Читать книгу: «Завет «темных веков». Термины и концепты Освальда Шпенглера», страница 9

Шрифт:

Растительное и животное

Шпенглеровская социология исходит из глубокой аналогии всех человеческих типажей и их объединений и групп с растением или животным. Растение – это связанность, неподвижность, это причастность к «космосу» самодостаточного явления, погруженность в космическое: почва, климат, время суток, времена года… Животное имеет многое от растения, но и «еще что-то». Даже при всех «растительных» устремлениях (попытках укорениться и уподобиться связанной с космосом сущностью), животное брошено в бытие свободы. Избавиться от свободы – одно из желаний, которое столь ярко выражено в сущности домашнего скота и доведено до абсолюта в собачьей любви к человеку, при которой связанность достигает своего предела и гипнотизирует самого человека ответной любовью, порой превышающей любовь к людям.

Отрыв от почвы связан с одиночеством, а одиночество – с переживанием вечности. Растение не переживает, оно живет в вечности – в вечном обращении из семени в плод и цветок и снова в семя. Животное (а с ним и человек) переживает вечность. Платой за это является одиночество. Именно поэтому ощущение себя «на природе» – вне мира человеческого (да и животного) одухотворяет нас. Мы пытаемся обмануть себя преображением в растение, которое почему-то бродит по лесу и в задумчивости ворошит осеннюю листву. «Микрокосм» бродит в «космосе» и пытается, погрузившись «в себя», освободиться от мысли, превратиться в часть этого леса.

Животное ищет «на природе» добычи, пищи, безопасности, близости противоположного пола. И только человеку дано ничего не искать, кроме самой природы. Правда, это удел философствующего сознания, игнорирующего насущные потребности. То есть, собственную животность.

Шпенглер пишет, что обособленность рождает телесность. Но человеку дано ощущение бестелесности – ощущение своей мысли, которая приходит вне телесных закономерностей. Животное, покоряясь своим инстинктам, живет как эгоистическая натура. Но, прилепившись к человеку, оно обретает способность к чему-то личностному. Как будто нечто заимствует. Связанность подавляет инстинкт и образует некое подобие альтруизма.

Близ человека есть чудесное пространство, приобщающее к «космосу». В то же время, сам человек своей животной натурой – тоже эгоист. Но его эгоизм – с оглядкой. Эгоизм возвращает его в собственное жилище, где он обустраивается как растение. И где ему дано философствовать, как и в лесу, но уже без всякого леса.

В своей «норе» человек почему-то не может уподобиться растению, и его переживания – это больше план на грядущее животное существование. Поэтому крестьянин – глубочайший философ, а философ в городской квартире – это ремесленник, утративший связь с «космосом». Да еще пытающийся учить об этой связи тех, кто такую связь еще не утратил.

Животность в человеке – это его проклятье, растительное (связанное) – это его дар. В беготне по всему свету и поисках всякого рода «добычи» (включая обладание истиной), человек изматывает себя, но совершает подвиги и открытия. И это – его фаустовское проклятье. В растительном он приобщается к вечности, исчезает из времени, растворяясь в счастье.

Ахиллес отказывается вернуться домой, зная о близкой смерти. Он предпочитает подвиг и посмертную славу героя, равного богам. Одиссей, изумляя своими приключениями сотни поколений европейцев, исчезает в тот момент, когда достигает желанной своей родины и завершает сюжет восстановлением вечного семейного порядка в своем доме. Вечность – это умолчание, невидимое счастье. Подвиги героев – это суетливое стяжание славы, лучи которой освещают сцены трагедии.

Марк Аврелий, полководец поневоле и философ на троне – уникальная фигура мировой истории. Единственный за два с половиной века многодетный римский император. Тринадцать детей, из которых достигло взрослого возраста лишь пятеро. Трагедия вдвойне: единственный сын не стал последователем отца. Император Коммод хотел быть воином и героем – подобием Геракла. Природа человека взяла свое: уникальность личности Марка Аврелия не отразилась в его потомстве. И этот трагический пример подтверждает одиночество, которое неизбежно настигает человека, если он живет долго: долголетие предполагает пережить смерть близких и друзей и остаться наедине с вечностью.

Трагизм русской истории состоит в том, что она пережила свою древность, свой технологический всплеск. И закончилась. Древние русские всё еще живы, но они – не народ, и у них нет Руси-России, подмененной чужим и враждебным. Все закончилось одиночеством: нас окружает нерусский дом, нерусский город, нерусская страна, нерусская жизнь. Одни воспоминания – русские, но они никого не интересуют. Пострусская жизнь в «темных веках» – самая жестокая мука для последних русских, несущих в своей душе и своей памяти древность погибшего народа.

Прасимволы

Шпенглеру принадлежит остужающая тщеславие западного человека историософская концепция, в которой европейская история оказывается очень скромным эпизодом в размахе эпох, охвативших иные культуры – арабскую, индийскую, а также древние культуры, из которых вылупился «фаустовский человек». Шпенглер предложил отступить от европоцентричной картины мира и истории. Иные культуры в этом случае надо рассматривать обособленно от европейской и отказаться от того, чтобы всюду видеть европейские интерес или европейские корни. Каждая культура самодостаточна и исключительна, каждая культура – отдельный организм. Никакой единой истории человечества не существует. Она дробится на отдельные «высокие культуры», между которыми – пропасть непонимания. Или же, напротив, тесная взаимосвязь, от которой порой и сам Шпенглер пытался отречься.

Уникальность «души культуры» определяется прасимволом: в фаустовской (европейской) культуре – стремление к бесконечности, в аполлонической (античной) – тело, в магической (арабской) – пещера, в русско-сибирской (славянской) – равнина. Безусловно, подобный символизм должен иметь отношение к ландшафту. Раз уж культура вырастает из него.

Идея бесконечности может развиться только в результате экспансии из тесного и неуютного мира лесов и болот северной Европы сначала на юг – к теплому морю, через пространство, занятое античной цивилизацией, а потом и по всему миру. Античный прасимвол, безусловно, связан с границей суши и моря. Здесь телесность могла быть лишь элементом символизма, значение которого мы преувеличиваем, очаровываясь скульптурными формами, совсем еще недавно любимыми европейцами не меньше древних греков. Но не надо забывать, что эти формы возникли из культа героев, который в классическую эпоху отступил перед культом полисной солидарности и фаланги. Помимо культа Аполлона (граница тела и духа), античность знает множество других масштабных культов – от ушедших культов хтонических существ (титаны и звероморфные чудовища) до антропоморфных олимпийских богов – Афины (граница войны и мира), Артемиды (граница охоты и войны), Афродиты (граница любви и безумия, эротизма и порнографии, чувственности и проституции), Гермеса (граница земледелия и ремесла), Диониса (граница трезвости и пьяного помутнения рассудка, восторга и экстаза, творчества и безумия) и др. Все они создают собственные культовые сообщества. Прасимволы для нас доступны только в иносказаниях архаического периода античности6. В любом случае, пра-формы античности разделяются на земледельческую и морскую. В первом случае пра-импульс связан с патриархальностью и воспроизводством традиции, во втором – с колонизующей экспансией (торговой и военной). Античность выглядит сложнее, чем представлял ее Шпенглер.

Трудно понять, почему арабская культура получает в прасимвол пещеру. Возможно, культовые пространства арабских народов исходно были в пещерах, но всплеск арабской культуры – не катакомбы, а мощная экспансия, подобная экспансии кочевых племен. С заимствованием городских форм и архитектуры культовых сооружений у европейцев. Ничего «пещерного» арабская история не демонстрирует. Но демонстрирует переднеазиатская религия, противоположная как простору и глубине «фаустовского» мира, так и «ближнеплановому» античному миру. Это религия отшельника и мистика, для которого пространство поглощено тьмой (свет только в пещере), а мир вещных форм иллюзорен. Пространство несущественно, имеет смысл только время.

Русская цивилизация связана с Сибирью только истоком своего генофонда – арийской прародиной. Но пра-символ ее образуется границей леса и степи, победой лесной (городской) культуры над степью: сначала – близкородственной (половцы), а потом и чужеродной (печенеги, ордынцы). Город в русской культуре побеждает степь точно так же, как в античности полис возвышается над земледельческими общинами. Русское пространство – это вольность в покоренной и безопасной степи, рассеченной дорогами и тропами, распаханной и перемежаемой русскими поселениями с родными символами – куполами-луковками церквей. Русское поле – не степь, а пашня и покос.

Русская пословица «Не довелось свинье неба повидать» отнесена к персоне, не желающей или не способной смотреть вдаль и ввысь. Здесь оппонирование «ближнеплановой» оседлости и указание на подвижность и мечтательность русской души. И в этом русский человек сближается с западноевропейским «фаустовским» человеком – но лишь одной стороной своей натуры.

Приписывая только фаустовскому человеку понимание символизма бесконечности, Шпенглер игнорирует древнегреческую философию. Нельзя сравнивать европейского ученого с древнегреческим крестьянином. Европейский крестьянин тоже вряд ли задумывался о том, далеко ли звезды и можно ли построить башню до Луны. Математическая бесконечность греком не была понятна, но философская – вполне. Греческая математика – это, прежде всего, геометрия. А геометрия – это исследования свойств фигур. Интерес к бесконечности возникает только там, где она имеет значение. У греков она имела значение только у философов. Границы научных дисциплин были проведены иначе, чем теперь.

Это не означает, что европейцы были настолько устремлены ввысь, что стали строить готические соборы, а античные греки были, в сравнении с ними, людьми приземленными, не способными возвыситься мыслью до заоблачных высот. Греки вписывали свою архитектуру в природу. И даль, и высь для них были соединены в единое целое. Они стремились представить себе, как их храмы будут выглядеть издалека, и поэтому протяженность для их не ограничивалась длиной руки с палкой или копьем. Стрела, выпущенная из лука, или камень, посланный пращой, естественным образом продлевали взгляд античного человека на большие расстояния. Европейцу Средних веков было добавлено только одно: технологии изготовления готических шпилей. А воображаемая бесконечность во все времена присутствовала в сочинениях философов. У русских и вовсе каждый крестьянин – философ. Пусть даже русская архитектура, как и у греков, вписывалась в ландшафт. Проткнуть небо готическим шпилем – это прерогатива Запада, но не столь глубокомысленная, чтобы тем самым приписывать ему приоритет в понимании бесконечности пространства.

Обращение к глубине – это опыт, которого лишен ребенок, тянущий руки к Луне. Даль и время пробуждаются в душе просто в порядке взросления, а не от дара какой-то определенной цивилизации. Гештальт протяженного мира присущ, конечно же, не только европейцу Средних веков, но и древнему греку, которому мореплавание было то же, что для нас – полет в космос. Отвага греческих мореходов – несомненный факт освоения гештальта дали. Как и походы арабов через целый континент опровергают замкнутость в гештальте «мир-пещеры». Если уж искать пра-символ, то как раз гештальт глубины побуждает детей прятаться в укромные места, невольно играя в материнскую утробу. Символ дали возникает и становится путеводной звездой при взрослении, высота – призыв третьего измерения, который слышен лишь немногим во всех цивилизациях.

Если античность и «не проронила ни слова» о бесконечном пространстве, то это лишь значит, что нам эти слова неизвестны. От античных авторов для нас осталось не более 5 % текстов. А бесконечность – предмет внимания далеко не большинства мыслителей даже в наши дня, когда фаустовский человек не только осознал себя, но и успел состариться в своей истории. Для него бесконечность теперь – скучный мотив. То же могло быть и у греков. Если протяженность – пра-символ, то без идеи бесконечности греки не обошлись, пусть даже не оставили по этому поводу никаких слов. Разве архэ – первооснова всего – не таит в себе мысли о бесконечном? Что же может развиться из первичного, если не бесконечное?

Ни архитектура, ни музыка европейца, в которые Шпенглер закладывает черты души фаустовского человека, не дают ему иного состояния, чем у человека античности. Может быть, Шпенглер смешивал телесность и символизм? То, что греки называли «тело», было для них телесным символом, если они говорили о божественной пневме или государстве.

«Это прачувство растворения, избавления, расширения души в бесконечном, освобождения от всякой телесной тяжести, постоянно пробуждаемое высшими моментами нашей музыки, высвобождает и глубинный натиск фаустовской души, в то время как воздействие художественных творений античности связывает, ограничивает, укрепляет чувство телесного и влечет глаз из далей к прекрасно насыщенной близости и спокойствию».

Кто из европейцев столь волнительно воспринимает музыку? Кто из современного уютного мира рвется в мир опасностей, непредсказуемости, простора? Единицы! Можно сказать, гораздо меньшая доля, чем у античных греков, где уютный бюргерский мирок был невозможен, где смерть всегда была рядом, где пахарь, воин, мореплаватель и правитель сливались в одном лице (Одиссей). Мы не знаем музыки древних греков, но мы знаем, что песни Гомера слушали все греки в течение всей своей жизни. И это песни, где культ героев не имел ничего общего с замкнутостью сельской общины или праздностью дворца.

Трудно согласиться со Шпенглером в том, что прасимволом для египетской цивилизации является обобщенный образ пути (понятие «пути» наподобие того, что есть в японской философии), который в его интерпретации только выражается в слове «путь», а воплощается в храмовом пространстве, не имеющем того определенного направления, которое встречается в расчерченных по плану храмах античности и Средневековья.

Внутреннее пространство храм Амона, усыпальница Рамсеса II в Луксоре в его самой масштабной части, действительно, может показаться подобным лесу, где направление невозможно определить. Мощные колонны – как стволы гигантских деревьев, которые росли в округе, когда Сахара еще не была пустыней. Наше теперешнее восприятие обманчиво: мы забываем представить себе египетские сооружения утопающими в зелени.

Но, помимо циклопического колонного зала храм имеет множество других помещений – тоже весьма просторных, но менее масштабных, из которых есть входы в более скромные комнаты. Причем не предусмотрено какой-либо симметрии постройки: храм создавался в течение длительного времени, и цели его расширения менялись. Это храм-дворец наподобие Кносского храма-лабиринта на Крите. Плана у дворцовой цивилизации нет только потому, что дворцы строились веками.

Другой вариант восприятия храмового пространства Египта – храм царицы Хатшепсут. Вместо зала-леса – огромная лестница, предваряемая огромной же площадью. И после длительного подъема – относительно скромный портик и совсем небольшое помещение усыпальницы.

Третий вариант священного пространства для древних египтян – пирамиды с их тайными ходами и скрытыми помещениями, и Долина царей, в которой горы играют роль пирамид; и всюду – длинный и тесный спуск вниз, который заканчивается маленькими комнатами и скрытыми камерами, испещренными множеством изображений – иероглифических и пиктографических.

Все эти громадные сооружения потребовали невероятных трудозатрат, возможных только в условиях социальной катастрофы, связанной с иссыханием Сахары, которое дало Египту огромные массы работников, готовых трудиться только за еду. По сути дела, их негде было занять, кроме как на все более масштабных храмовых сооружениях, в которых в разные периоды закладывались разные пра-символы, действительно, трудно определимые. В них есть тайна сокрытой вечной жизни, которая наступит с новым телесном воплощением, когда душа вернется в тело фараона. Но только фараону положена защита тайны сложным лабиринтом, обманывающим того, кто попытается похитить его тело и его сокровища. Если Хатшепсут отказалась (или ей было отказано) от лабиринта, то и усыпальница Рамсеса, и пирамиды, и Долина царей – все это лабиринты. И только в этом смысле от Шпенглера можно принять пра-слово «путь» – путь в лабиринте, который ведет к гибели одних и скрывает от них вечную жизнь других.

Ритуальное шествие, которое можно увидеть на египетских настенных росписях и представить себе в Луксоре, когда по аллее, уставленной скульптурами баранов – символов переселившихся душ, происходило церемониальное движение к входу в усыпальницу, это движение вполне направленное, а не хаотичное – как у заблудившегося в лесу (лабиринте) человека. Это уже другое переживание пространства.

Шпенглер остроумно сравнивает китайскую и египетскую архитектуру: если первая подчиняет себе ландшафт, то вторая ластится к нему. Также Шпенглер считал уникальным явлением Большой стиль китайской культуры, основанный на садоводстве. Он не видел Китай через столетие – Китай, заселивший и преобразивший свою прибрежную территорию, застроив ее небоскребами и заводами. Если дао и остается в Китае, то в резервных глубинах – на случай краха мировой цивилизации.

В целом можно заключить, что для Египта или Китая мы не можем выделить однозначного пра-символа – ни связанного с пространством, ни связанного с временем. Фактически пра-символы – это образы египетской мифологии, не сводимые к одному единственному. Возможно, и в других цивилизациях выбор единственного пра-символа – необоснованное упрощение, сведение сложного явления к единственному знаку, из которого произвольные размышления могут вывести все, что угодно, если не следовать по тому пути, которым этот пра-символ был найден. Если же следовать только по этому пути, то поиск пра-символа не имел смысла.

Возможно, мы напрасно считаем Китай и Египет целостными цивилизациями. У них тоже были свои «темные века», и поэтому пра-символы менялись – как и содержание религии и культуры.

Какой пра-символ заменит нам после «темных веков» русское поле и маковки русских церквей?

Образ и мысль

Первый уровень мышления – образы. Во сне мы через них переживаем события своей жизни. Но во сне есть и речь, хотя она и играет второстепенную роль, лишь сопровождая образы. В бодрствовании мы воспринимаем окружающее и получаем информацию в основном через зрение. Но это вовсе не значит, что мы закрепляем в своем сознании все, что видим. Мы упрощаем запоминание, сличая зрительные впечатления с образными стереотипами, а переживаем увиденное, путем сопряжения этих стереотипных образов с другими образами, которые зафиксированы в памяти в связи с теми, которые находятся перед нашим внутренним взором в текущем времени.

Образное мышление все-таки ближе к чувственному. Если мы и воспринимаем информацию зрением, мыслим мы в большей степени словами. Именно словами, а не связанными и грамматически построенными предложениями. Слово становится маркером, обозначающим образ или другие слова, связанные с данным образом или данным словом. Слова надстраиваются над словами, образуя более обобщенные понятия, а под словами угадываются зрительные образы.

Слово, безусловно, связано с речью, хотя для некоторых людей речь вынужденно замещается языком жестов или осязательных символов. Звуковой посредник оказывается наиболее эффективным для обмена информацией между светомирами отдельных индивидов. Интенсивность коммуникации обеспечивает ее эффективность, невзирая на различный опыт образного мышления.

Словесное мышление обеспечивается ролью слов как маркеров – наподобие тематических меток, которыми мы пользуемся при ведении сетевых страниц. Здесь словом мы можем обозначить краткий текст, фотографию, видео, ссылку и т. д. И это показатель: мышление требует такой систематизации, и она реализуется на практике при массовой коммуникации.

Важно подмеченное Шпенглером преображение человека мыслящего: он начинает воспринимать светомир и свою способность к мышлению более ценным, чем окружающий мир и даже собственное тело. Мыслящий человек овладевает пространством духа и самооценкой, превышающей оценку макрокосма. Этап преображения человеческой природы – способность к размышлению, то есть теоретическому освоению собственного внутреннего мира через оперирование словами-символами, словами-маркерами. Итогом размышления является писанный или произнесенный текст, которому грамматические конструкции придают эмоциональную окраску и схему, задающую правила интерпретации, в целом общие для носителей данного языка.

Шпенглер отмечает незримую связь между духом и телом. Тело больше не довлеет над духом, человек преодолевает телесное. Но именно в рамках своего рассудка. Если животное просто живет, то человек мыслит, и это для него ценней поддержания жизни: «Я мыслю, следовательно, существую» (Декарт). Но дух, витающий отдельно от материи, остается лишь меткой духовного пространства, а «растительно-космическое, роковое существование, кровь, пол обладают изначальным господством и сохраняют его». Тем не менее, вера человека в способность возобладать над материей является частью его существования, его «бодрствования». «Мышление доказывает свою власть, называя тело представлением, познавая его ничтожество и заставляя голос крови смолкнуть. Однако кровь действительно господствует, когда молча принуждает деятельность мышления начаться – и прекратиться. Различие между речью и жизнью также и в этом. Существование может обойтись без бодрствования, а жизнь – без понимания, но не наоборот. Что бы там ни было, мышление господствует лишь в „царстве мысли“».

«Царство мысли» определяет человека, отделяет его от животного, возвышает его бодрствование над существованием. Но вот уже от бодрствования не осталось почти ничего. Бодрствование кажется чем-то экстравагантным, необузданным и опасным. Русские и европейцы возвращаются к растительной жизни – бессмысленной, внеисторичной. Одни укореняются, не давая семени будущим поколениям, другие – как перекати-поле, безвольно перемещаются в пространстве, которого не ощущают. Энергия «крови» исчерпана, а рассудочная мысль осталась лишь у философствующих одиночек.

6.Вроде «Белой Скалы», откуда в море сбрасывали преступников и откуда в экстатическом порыве прыгали влюбленные – выживший был достоин жизни и любви.
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
20 февраля 2023
Дата написания:
2021
Объем:
759 стр. 16 иллюстраций
ISBN:
978-5-6047067-2-5
Правообладатель:
Книжный мир
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Новинка
Черновик
4,9
181