Читать книгу: «След волка», страница 4

Шрифт:

Да он и не знал об этом ее решении до самого исполнения не обычным палачом, а черным евнухом Абусом, облаченным в багрово-черные одежды палача. О казни генерала Жинь-гуня ему сообщили под утро, когда он общался с Великим Гуру и был на грани транса. «Сянь Мынь, – сказали два монаха, не побоявшиеся нарушить его уединение, – с восходом солнца топор приговора падет на шею Жинь-гуня. Генерал уже в подземелье». Больше они ничего не знали. Евнух, приближенный вдруг императрицей, в покои уже не впустил. И что он мог сделать?

То, что казнь генерала как-то должна была коснуться и его, сомнений не вызывало. Но что это было – сама генеральская смерть? Какая-то сильная в У-хоу досада, просто ночная причуда, самоуслаждение всевластием, угроза? Что насторожило их друг в друге больше, чем прежде, и что же случилось потом, поскольку с той поры Великая говорить с ним ни разу не захотела?

Обманом, перехитрив самого Абуса и только лишь на рассвете прорвавшись в покои повелительницы, монах весь был – покорность судьбе и само сверхтерпение. Он следил за государыней в робком сочиве зарождающегося дня и боялся ее, не зная, чем его посещение может закончиться. Что же все-таки с ней? Что с ним самим? Почему перестало получаться самое простое притворство, которое раньше нисколько не обременяло, возникая само по себе, как приятно волнующая игра, и почему, как ему кажется, что, сожалея о казни Жинь-гуня, она в этой смерти обвиняет его?

Перестав понимать мотивы поведения императрицы, монах перестал понимать и происходящее, раздражаясь собой значительно больше, чем поступками императрицы, еще более непредсказуемой теперь женщины, способной одарить его как новым всевластием, так и смертью.

Приучившись к циничному рассуждению о неизбежности жизненного пути любого, кто сопровождает правительницу Поднебесной на ее жизненном пути, кровавом и коварном, к чему он также приложил и прикладывает мертвецки холодную длань прагматического расчета, Сянь Мынь давно не думал о собственной кончине. Он вроде бы презирал ее на фоне, что получает за многогранные труды у трона и постоянный отчаянный риск, но после случившегося с генералом Жинь-гунем…

Нет, жалости к туповатому красавцу и не состоявшемуся полководцу-вояке монах не испытывал – поделом. Побаловался, поупивался незаслуженной славой, понаслаждался доступностью тела самой богини, пора честь знать. Поделом всем, по чину и шапка.

Но не ему. С кем она останется? Или она настолько ко всему бездыханно равнодушна…

Посмотрим, знавали мы всякое кажущееся равнодушие. Сегодня у нее на уме одно, завтра…

Посмотри, наступит и завтра. Достаточно искры, чтобы выжечь жаркий огонь, яростный пламень из любого бесстрастия.

А кто займет место рыжеголового генерала, – кому думать, как не ему, и он об этом уже в самых серьезных раздумьях. Не самому на старости лет, как в прежние годы…

Молодой нужен. Сильный. Дерзкий. Чтобы она задыхалась в его могучих объятиях, которые и есть ее главное вожделение.

Слабые ей ни к чему.

Бегло скользнув по его лицу, столкнувшись на миг с его напряженным взглядом, У-хоу опять опустила глаза, словно от еще более сильного испуга спрятавшись в дальнем углу широкого ложа под шелк и меха, поджав под себя ноги.

Словно нырнув, провалившись в кучу изорванного на узкие полоски шелка, она продолжала рвать его нервно и безостановочно.

– Осмелюсь напомнить моей божественной повелительнице, что первыми наши тревоги замечают враги. А наши тревоги рождают наши ошибки. Стоит ли жить, совершая, что ты совершаешь? Тебе нечем больше заняться? – произнес он сухо и строго, понимая, что слова его падают, кажется, в безответную пропасть.

Чтобы продолжить и знать, как и о чем говорить дальше, необходимо было дождаться ответа, и монах его все-таки услышал.

Оставаясь далекой, У-хоу сердито сказала:

– Для тебя все – истина. Вдоль что-то лежит или поперек, прямо или криво. Сегодня у меня нет нужды в пространной беседе с тобой, уходи.

– Я твой духовный наставник решением самого Патриарха-Гуру.

– Уходи или я позову Абуса.

Взгляд ее ледяной был неприятен, императрица, по-видимому, искала что-то у него на лице. И, должно быть, ничего не нашла, с особым вызовом, похожим на предупреждение, рванув за концы кусок скользкого, текучего, как вода, шелка.

Продолжительный треск, похожий на хруст снега, снова наполнил покои угрожающим холодом, заставив сердце монаха мгновенно замереть, а потом с новой, удвоенной энергией заколотиться.

ХОЛОД АЛЬКОВА И МЕРТВЫЕ РЫЖИЕ ВОЛОСЫ

Нет, на этот раз она ничего ему не сказала, всего лишь поспешно скользнув по нему взглядом. И то, что застыло в ее глазах, Сянь Мыню снова было неясным. Слушая ставший омерзительным треск шелка, догадываясь, что может последовать, он сохранял спокойствие и видимость послушания.

В то же время он должен был казаться и покорным, выглядеть кротким, что было не просто даже такому искушенному приспешнику трона, как он. Потому что и слишком кротких, готовых к немедленным услугам ее своенравная и капризная натура не очень-то жаловала.

Он хорошо ее знал, давно изучил в закоренелых привычках. Правящие династии прошедших времен управляли Китаем сотни лет каждая, многое меняя в жизни огромной державы. И когда приходили другие, наступали беспримерные потрясения, проливались реки невинной крови, в которых нередко текли струи, пролитые такими, как он. И кто как не он знает больше других о тайных и своевольных пристрастиях императрицы, в любой миг способных обрушиться умертвляющим царственным гневом на любого, намозолившего глаза. Нужно вовремя лишь угадать близость подобного гнева, и подсказать – на кого.

Нет, монах не был трусливым, вкусив соблазна от пирога тронной власти, вскружившего голову, не мог не желать большего. В этом они были более чем схожи. Он, монах, и она, повелевающая властно самим императором, одним этим и жили последние годы, подмяв под себя безвольного Гаоцзуна.

Власть им пришлась по нраву, хотя едва ли она кому-то бывает не всласть и не в упоение хотя бы на миг; завладевая властью, от нее не отказываются, умело насилуя, приспосабливая и снова насилуя – в массе своей человек самое подлое существо из всего созданного Сеятелем и природой, упрямо отравляющееся этой подлостью.

Ей – для ее женского тщеславия, самодурств и жестокостей, на что он легко закрывал глаза и чем умело, расчетливо пользовался ради собственных устремлений; ему – для повсеместного укоренения божественной веры, возвеличивания Учителя-Будды и священного Просветления, которых без ее безмерного самоуправства императрицы ни с кем другим никогда было бы не достигнуть.

Долог был путь монаха к этой вершине, часто рискован и достаточно тяжек. Его приставили к юной тринадцатилетней наложнице, едва появившейся в гареме грозного императора, при виде которого у слуг и рабов замирало дыхание, для занятий разными науками. О чисто монашеском служении в то время речи быть не могло. Тогда всё во дворце дышало в большей степени конфуцианством и шаманизмом, перетекающим иногда в манихейство; буддизм встречал пренебрежение, был в Поднебесной изгоем, а военные, чиновники, молодежь, подражая дикой культуре Степи, любили напяливать на себя нечто из меха, обретая звероподобный, угрожающий вид. Щеголяя степными нарядами и облачениями на важных дворцовых приемах, они вызывали поощрительный смех своевольного императора, в жилах которого также бродила частица вольной степной крови, и глухую ненависть приверженцев ушедших времен. Во дворце и в столице было полно инородцев, торговцев и караванщиков, послов других государей, все шумело, гундело, тараторило на разных языках, бросалось в глаза пестрыми, чуждыми древней китайской земле одеждами, рождая невольное подражание или высокомерное презрение.

Юная наложница ничем подобным не увлекалась, ее страстью было и всегда оставалось как можно более оголенное тело. С нею в гарем вошли полузабытые страстные танцы, пластика, изумляющее искусство женского обольщения плотью. И молодой монах, сраженный непередаваемой свежестью ее красоты, изяществом гибкого сильного тела, вдруг, против своей воли, стал в ней это редкое природное умение поддерживать и развивать.

Пленительность ее вольных танцев была особенна тем, что, оставаясь по-восточному мягкой в главных линиях и движениях, юная фея непостижимо тонкой интуицией улавливала момент высшего возбуждения следящих за ней. Она умела будто бы вздрогнуть и неожиданно замереть, подать себя выгодно и всех ошарашить, заставить упивающихся ее божественной красотой вздохнуть томно и страстно.

Она владела своим гибким телом почти в совершенстве, становясь не то расслабленно мурлычущей кошкой, не то хищной, готовой к прыжку пантерой, не то змеей, свивающейся в клубок.

В танце она была властно пленительна, редкостного телесного обаяния, во всем другом оставаясь не менее редкостно невежественной для изощренного и утонченного в обхождении двора.

Умея слышать не плохо пространственный мир, – что было, конечно же, даром Неба, посылаемым далеко не каждому, – она до изумления, не спуская глаз с повелителя, забавно упивалась только своими изящными движениями, предназначив себя одному сверхчеловеку – великому сюзерену.

Она откровенно подавала себя, соблазняя тем, какой будет на царственном ложе.

Она начинала дрожать, завидев императора, словно бы не замечая, насколько он стар и слаб как мужчина.

Она хотела принадлежать ему день и ночь. Изнывала бесстыдно у всех на глазах, включая и его, монаха, от опьяняющей жажды желаний служить его телу так, как ей когда-то внушили, как внушают воину страсть к битвам и что было высшей доблестью такого служения.

Она тяготилась, что, данное природой в ней остается целомудренным и нетронутым, словно испытывающая тесноту ножен ржавеющая без употребления сабля. Не стыдилась говорить об этом со всеми, кто ей прислуживал, евнухов и монахов, готовил к встрече, таинственному общению с повелителем, которого никак не случалось.

Оказаться в алькове Тайцзуна стало для нее необоримым вожделением.

Проснувшись и вызвав няню, сотрясаясь как в лихорадке, она могла говорить среди ночи, и юный Сянь Мынь, изумляясь ее мучительным страданиям, тайно слушал эти девичьи стоны.

Император, проявляя внимание, награждая мимолетной улыбкой и лишь тем выделяя, на большее с ней долго не шел.

Но божественная ночь случилась, и в юном цветке императорского гарема произошли невероятные перемены. И к тем, кто научал ее тайнам искусства безумной любви, она стала вдруг пренебрежительна, как если бы все, что ей открылось в одну ночь на императорском ложе, переполнило таким сумасшествием и величественным самомнением, какое недоступно самым искушенным и сведущим в тончайших интимных утехах.

Случившись однажды, подобное не повторилось, у императора находились другие забавы и удовольствия, а Сянь Мынь увидел в божественно юной Цзэ-тянь – так тогда называли ее – хищную страсть зверька, жажду владения сильным правителем.

Она снова стонала и билась на своем холодном и безрадостном ложе, желая совсем других мук и терзаний.

Она умирала в неисполнимых страданиях и вновь оживала ей лишь одной понятной надеждой.

Утратив столь неожиданно интерес к наставлениям непревзойденных искусительниц, подвизающихся при гареме, развращающих его целомудрие забавами с ущербными евнухами, она не утратила влечения только к нему, монаху, проникнувшись, не менее неожиданно страстью к познаниям, ведению изысканных бесед, их изяществу, поражая Сянь Мыня тем, как быстро все схватывала.

Ум ее словно бы вдруг проснулся, требуя внимания, ласки, новых и новых восхвалений ее божественной изящности и красоты, нуждался в бурной и деятельной работе, а новых встреч с императором не получалось, что убивало в ней страсть, желания, огонь устремлений, рождая обиду и злость.

И тогда, тогда она однажды в гневе рванула подаренный ей удальцом-корейцем, молодым воеводой Чан-чжи кусок редкостной тонкой материи. Раздавшийся при этом треск – протяжный, созвучный тому, что исторгала ее страдающая плоть и натура, – пришелся ей по душе, удивил плачуще-ворчливым звуком, заставив снова и снова рвать на полоски текучую невесомую ткань.

А забияка Чан-чжи приносил новые куски, бросал и бросал к ее ногам этот легкий шелк, похожий на розовый туман…

Память Сянь Мыня отчетливо хранит, каким упоением горело ее раскрасневшееся лицо, словно бы У-хоу разрывала саму грудь императора, – и будет всегда сохранять как некую святость невинной юной души. Ноздри ее дышали, как они дышат у взнуздываемой и потому гневающейся молодой кобылицы. В глазах ее разгорался настоящий вселенский пожар. Забавляясь буйствующим своенравием юной наложницы повелителя, смеялся удалец-воевода Чан-чжи…

Скоро эта ее страсть стала известна двору. Вначале она умиляла сановников и вельмож, не больше. О юной рабыне заговорили, как говорят о тех, кому от души сочувствуют, но не в силах помочь. Имеющие разрешенный доступ в это царство-сераль спешили вознаградить страдания страстной рабыни множеством новых и новых кусков сверкающей ткани. Их приносили все, оставаясь обычной дворцовой забавой с пленительной и заносчивой наложницей, пока однажды с подобным подарком перед ней не предстал молодой наследник. Опытные монахи, присутствовавшие при этом посещении наложницы отца будущим императором-сыном, поняли многое и дали Сянь Мыню совет избавить наложницу от невольного и возможного в досаде протеста увлечения другим мужчиной, опасного в первую очередь им, служителям Будды.

«Порвать – что убить, Сянь Мынь, – сказали ему. – Нам кажется, ты поощряешь в ней лишнее».

Буйное поведение рабыни Тайцзуну стало известно, как остальное, включая первый кусок шелка, подаренный удальцом Чан-чжи, и участившиеся посещения гарема наследником: у императора были свои соглядатаи и советники, – и Великий правитель совсем вроде бы перестал ее замечать – прекрасных наложниц ему доставало…

Но и Тайцзун-император оставался мужчиной, и в нем зрела ревность.

И в нем, монахе, что-то мучилось, томилось и зрело, нарастало подспудно, побеждая прежнее, казавшееся устойчивым и незыблемым. Он… Он, монах, стонал по ночам, сам желал ее обнимать и в мечтах обнимал, страстно желал, просыпаясь в холодном поту и не в силах снова уснуть.

Он был на краю безумия, опасался к ней прикоснуться.

Было ли это замечено теми, кто его наставлял и кого он не мог не бояться, зная, как его строгая вера вразумляет подобное безумство? Скорее всего, что было, но недовольства и осуждения братья по вере никак ему не выразили, не высказывали предупреждений.

Когда император скончался, старый лекарь Лин Шу пожалел и его, монаха, и несчастную наложницу, тайно шепнув у смертного ложа Тайцзуна: «В ночь уезжай, Сянь Мынь. Увези, пожалей, ты все же монах… Иначе утром и с ней и с тобой произойдет непоправимое, вас ожидает страшная погибель в яме голодного зверя».

Страсть утишаться треском рвущегося шелка вернулась к У-хоу в ее монастырском заточении, где началась другая игра, и Сянь Мынь исполнял другую волю, возбуждая страстную рабыню тонко, расчетливо и продуманно всеми доступными средствами, днем и ночью, во сне насильственного забытья и наяву, опаивая травами. Он совершил невозможное, принудив хитро служить себе лучших знахарей, самого первого лекаря умершего императора Лин Шу и лучшего его ученика Сяо. Их дьявольский план удался: сделав ее хитрой и расчетливой, они заставили память наложницы навсегда позабыть о Тайцзуне. И тогда рядом с ней появился слабовольный Гаоцзун, возвысивший рабыню до немыслимого величия.

Но что же случилось спустя много лет?

Что снова случилось, когда мир у ее ног, подвластен как никогда и все равно раздражает?

Почему, сделав настолько значительный ход, как отстранение старшего и законного сына-наследника от власти, учинив жестокую расправу над его единомышленниками, она не решается сделать последний шаг? Шаг для решительного упразднения ненавистной новой знати, евнухам и монахам династии Тан. Посадить на трон для отвода глаз и на время младшего – Ли Даня, и самой стать императором.

Начав рвать шелк, она злится намного яростней прежнего, злобной памятью возвращается к прошлому, ненавидит, должно быть, совершенное по отношению к старшему сыну. Покинуть сейчас ее Сянь Мыню было нельзя. В то же время и говорить становилось опасным.

Рассвет наполнял покои, проникая и в ту часть алькова, где продолжала упрямо прятаться императрица. В любую минуту мог появиться евнух Абус, и тогда…

Тогда все может кончиться легким взмахом царственной злобной руки.

– Удел царей – совершать деяния, зная, что слухи об этих деяниях расходятся не только добрые. И ты, Божественная, должна совершать, такое твое предназначение. Я же рядом, чтобы ты могла слышать хорошее, – произнес монах, пересиливая тяжесть досады. Намереваясь сообщить, что вместо крепких обученных воинов генералу Кхянь-пиню, готовившему сражение за Желтой рекой и, возможно, начавшему битву в эти вот самые минуты, отправлены какие-то слоны, он собирался твердо сказать, что при таком управлении войсками сражения просто не могут быть успешными. Что в Чаньани говорят о тюрках Дикого Волка все громче, безнаказанно шепчутся, будто тюрк-тутун идет спасти лишенного власти наследника и желает примирения с ним. Что чиновники-вельможи, которых она второпях назначила своевольно, – трусливей прежних и ничего сами решать и менять не хотят, ожидая личных ее приказов, и ей необходимо постоянно встречаться с ними, давать строгие указания, поскольку ни с кем больше они считаться не будут.

– Я имела мужа и не была ему верна, имела сыновей и не любила их – кем я была, Сянь Мынь? – произнесла вдруг томно приторно императрица, не желая ни слышать о каких-то высоких и важных делах государства, ни тем более их обсуждать.

Синенькая жилка над ухом, на самом виске у нее напряглась и пульсировала. Показалось – она могла неожиданно лопнуть, оплеснуть его кровью.

Сохраняя выдержку, монах ответил с вкрадчивой льстивостью:

– Теперь ты на троне одна, царствующий никому и ничем не обязан.

– Я – не на троне, Сянь Мынь! Мне не нужен этот ваш трон.

– Возведи на него младшего, Ли Дань будет послушней Ли Сяня – Чжунцзуна.

– От жизни отвергнутую женщину спасают кинжал или яд, но что избавит от страдания мать? Сянь Мынь! Мерзкий монах! Ты сам поспособствовал тому, что во мне много от женщины, но еще больше от матери…Я раньше не слышала в себе мать, и от Гаоцзуна родить никогда не хотела.

– Почему? – предвидя ответ, спросил монах.

– Сила мужчины на ложе – мощь и величие в его будущем сотворении. Что можно родить от такого, каким был наш, слабый духом и телом…

Она не докончила мысль, как всегда, пожалев последнего сюзерена. Но добавила, помолчав:

– Так что же лучше, Сянь Мынь? Кинжал или яд… Кинжал больно входит, а яд… Он, говорят, очень горек.

– Солнцеподобная, мудрец как-то изрек: «Надо запастись либо умом, чтобы понимать, либо веревкой, чтобы повеситься». Ты права: яд и кинжал нашему телу – жестоко. – Он тоже помолчал не без значения и, собравшись с новыми мыслями, продолжил: – Твоя слабость страшнее веревки и яда, отринь ее, чтобы подняться над всеми. Честный муж сберегает жену и детей, женщина – верность, крестьянин – землю, воин – коня. Ты правишь, сберегая могущество власти, иначе все рухнет, а муж, крестьянин и воин погибнут. Власть – это величие. Быть ниже самого себя – невежество, а выше – лишь мудрость. Мысли о бренном царствующему – всего лишь помеха, ничтожность… Как ничтожны победа или поражение какой-то твоей армии, потому что у тебя их много. Битва за Желтой рекой, которой мы ожидаем, уповая…

– Имея один язык, при паре глаз и ушей, ты должен говорить вдвое меньше, чем слышишь и видишь, но ты, монах, утомляешь словами, уйди…

– Со вчерашнего дня тебя ожидают правый и левый канцлеры, Госсекретарь-управитель, военный министр, отважные генералы-сыгыни! Солнцеподобная, мне кажется, на той стороне Желтой реки что-то происходит не так, но, возможно, есть время поправить дело. Соберись и предстань хотя бы сегодня вельможам, совету! Требуются важные решения, кто без тебя примет?

Добиваясь внимания, монах не сдавался.

– Решайте, решайте, вы все сами хотели решать. – Императрица задыхалась, мяла и тискала шелк.

Шторы окрасил багрянец восхода. Порозовел балдахин и словно бы, рождая надежды, несколько посветлело лицо императрицы. Полный неясных ожиданий, монах проявлял редкостную по упорству выдержку.

Наблюдая за У-хоу осторожно, полузажмурив глаза, он вдруг увидел, что рядом с императрицей, выступая из кучи ткани, лежит высушенная голова генерала Жинь-гуня с ухоженными рыжими волосами. Императрица задержала на ней ненадолго руку и оттолкнула в сердцах. Качнувшись, голова коснулась ее оголившегося бедра и У-хоу, вцепившись в рыжие генеральские волосы, громко крикнула в сторону занавеси, колыхнувшейся на потайном входе в спальню:

– Где ты, старая каракатица? Почему нет Абуса! Абус, привезли князя? Войди, же, Абус!

* * *

Старший надсмотрщик императорского гарема непалец Абус всегда был глазами, ушами, тенью покойного Гаоцзуна. Своей вездесущностью, строгим надзором евнух-соглядатай изрядно досаждал У-хоу, навсегда оставаясь рабом одного господина. Сянь Мынь приложил немало усилий, чтобы хоть как-то заставить мерзкого кастрата служить своим интересам, и мало достиг. И Солнцеподобной не удалось приручить чернокожего строптивца. По одной только этой причине после смерти Гаоцзуна она должна была Абусу первому отрубить упрямую голову, но вдруг по непонятной причине приблизила к себе.

Когда раб вошел и покорно склонился, она, ровно и мягко, словно дразня монаха, спросила, решительно отодвигая рыжую генеральскую голову:

– Что, исполнено мое приказание? Доставили князя?

– Его пока нет. Потерпи, скоро увидишь.

Евнух был грубоват и немногословен, вызывал не ускользнувшую от взгляда У-хоу неприязнь Сянь Мыня, и правительница надменно воскликнула:

– Один переполнен пустыми словами, другой… Абус, ты будешь наказан. Где князь?

– Абус рядом с тобой, меня нет рядом с князем.

– Грубый мужлан!

– Абус просто дворцовый евнух, исполняющий капризы наложниц, – попытался рассмеяться монах, не совсем понимая, о каком князе речь. – Не скажет ли монаху Солнцеподобная, кого жалкий раб не может найти?

– Князя Хэна мы давно разыскали. Он выехал и скоро прибудет. – Абус обидчиво-шумно засопел и огорченно поджал толстые губы.

– Князь Хэн? – удивленно воскликнул монах, будто впервые услышав об этом желании правительницы, однажды уже говорившей о князе. – Великая вспомнила снова о князе-упрямце, которому Гаоцзун лет двадцать назад приказал отрезать язык? – Новость была неприятной, бросила в жар, и Сянь Мынь удивленно спросил: – Ты о нем вспомнила, когда решала судьбу историографа… отменив приказание лишить его языка? Простив одного, решила вытащить из небытия другого?

Невольное смятение монаха повелительнице понравилось, и она воскликнула с притворным укором:

– Ах, болтливый Абус! О нем, Сянь Мынь, о нем! Да, я вспомнила недавно, жаль, не вспомнила раньше. Ты помнишь нашего Хэна? – злорадно усмехаясь, спросила она игриво и мстительно.

– Он, вроде бы, из тайцзуновских удальцов, он живой? – утробным голосом произнес монах, понимая, что переигрывает в показном незнании; этого князя он знал и хорошо помнил, как не мог забыть и еще одного удальца из прежних времен.

– Когда-то его вывезли из Чаньани, я приказала, – произнесла У-хоу небрежно, но взгляд ее сохранял обостренность и снова что-то искал в нем недоброжелательно и напряженно, уставившись, не моргая.

– Да, да, я, кажется, слышал… Припоминаю, Великая и Божественная… Но зачем он тебе, Бесподобный наш Свет?

На этот раз монах не сумел скрыть внезапного волнения. Оно вырвалось из него неподдельным испугом, как если бы вместе с князем в покоях У-хоу мог появиться вдруг давно умерший император Тайцзун, выполнить предсмертное приказание которого в отношении любвеобильной наложницы он, ловкий Сянь Мынь, помешал…

Появится и прикажет завершить, что, не успел закончить при жизни.

Но перед глазами монаха возник другой образ – воеводы Чан-чжи.

Открытый, никогда не унывающий, безразличный к его монашеской неприязни, как будто нарочито не желая замечать Сянь Мыня, генерал-воевода протягивал У-хоу кусок тонкого шелка и громогласно хохотал, сотрясая покои и совершенно не испытывая неловкости.

– Вот привезут, узнаешь, – ответила императрица.

Откровенный и непритворный испуг монаха был ей приятен. Вяло вскинув тонкую, невесомую руку, как бы опираясь о воздух, императрица произнесла с угрожающим удовлетворением: – Узнаешь. Скоро, Сянь Мынь. – И с вызовом повернула голову в сторону евнуха: – Во дворце так неспокойно, не знаю, кому поручить… Беспокойство лишает сна, мне постоянно пытаются помешать. Будь рядом, Абус.

– Абус всегда рядом, Великая не должна бояться, – пробурчал евнух.

– Ну, вот, Абус будет рядом, – неопределенно сказала правительница и оживилась: – Дождемся несчастного князя, воздадим по заслугам. А ты, Абус… Ты всегда следил за мной ради желаний своего господина, теперь, когда господина не стало, послужишь вместе с князем в мою пользу. Назначаешься управителем моих покоев, а гарем – И она замолчала, вздохнув притворно, протяжно и отчужденно, точно навсегда отторгая бывшее меж ней с монахом, уставилась на Сянь Мыня.

Как умела она истязать подобной небрежностью, леденящей кровь того, с кем говорила! Как наслаждалась только намеками, улавливая страх и смятение на лицах унижаемых, и как не любил он ее за ничтожные, мелкие чувства, убивающие величие и стать повелительницы, но ничем в этом внутреннем протесте и сожалении не проявил. Наоборот, он всем усилием воли постарался не выдать того, что почувствовал и переживает, от унижения лишившись обычного красноречия. Он поднял руки, соединенные ладонями и, прижавшись лбом, заставил утишить растерянность. И втайне возликовал оттого, что в него вливается желанное умиротворение, что, сдержавшись, не доставил надменной правительнице еще большего торжества.

И никогда не доставит, пусть она не рассчитывает и, действительно, лучше отвлечется на время рассуждением об императорском гареме.

Он был многолюден – гарем Гаоцзуна, прибежище страсти, интриг и страданий. Злобствуя, тяготясь судьбою отверженного и ненужного, он продолжал жить по негласным законам странного женского сообщества, оставшегося без мужчины-властителя. И никто, включая Сянь Мыня, не мог понять, зачем У-хоу то, что она всегда ненавидела, чему мстила, безжалостно уничтожая нарождающуюся лишь в его среде фаворитку. Она позволяла ей народиться, нередко сама подбирала красивенькую наложницу на эту роль, позволяла Гаоцзуну какое-то время забавляться с новой прелестницей Сада Любви, но не давала возможности надолго завладеть императором. После кончины Гаоцзуна гарем сохранялся ею нетронутым, за небольшим исключением, но евнухи в нем уже не свирепствовали, бывшим наложницам, не без ее равнодушия и попустительства, дозволялись многие вольности и забавы.

Более чем странные вольности, о которых монаху доносили в смятении старые, искушенные в подобных делах рабыни и слуги; овладев собой, Сянь Мынь сумел сохранить равнодушным и выражение лица.

У-хоу смотрела на него долго, пронзительно долго, по-видимому, что-то пытаясь сказать или смутить. А может быть, наслаждаясь, что надумала без его участия и совета, словно это помогало взять над ним верх.

«Забавляйся старым Сянь Мынем. Сейчас это твоя игра и твой упоительный час. Но будет и мой», – сосредоточившись на устремленных к Небу руках, по-прежнему соединенных ладонями, думал монах не без горечи и некоторого разочарования.

Не добившись большего унижения монаха и поняв, что уже не добьется, переведя резко взгляд на евнуха, императрица произнесла:

– Разгони их, Абус. Научи ткать шелк, в который они наряжались, не зная ему настоящей цены… Покончим…

– Что я вправе, Непревзойденная, совершать на своем священном посту и как поступать не вправе? – спросил раб, удивив монаха смелым вопросом.

– Никто не должен входить ко мне, включая этого борова, не спросив твоего разрешения, а ты – моего, – пренебрежительно взмахнув рукой в сторону Сянь Мыня, сказала она тверже прежнего. – Я устала, хочу быть одна.

– Великая, осыпающая блаженством покоя весь мир подобно Луне! – снова напомнил о себе Сянь Мынь, сохраняя вид, будто сказанное правительницей его не касается. – Из провинций прибыли два генерал-губернатора. Военный министр подготовил важное сообщение о положении на Тибетской линии. Князь Ван Вэй, назначенный тобой управителем государственных дел…

– Ты, Сянь Мынь, надоел мне больше других! – властно перебила его императрица. – Лучше занялся бы вместе с Бинь Бяо телесцами, Баз-каганом и тюрками… Недавно я говорила о князе Тюнлюге и его уйгурах с Бинь Бяо. Он высказал довольно любопытные мысли о положении в Прибайгальской Степи, приведешь его снова.

Взгляд ее при этом перестал быть мстительным и опасным, он нервно блуждал и отталкивал, рука ее снова ласкала рыжие волосы мертвой головы генерала Жинь-гуня.

Капризы женщины не всегда поддаются здравой логике, иногда разумнее уступить ей в малом, чтобы не упустить более важное. Сянь Мынь непривычно суетливо поднялся, повернулся к выходу и рыхловато-вяло побрел, ощущая спиной неприязненный взгляд черного евнуха.

99,90 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
18 августа 2016
Объем:
592 стр. 4 иллюстрации
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают