…

– Скажи, тебе нравятся парни в форме?

Венеция удивлённо развернулась, при этом вовсе не потрудившись оторвать стопы от пола. Так и стояла, Х-образно скрестив ноги. Всегда недоумевал, как девушкам не больно, а даже комфортно во всяких таких вот перекрученных состояниях.

– Уборщики-строители? – она забавно похлопала ресницами, всё ещё дурачась.

Я засмеялся:

– Вообще-то я представлял кое-кого посолидней. Военные, полиция…

Чуя несуществующую западню, она кокетливо заулыбалась:

– Да, нравятся…

Малодушно отдав судьбе право решить за меня, я получил ответ.

– А что? Ревнуешь? Думаешь, мне понравится какой-нибудь коп из тех, что пытаются тебя упрятать? – она, хитро прищурившись, дразнила мою ревность, игралась с ней, как с привычно безобидным питомцем.

– Нет, – весело сообщил я и, кажется, немного разочаровал. – Просто в армию иду.

Она засмеялась этому как шутке. Резвясь и проказничая, с разбегу прыгнула на кровать – когда-нибудь она меня покалечит такими вот трюками. Изловчившись, я кувыркнул её на себя. Шутливо отбиваясь, она всё смеялась, а у меня звенело в голове от её близости, хохота, восторга, страха…

Звонок как-то стеснительно звякнул, будто знал, насколько неуклюже вмешивается в наши шалости.

Венеция ахнула:

– Совсем забыла! Это Расти. Он звонил, сказал, что зайдёт.

Суетливо хватая одежду, она носилась по комнате. Когда всё это бесчисленное количество чего-то кружевного и не всегда понятного было собрано, и она упорхнула в ванную одеваться, я поплёлся открывать.

Расти, мучаясь от ожидания, как-то обречённо подпирал стенку, будто догадываясь, что я успел абсолютно забыть про него, про собственную же просьбу зайти. И теперь стоял под дверью и обижался на эту мою бестактность.

– Я уж думал, вас нет. Чего так долго?

Настроение у него было так себе. Похоже, даже хуже чем плохое.

– Ну, я не виноват, что судьба дала тебе дивный дар являться не вовремя, – я попытался поделиться с ним своим хорошим настроением. Но безрезультатно.

– А, ясно, – сурово осмотрев мою взъерошенную, растрёпанную персону, он прошёл мимо меня. – Давай тогда побыстрее. Чего хотел?

Такая непробиваемая, выносливая мрачность была для него большой редкостью. Я начинал волноваться.

– Расти, ты чего злой такой? Что-то случилось?

Но он вдруг вспылил, швырнув мне в лицо это участливое внимание:

– Ничего не случилось! Чего ты тянешь, Тейлор?! Говори, что хотел – и разбежались!

Шокированный такой грубой, ничем, казалось бы, не спровоцированной вспышкой гнева, я даже не нашёлся, что ответить, больше изумлённо, чем оскорблённо наблюдая это тлеющее в глазах Расти бешенство. И бог ведает, чем бы этот разговор закончился, если бы не Венеция.

– Мальчики-мальчики, не ссорьтесь, – она выскочила из ванной, весёлая и лёгкая, бесстрашно чмокнула грозного Расти в небритую щёку. – Кофе?

Он машинально кивнул, беззащитный перед этой искренней гостеприимной вежливостью. Наблюдая за Венецией, я молчал, не желая снова, неизвестно чем раздразнив Расти, нарваться на крик. Боялся, что, войдя в раж, он ляпнет что-нибудь грубое, а я точно не смолчу. И тогда тайфун этого скандала уже никаким кофе не остановишь. Он тоже благоразумно молчал, опасаясь, возможно, того же самого. Как некий посол мира, Венеция радостно и быстро моталась между нами. И казалось, что все вещи в комнате тоже шевелятся, двигаются, будто тянутся за ней. Ещё одно таинственное женское свойство, которое я никак не мог понять – умение создавать вот такое правдоподобное ощущение самопроизвольного хаоса.

– Джей, – в шутку упрекая в чём-то или просто дразня, она всегда звала меня «Джей», зная, что так меня называет Вегас, и что это мне не очень-то нравится, – ты хоть кровать застели, неудобно же…

Она любила играть эту роль: радушная хозяйка, стесняющаяся перед гостями любой небрежности быта.

– И он ещё в армию собрался! Да ты там всех сержантов осчастливишь просто.

Женщины… Как умело они «подают к столу» сюрпризы. Особенно чужие.

Расти обалдело глянул на меня. Моментально вернув и приумножив своё прекрасное расположение духа, я улыбнулся, развлекаясь его ошарашенным видом.

– Правда, что ли?

Мне показалось на секунду, что если отвечу «да», то он, как вчера Венеция, завизжит и кинется мне на шею.

– А я когда-нибудь тебе врал? – радостный, я не мог отказать себе в удовольствии немного поиздеваться над ним.

– Да постоянно! – настроение у него заметно улучшилось.

– А сегодня? – шутливо подыграл я, скрепляя начало этих переговоров о прекращении огня.

Венеция вручила нам по чашке и села на подлокотник, завалившись на меня боком. Почему-то при Расти она всегда демонстрировала эту свою принадлежность мне. Но я и не пытался разбираться в причинах столь странной особенности их взаимоотношений. И на то были свои основания. Я знал Расти, и уже одного этого было достаточно, чтобы доверять им обоим. И даже если отвлечься от того, что оба они были слишком горды, чтобы бессмысленно унижать меня и самих себя ненужной ложью, то кроме этого я никак не мог отделаться от подсознательного, затаившегося где-то очень глубоко ощущения, что мои с Венецией отношения – всё ещё некий контракт. Бессрочный и неопределённый из-за моей же глупости, нежелания бестактно интересоваться деловыми подробностями. А потому, что бы там ни кололо временами мою ревность, как бы ни стремилась иногда Венеция зацепить моё чувство собственника, всё это было если не тщетно, то уж явно ненадолго. Я просто не считал себя вправе настолько бесцеремонно претендовать на её привязанность. Быть может, не признаваясь в этом себе самому, боялся рискнуть однажды и из-за одного такого порывистого мгновения жажды откровений перечеркнуть всё то, что так ценил в наших с ней отношениях. В любом случае, даже если и было что-то между ними, то это было не серьёзно и давно…

– Так что у тебя случилось? – я осторожно приобнял Венецию, стараясь ненароком не принять кофейный душ.

– Да сестра с утра выпендрилась. Просила, чтоб я её ухажёра тоже в страховку вписал. Дура! – Расти словно толкнули, и он неуправляемо отпустил своё накопившееся с вечера раздражение. – Вот каким, спрашивается, он боком к нашей семье?! – он тут же чуть не подавился кофе. – Нет, каким боком я, конечно, знаю. Передним. Но просить вписывать его куда-то – это же полный беспредел! Короче, ругались с ней часа три. Сошлись на том, что она, наконец-то нашла своё счастье – уже шестое на моей памяти, – а я теперь ей жизнь ломаю своими принципами. Снова и опять, понимаете ли… Мать тоже с вечера всё рыдала. Не хочет, чтобы я в армию шёл. Точно твои слова повторила про пули, – он вздохнул. – В общем, все нервы вымотали, до которых копы не дотянулись. Так что, если у тебя где завалялась лишняя коробочка ненужных, не очень потрёпанных нервов – подари.

Он и правда выглядел замученным, особенно сейчас, когда выскользнул из тисков самообладания, готовности обороняться ещё и от моих уговоров. Я бы хотел его подбодрить, но просто не знал чем, а потому только сочувственно молчал, заражённый его семейными проблемами. Впрочем, похоже, что ему просто надо было выговориться, стряхнуть с себя эту свою бессонную, скандальную ночь.

– Как-то невесело, когда тебя так неприкрыто все хоронят, – он болтал в чашке кофейную тьму, сосредоточенно рассматривал там что-то. – А ты чего вдруг надумал?

– Ну, таких психов как ты в армию без сопровождения не берут, – я попытался как мог разрядить обстановку. – Да и с Вегасом вчера поцапался. Слиняю лучше от греха подальше.

Расти покивал, но вряд ли услышал хоть половину из сказанного, рассеянно думая о чём-то своём.

– Ну двинули тогда. А то сержант ещё передумает с нами в благотворительность играть. Или в полиции что новое откопают.

Тут я не мог с ним не согласиться. Раз уж выбрал себе путь, то не было никакого смысла стоять на месте, любоваться этим выбором и рассчитывать, что удача не отчается ждать до бесконечности долго моей решительности сделать шаг.

Венеция, подобрав под себя ноги, тихо и незаметно притаилась в кресле, так же, как Расти, рассматривала отражение в чашке. Скованная и грустная, будто кем-то незаслуженно обиженная, она, казалось, споткнулась обо что-то, какой-то неразрешимый, непосильный для одного лишь человека вопрос, ставший вдруг препятствием, преодолеть которое она не знала как. И теперь, будто устав, сидела возле этой стены, собиралась с мыслями и силами, чтобы отважиться и суметь пойти дальше. Но занятый своими спешными сборами, весь в собственных размышлениях, я совершенно забыл про неё, не обратил внимания на эту тихость, так ей не свойственную. Только когда я уже совсем собрался и потянулся за Расти к выходу, она вскочила, всё так же молча, будто боясь спугнуть что-то словами, серьёзно и как-то тревожно взяла меня за руку, прошла до двери. Я машинально шагнул за порог, но она удержала мою руку, не давая выйти. Будто с трудом проснувшись и наконец-то соизволив заметить всю эту необычность, я удивлённо посмотрел на неё. И что-то в её лице сказало больше, чем любые слова…

– Подожди, я сейчас, – кивнул я Расти, и он деликатно отошёл.

Ещё не понимая, что происходит, но чувствуя, что это что-то важное, а не просто каприз или властность, я подошёл к Венеции. Как по какому-то сигналу её глаза стали наполняться слезами. В немом молчании они срывались с ресниц, и сложно было бы чем-то напугать меня больше, чем этим бесшумным, ужасающим своей неудержимостью проявлением горя. Я прижал её к груди. Обнимая как ребёнка, успокаивал, не зная, какие слова можно придумать, чтобы укротить, излечить здесь и сейчас эту болезненную тоску её души. Напрягая скулы, я сдерживал что-то щемящее, остро воткнувшееся в сердце…

Неужели мы значили друг для друга больше, чем предполагали? Когда наше «деловое соглашение» перестало быть соглашением и стало чем-то иным? И почему только сейчас, когда уже безнадёжно поздно, это стало вдруг заметно? Или это всего лишь нежелание, боязнь отказаться от ставшей привычной, удобной жизни?

Я спрашивал сам себя, страшась произнести все эти вопросы вслух, чтобы этой случайной небрежностью поиска ответов не ранить Венецию, которая, наверное, и сама не совсем понимала, отчего плачет, и что старается выразить этими слезами её сердце. Я осторожно и ласково гладил её лицо, смотрел на капли, которые всё катились и катились по щекам.

– Скажи, что это шутка. Ну пожалуйста, – с мелко дрожащими, непослушными губами она всё ещё хваталась за выдуманную надежду.

– Тюрьма или армия, – так же тихо сказал я. – Выбирай.

Она всхлипнула, как-то отчаянно глядя на меня, не в силах решить, пугаясь этой мнимой ответственности за приговор моей жизни. Я поцеловал её в солёные, припухшие от слёз губы. Закрыв лицо руками, обессилев сдерживаться, она зарыдала почти в голос. Я просто не знал, что ещё могу сделать. Всё, чем я пытался утешить, все эти нежности, объятия и поцелуи, казалось, всё только портили. Ничто так не сбивает с толку, как эти загадочные, непостижимые и необъяснимые механизмы воздействия на женскую душу. То, что помогает и спасает в одном случае, в другом – таком же! – почему-то уже не работает.

И я просто тихо ушёл, оставив Венецию плакать, трусливо и цинично надеясь, что без зрителя одинокие слёзы быстрее излечатся, если не сердцем, то хоть разумом. Закрывая дверь, я слышал её судорожные, беспомощные всхлипы и чувствовал себя бездушным чудовищем. Но что ещё я мог сделать?

Расти участливо вздохнул:

– Проблемы?

– Ничего… Она поймёт, – я и сам в это не совсем верил, но выхода всё равно не было.

Я выбрал свой путь. Теперь надо было заняться бюрократией. А Венеция… Ей нужно было время, чтобы разобраться, понять и принять моё решение. Или не понять и не принять. Её выбор ждал своего часа уже независимо от меня.

Возможно, вечером я вернусь в пустую квартиру… И возможно, так будет даже проще для нас обоих.

В любом случае я больше не позволю ей плакать.

XI

Мутное солнце висело над самой землёй, краешком цепляясь за горизонт, корёжилось в забрызганном водяной крошкой стекле. Уже часа полтора мы тряслись в автобусе, огромном и душном, волочившем наши бесповоротно проданные государству тела к месту учёбы на бравых молодцев, «гордость нации», фотографиями которых так щедро пестрят рекламные армейские листовки.

Расти то ли спал, то ли притворялся, а я уныло рассматривал дождливую, робко поросшую кустиками даль и вспоминал суматоху прошедших дней. Изнывая от жалости к самому себе, угнетая самообладание, думал про Венецию, про тёмную, будто осиротевшую, а когда-то такую весело-шумную квартиру, в которую ни она, ни я, быть может, уже никогда не вернёмся.

Так и не разобравшись в самом себе, в каком-то новом, незнакомом ощущении, я будто бросил его в спешке, сбежал, так и не доделав что-то важное. И теперь маялся от этого чувства чего-то так и не понятого, оттого, что упустил, вероятно, единственный шанс узнать ответы.

Может, и нужно было задать Венеции те вопросы? Не бояться за неё, за себя и просто рискнуть?

Но время, так необходимое для этих поисков, уже тогда было украдено армией – на томительное ожидание в аэропорту, скуку гостиницы, в которой мы дурели от безделья и тоски, потому что неясно по какой причине группа, в которой мы должны были находиться, уже давно улетела, и нашу отправку перенесли на другой день. Трёхчасовой перелёт, пугающий дрожью турбулентности и первобытным страхом падения. А до этого – беготня, тесты, медосмотры, документы, опять тесты и беготня…

Вспомнил, как, вырвавшись из этого бумажного круговорота, успел перевезти вещи Венеции к ней домой. Она уже не плакала. Тихо и сосредоточенно, будто разгадывая в уме какую-то сложную задачу, собралась, безропотно отправилась к матери, которую любила – и это было очевидно и даже слишком заметно, – но словно бы не совсем уважала. Гордилась, но в то же время будто немного и стыдилась, что, наверное, почти неизбежно у любого ребёнка по отношению к родителям. Вообще, к этой странной особе – матери Венеции – мне было сложно относиться иначе, как с несколько ироничным снисхождением. Я, безусловно, восхищался её даром, так щедро отмерянным природой. Но восторженность этой женщины производила впечатление чего-то патологического и неизлечимого, неизменно вызывавшего беззлобную и трудно скрываемую улыбку, как при разговоре с чужим радостным ребёнком. Словно утонувшая в собственном вдохновении, она была действительно талантливой художницей, натурой, безмерно и хаотично увлекающейся, но как будто разбросанной по воображению. И именно эта разбросанность, растрёпанность мыслей и порывов, неумение приручить своё же воодушевление и создавало то впечатление относительного безумия – того самого, которое некоторые считают чуть ли не гениальностью, и постичь которое обычным смертным попросту не дано.

До того я был в их доме всего раз – прожил там почти неделю сразу после «выписки» из приюта, – и он сразу же поразил меня своей преувеличенной, выставленной напоказ, а потому неинтересной и даже как будто неприятной свободой. Вольность нравов, очень уж близко соседствовавшая с распущенностью, вынести которую больше недели я просто не смог. Тут никому, казалось, не было дела до кого-то другого. И единственное, что запрещалось однозначно и строго – это входить в огромную комнату, служившую художественной мастерской. Захламленная атрибутами творчества, наполненная холстами и эскизами, удушающая запахом растворителей и красок, она была святилищем этого дома, трепетно оберегаемым от осквернения. Лишь сама хозяйка, как избранная служительница некоего таинственного культа, могла входить туда в любое время дня и ночи, не выходя иногда по несколько дней, терзаемая приступами вдохновения или театрально нервничая от неудач. Временами там, словно неизвестно откуда взявшиеся, бродили томные натурщики; замотанные в какие-то простыни, лениво пили кофе на кухне, как пришельцы из другого, фантазийного, эфемерного измерения. Но это было редкостью. В этом мире едва ли не единственным объектом творчества и поклонения являлась Венеция. Если есть святилище, должно быть и божество. И именно Венеция и была красивым идолом этого дома. Портреты, фотографии, пейзажи… Все стены были увешаны броскими или туманными, тёмными и смутными, абстрактно-непонятными или ярко-запоминающимися символами этого поклонения. Венеция-дочь и Венеция-город – они будто слились в душе этой загадочной женщины в один безупречный образ, и обожались до восторженной дрожи, почти до сумасшествия, до фанатизма. Два совершенства, абсолютные и вряд ли достижимые в банальной реальности.

…Когда-то она встретила в том красивом, овеянном романтикой городе свою первую и, возможно, единственную настоящую любовь, бурную и ошеломляющую, испытать которую дано не каждому и не каждой. Невероятное по силе чувство, захлестнувшее её тогда, подарившее дочь и давшее эти лёгкие крылья упоения счастьем, которые до сих пор будто удерживали её душу где-то под облаками. Венеция никогда не знала своего отца, и сама считала, что, скорее всего, то была лишь случайная, ниспосланная провидением связь, рождённая сказочностью почти легендарного города, не принадлежащего ни суше, ни морю. Но вдохновенное сердце, раз ухнув в эту обворожительную бездну, больше не пожелало расстаться со счастливым любовным помешательством. И трогательное поклонение ему находило выход в прекрасных, нежных, таящих что-то хрупкое и сентиментальное полотнах. Таких, что иногда хотелось сорваться с места, бросить всё и бежать в тот дивный город, на секунду прикоснуться к мечте, причаститься каких-то чувственных таинств… Но, будто переполняя полотна этим невыносимым стремлением в яркий миг своей юности, она тем не менее ни разу не попыталась вернуться туда на самом деле, а не только в воспоминаниях и фантазиях, показать хотя бы дочери город, в котором та была рождена и в честь которого названа. Словно зная, насколько хрупка и нежна эта мечта, чувствуя, что душная гниль каналов и крысы, которых наверняка полно в том городе, навсегда и безвозвратно разобьют этот сверкающий хрустальный замок. А потому так и хранила его в сердце, вдали от опасной реальности, приукрашая сверх всякой меры собственным иступлённым воображением.

Мне очень понравилась одна из таких вот пронзительных, наполненных светлой печалью картин. Яркая рябь воды лунной ночью, тёмная арка сгорбленного моста, будто в отчаянии цепляющегося за стерегущие покой канала набережные. Горделивые стены плотно стоящих, равнодушно взирающих окнами домов. И стройная фигура гондольера, устало и задумчиво опирающегося на весло – абсолютное человеческое одиночество, таинственно освещаемое безразличной луной из дымных, предгрозовых лохмотьев. Грустная картинка, словно подсмотренная через заплаканную память…

…Такая же неяркая, рябящая сквозь капли дождя, как и этот пейзаж за окном автобуса.

Я вдруг вспомнил, как стоял перед той акварелью, впитывая неясное чувство какого-то тревожного умиления, мягко задевшего что-то звенящее и ещё очень невнятное в душе. Будто сердцу хотелось верить, что этот неизвестный человек ждёт там именно меня, и что простоит он там пусть и целую вечность, но всё-таки дождётся…

Неслышно подошла Венеция.

– Нравится? – тихо и осторожно, как перед огоньком свечи, спросила она.

Я молча кивнул, сам не зная, чем же именно привлекла меня эта картина, совсем неяркая и даже теряющаяся своей невзрачностью на фоне остальных.

– А ты был в Венеции?

Я закашлялся, давясь двусмысленностью этого вопроса. Венеция, невинно удивляясь, посмотрела на меня и, вдруг осознав всю непреднамеренную пошлость своего вопроса, радостно расхохоталась, окончательно распугав печальную торжественность ощущений.

– Ах ты ж турист!

В шутливом негодовании она шумно гонялась за мной по всему дому, будто это я придумал тот вопрос и подкараулил её с ним, чтобы высмеять.

Ох, и гвалт мы тогда устроили!

«Повезло мне, я был в Венеции», – непроизвольно улыбнувшись, спошлил я, снова радуясь той сценке.

Но воспоминание тут же выцвело, померкло, словно чем-то или кем-то мне отныне было запрещено веселиться, улыбаться, вообще быть каким-никаким оптимистом. Посадив на цепь присяги, меня будто лишили права на простые человеческие эмоции, заведомо превращая в послушное живое оружие, не способное и не должное иметь собственное, не регламентируемое уставом настроение. Смеяться и плакать по приказу, думать и действовать по приказу, жить и умирать по приказу. Это всё, что оставила мне присяга… Вспомнил, как стоял, приложив руку к сердцу, отсчитывавшем последние минуты моей гражданской, вольной жизни, механически повторял слова, торжественно и веско падавшие в мой разум. Помпезный, не лишённый некоторого величия ритуал должен был вселить в наши души патриотическую верность, несгибаемую, не сомневающуюся волю к победе. А вместо этого рождавший лишь чувство оглушительной, безнадёжной, просто вселенской тоски, подобную которой я не испытывал никогда до этого.

Но может быть, это только у меня так? Ведь пришёл я туда всё же не по своей воле и, повторяя все эти клятвы, думал лишь о том, что оставил за спиной, чем не успел не только насладиться, но даже понять. То чувство, что мимолётно лишь мелькнуло перед сердцем, когда я оставил Венецию в слезах, рискнул уйти, даже не простившись. Считая, что так проще, трусливо оберегал себя от возможных упрёков и новых слёз. Я попросту сбежал, а после уговорил себя словами «она поймёт».

…Вечером того дня я открыл дверь в тихую, тёмную, будто мёртвую квартиру. Сердце ёкнуло от этой темноты. Я думал, что так будет проще… Ничего не проще. Я всё-таки очень надеялся, что Венеция не уйдёт, что я смогу – пусть на прощание, – но всё же обнять её ещё хотя бы раз.

«Скажи, что это шутка. Ну пожалуйста», – какой-то назойливый призрак с безжалостной услужливостью шептал эти дрожащие мольбой слова в моём сознании. Неужели именно они и останутся в памяти последними, рушащими всё словами наших отношений? Формальное объявление того, что теперь мы стали чужими, и отныне неважно чего хочет сердце…

Как часто мы идём с кем-то рука об руку, не замечая пропасти разрыва, которая уже через шаг вдруг оказывается под ногами, навсегда раздирает что-то важное и нужное, вырывает из нашей жизни того, кто ещё миг назад, казалось, навсегда будет с нами. Роковое несчастье или циничная измена, слова, сказанные в горячности ссоры или малодушное молчание спасаемого спокойствия… Никогда и никому не дано узнать, что же именно поставит точку, внезапно и окончательно разлучит людей, когда-то так крепко державшихся за руки. Мы сами бросаем тех, кто нам дорог в эту бездонную пропасть гнева, лжи или равнодушия. И спохватываемся только тогда, когда уже поздно что-либо менять.

Что ж… Венеция сделала свой выбор. Это её решение, и я буду его уважать, неважно насколько трудно мне дастся это уважение.

В темноте, не желая губить светом свою томную, тоскливую меланхолию, я прошёл в комнату. Уже не ожидая никого увидеть, нервно дёрнулся, пришибленный воображением – лёгкое, едва заметное движение в стороне чуть не разорвало мне сердце. Отбиваясь от своей буйно-пугливой фантазии, я мгновенно включил свет – это последнее надёжное оружие против вымышленных монстров детских ужасов.

Опухшая от долгих слёз, заспанная Венеция, как ребёнок, тёрла глаза.

– Я ждала и уснула… – она будто извинялась за что-то.

Какая-то невменяемая нежность моментально затопила меня изнутри. Я обнял её, успокаивая в себе какую-то новую, болезненную чуткость сердца, которую никак не мог унять. Венеция прижималась ко мне, пряча лицо в ладонях, стыдилась того, что почему-то считалось некрасивым в её мире – заплаканных глаз, дрожащих грустью уголков губ… Она не верила и не хотела понять, что эта искренность чувств, пусть даже и преувеличенных неожиданностью и неизбежностью расставания, мне дороже и важнее причёсанной, тщательно выверенной, расчётливой обворожительности. Я редко видел её слёзы. Злые и капризные, сентиментальные или притворные они никогда не были столь откровенны. Никогда раньше Венеция не приоткрывала своё сердце передо мной настолько доверчиво. И теперь я очень хотел заглянуть ей в глаза, убедиться, что не сам для себя выдумал это якобы связующее нас чувство, надеялся, что смогу прочесть в её лице хоть какие-то ответы на мучившие меня вопросы. Но она застенчиво попросила выключить свет, и я подчинился, теряя последний шанс узнать секреты её души.

В темноте я целовал её лицо, плечи. Она жарко дышала, обхватив меня руками, будто страшась отпускать, будто уходить я должен был именно в эту секунду, бросать её прямо сейчас и навсегда. Молча я взял её на руки, отнёс на кровать. Целуя, нежно и медленно раздевал. А она тихо лежала, будто стесняясь меня… Словно в первый раз…

Но в каком-то смысле эта ночь и была первой. Для нас обоих.

…Что-то робко стучалось в моё сердце, а я боялся впустить это незнакомое, таинственное, губительное чувство. Боялся изменить что-то в себе настолько, что придётся отказаться от привычного спокойного равновесия, швырнуть в эту бездну всего себя. Тогда я ещё не догадывался, что как только рассмотрел тот неясный призрак на пороге своей души, едва заметил его зыбкую тень, как в ту же минуту я и лишился этого самого спокойствия, за которое привык прятаться от жизни. Это страшное слово «любовь» махнуло где-то над сердцем, обвило его бархатными крыльями и стиснуло так больно, что захотелось оттолкнуть Венецию и бежать, спасаясь от слабости и уязвимости, которые оно всюду водило за собой. Но это длилось лишь мгновенье. И я прижал Венецию к груди, давая время чему-то новому в моей душе узнать её, запомнить и, может быть, полюбить. Теряя власть над самим собой, чувствовал жаркую влажность её кожи и трепет пульса под ключицей – тонкую ниточку жизни, ведущую прямо к сердцу. Хотелось сказать ей что-то важное, и я сам верил, что знаю это что-то и смогу выразить словами. Я даже набрал воздух, чтобы сказать. Но не сказал, а лишь вздохнул. Смутная, оберегающая руины эгоистичного спокойствия мысль, что то, что я скажу сейчас – что угодно, что продиктовано будет запутавшимся сердцем, – облачённое в слова, в звук моего голоса, всё это торжественное, незнакомое и удивительное ощущение вдруг станет вздорным, смешно-наивным и, пожалуй, даже пошлым. Моё глупое сердце не умело говорить. А моя совесть не желала быть связанной этими словами, обременяться необдуманными обещаниями, которые неизменно кроются в тишине таких моментов.

Я снова вздохнул, уже чтобы просто выдохнуть из груди это желание говорить, выдавать ещё совершенно невнятное, слишком поспешное намерение подарить Венеции свою драгоценную свободу, и без того уже проданную армии. Невозможность отдать ей то единственное, что ещё оставалось моим, задавила во мне любые слова. Очень уж быстро я начал терять себя, раздавать по частям. И теперь вцепился с дрожащим исступлением скряги в собственное сердце, его свободу и покой.

…Завернувшись в мою рубашку, Венеция нежно посапывала во сне. А я стоял у окна, смотрел на светлеющее небо и думал о том, что испытал этой бессонной ночью. Вероятно, самой странной за всю мою жизнь. Что-то, что я так и не отважился назвать любовью, закружило и запутало мою душу, наполнив какими-то острыми, ярко вспыхивающими, но тут же гаснущими ощущениями. Я прислушивался к встревоженной глубине своего сердца. Я не узнавал и не мог узнать это чувство, мне просто не с чем было сравнивать. Но я точно знал одно – ничего подобного ещё не испытывал. Никогда и ни к кому. И впервые я не мог объяснить самому себе то, что творилось в моей душе. Легко угадав озноб страха, терзания трусости, печаль разлуки, привязанность и нежность, я всё никак не мог найти подходящее название для чего-то ещё… Чего-то достаточно сильного, чтобы увязнуть в моём сознании, беспокойно застрять в сердце. Любовь ли это? Я не знал ответа. И кажется, даже не хотел знать, одинаково боясь любого из возможных вариантов, которые мог придумать.

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
26 октября 2016
Объем:
1110 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785448335235
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают