Читать книгу: «Временно», страница 4

Шрифт:

– Тик-так, мой милый Жа, тик-так. А вот и я!

– Вы принесли мне еды, чтоб мучить меня дольше?

– Конечно, так, прекрасно быть долгим и неутомимым, великое откровение вокруг и мимо обходя. – Дама, как карточная, держала пиковую розу в руке, та вяла и сохла на глазах. Жа искал козырь в рукавах, а нашел только сигареты.

– Черт подери, я кто вам, мальчик, что вы со мной в игрушки играете? Я человек, я мужчина, я часть этой жуткой, бессмысленной и абсолютно невыносимой абсурдности вселенной, в конце концов, я ее часть! Дайте же мне кусок сыру, как и всем мужчинам в шляпах на босу голову, которым даете вы! Дайте! Или уйдите прочь! Мне от вас тошно и жрать хочется.

– Вы сами полюбили меня и пренебрегли сытной едой, молитвами и крепким бургундским по пятницам.

– Я не выбирал жизнь.

– Никто не выбирал. Только не останавливайте ее больше, я сильно обижаюсь. Мне рабочие часы вычитают, знаете ли. Да и ту тетку с виноградом я совсем не люблю, только тшш. – Она махнула рукой, и сигаретный дым в легких малыша Жа скукожился от недостатка пространства. Из глаз потекла смола.

– Я буду читать, не дергайтесь.

– Руку перебинтуйте, течет же на брюки.

– К черту.

– : —

– Я принесла тебе хлеба и килек в томате. Будешь?

– Конечно, спрашиваешь.

– Милый Жа, почему же ты голодаешь и совсем не работаешь? Мы могли бы ходить с тобой в рестораны и слушать живые выступления великих джазовых музыкантов, объедаться лобстерами и креветками в сливочном соусе, плеваться косточками от марокканских абрикосов в картины забытых художников в Институтах современной живописи. Почему же ты живешь тут, как при блокаде?

– Моя дорогая Асса, передай нож. Теперь позавтракаем. А то уже слюни свои есть устал.

– Ты питаешься только вином и скандалами. Ты тут сгниешь, и никто тебя не спасет, если ты себя не спасешь. – На лбу у Ассы проступило напряжение, виски стали пульсировать, а желудок громко урчать в ругани.

– А что рестораны? Они там сидят себе, даже есть не хотят, просто красуются в своих новых платьях и рубашечках, воду пьют и хмелеют от собственного эгоизма. Сидят как на иголках и манерно точат себе руки ножами, чтобы после сбросить груз с тела и выдавить в ванную весь тлен просвещений от специализированных социальных помоек. Я бы ходил в ресторан, чтобы кричать им, какие они суеверные и ранимые, чуткие слепцы, злобные кролики, не тронутые за живое, чистые, а потому безмозглые. Ах, но у них и для кричащих есть специальное место. Вот потому-то я здесь. Здесь никого нет, кто бы меня мог запереть в то место. Ведь ты этого не сделаешь, Асса?

– Не сделаю. Только поешь скорее. И не спеши. Я открою вино.

– Не сомневайся, она не сделает этого. Она же тебя спасет. А ты ее?

– Опять вы?..

Время Станиславовна звенела бокалами из хрусталя, держась у серванта емко, как стена дыма, и улыбалась лихо, единодушно, – настоящая волчица.

– А кто же еще. Вы есть-то будете?

– Ах ты, чертова сука.

Банка килек улетает в стекло пустого почти серванта и взрывается красным цветом. Кровью маленьких человеческих рыбок они стекают на пол к ногам Времи и ничего собой не представляют больше, только пятна смерти разбегаются по комнате и волочатся лениво тухлым запахом в присутствии ее.

– Не попал.

– А в вас можно ли попасть? Если бы можно было, я бы вас прикончил этой же банкой килек, изрубил бы вас острыми концами и выкинул на балкон замерзать.

– Вы уже резали меня, точнее, себя, а думали, что меня. Ловко! И что вышло?

– Вышло замечательно!

Жа поднял с пола тельца стеклянных рыбешек, сдул с них прозрачную стружку и закинул в рот. Потом поковырялся в ухе от боли, выбил пару пробок и сел на пол подбирать остатки. Было очень вкусно и больно, как при рождении.

– : —

«мой бог рыба,

словил – съел,

вымыл трупики костлявые,

кровью умытые,

похоронил

в мусорном ведре,

как все остальные».

12:55

– Ты в порядке? – Асса строго смотрела на малыша глазами недовольной матери, чей ребенок вылил кашу на пол и теперь, довольный, сидит с ложкой в руках, сытый своим поступком.

– Да, очень вкусно, спасибо.

– Ты порезался.

– Где?

– Да вот же, – она указывает на правую руку малыша, из-под рубашки виднеется рана. Это же не сейчас?

– Это я ставил эксперимент. Неудачный.

– А еще на губах. У тебя кровь. Ты изрезал все губы, дурачок. Как же ты?..

Темные горячие губы ее поцеловали раненые губы малыша, и густонаселенные горем миры в голове его улетучились вместе с яростью переживаний за собственную веру в жизнь, голод и тошнота выветрились, а ее запах остывшего от чувств тела делался для малыша запахом кадила в молитве утерянного в херувимах тела монаха, покрывшегося в страстях мхом и клевером.

– Как же вы красивы, как песнь ангелов в электричке на Москву. Как же вы терпеливы и сухи, как летняя ночь. Странные игры, не так ли? – Время Станиславовна подходит ближе, почти впритык, и проводит языком по щеке Ассы, целует ее в густые волосы и плюется в сторону. – Она чудо. Я бы ее любила, но нельзя.

– А я бы вас удушил, но тоже нельзя, – шепчет малыш Жа.

– Что? – волнуется Асса.

– Все хорошо.

– У тебя кровь на вкус как молоко. Как мамино молоко из груди. Молоко моей мертвой матери, понимаешь?

– Поцелуй меня еще.

– А где твоя мать, Жа? Где же она? Почему ты не видишься с ней? – Асса вытирала свои губы рукавом белой рубашки. Жа смотрел на ее рукав с горьким комом в горле. Ему было жаль видеть, как белое становится бурым.

– Она позабыла о том, что у нее есть сын. Я не хочу ей напоминать, память хуже ада.

– Я поцелую тебя еще, и мы выпьем вина, хорошо?

– Да.

– :-

«я синеокую

просил

проститься

и исповедь принять.

вино и кровь моя,

а тело бога.

в отрыжке от рыбешек

бог»

23:43

– Ты выдержишь?

– Я так живу.

– Ты со мной поспишь?

– Я не умею спать.

– Что ты делаешь ночами?

– Венчаю дрем и темноту.

– …

– «Она», возможно, всё.

В дырявых носках и с пучком смешным на голове она идет к нему – проходя длинный путь от кухни, с привкусом ежевичного вина на губах, к его рукам в углу оголтелой, живой, такой же живой и обезумевшей комнаты. Как бурлаки на реках северных, тянет она свое сердце, свое тело, израненное в рабстве нежности грубых пальцев иждивенцев и сальных слов проституток в платочках, ширяющихся у дома быта, чутких ее подруг по неизведанному Парижу – оборванка, искалеченный ребенок дождливой эпохи, в черных красках под грудью, на бедрах и лодыжках, почти тюремных, ручных холодных картин настоящего, в серьгах от пивных жестяных открывашек, в цветах увядших, тянется она к малышу Жа.

«Иди, иди ко мне, делай шаг легким, опустошай дорогу, по которой ступаешь, гордо ставя кресты у обочин. Пьяная и шальная, синеглазая, больная, почти засушенная куколка поместилась бы и в спичечном коробке, как жучок майский, одномесячный, уставший. Ты, живущая так же редко, нутро свое цыганское золотое и негритянское черное проливаешь к моим ногам, по полу в луже катятся ко мне все признаки любви».

Молоком разливаются реки слез непоколебимости и страсти мучений, сожаления, забот. Жа слизывает по крупицам прямо с пола важные ему слова, ее звуки, ее следы, в конце концов, делает слепок посмертный жизни ее заблудшей, сырой, мухоморной. Галлюциногенные поцелуи рвут на Ассе рубашку и оголяют огорошенную свежестью белого моря, бомбы желания взрываются тут: бах, бах, ура-а-а! Сосед снизу стучит по батареям, не в силах сдержать потолок над собой, потолок, что рушит святая любовь. Любовь чернокнижника и художника своих худых, впалых щек, своих тонких пальцев рукописи на туалетной бумаге, своего сумасшествия в каждом волосе на мраморной от времени голове, и ее, изношенную в наркотиках и чужих любовях, милую и беспомощную, как котенок в колодце тюрьме, разлитую и впитавшуюся в бабушкин ковер, – ароматом вересковым ляжет на кожу и будет там вовеки веков.

«Боже, дай мне милость, и уничтожат меня вместе с ней в эту же секунду, прямо теперь, выпей меня и сплюнь, я больше не буду жалиться и скулить, я даже готов замолчать и отдать свои руки на растерзание американским злобным псам, королям и волшебникам, кому угодно отдамся я, ничтожный, красивый, из-за нее, честный, злой».

Дом рушится, батареи умолкают, бог закуривает одну и вздыхает в зеркало, что осталось целым в руинах атомных. Малыш Жа смотрит, как Асса медленно восстает в своем же теле, как он сам подымается к ней, не в силах противостоять движению, капает, капает, тает, мечтает, летает, ает, ает, ает. Ах. Жа целует ее, раз и навсегда – и бьется зеркало, и тонут осколки в море слез, и коровы слизывают своими шершавыми языками их проточную любовь. И все слушают, что же скажет бог на это, и все молчат. И он молчит, он рыба – Жа взял его и съел. И Время Станиславовна уже на пороге с венком в руках – подмигивает и вздыхает.

«Ах, как она красива. Вот было бы возможно – я любила. Но не могу, и вот мои цветы».

– А ты выдержишь?

– Что выдержу?

– Меня.

– Ты же худенькая, как скелетик листочка. Я такие делал каштановым листьям весной – убивал их и хоронил без кожи. Они были похожи на косточки рыбешек. И тут бог, и тут.

ноябрь, 17.

13:42

Ах, несчастная страна и этот город, дом. Мы, жители его, покоимся в кирпичах, сутками напролет держась за сердце руками в ужасе от абсурдности всего видимого и невидимого, всего явного и чуткого, магически простого и колоссального. Вот он Жа, и снаружи – миллиарды путей, а он идет-идет внутрь, и все тут. Глядит в окно и не понимает, что там такое – массы ледяные, тела извилисто-ровные, огромные гробы для несчастных и влюбленных в красоту. Снаружи все, внутри все, а где-то между – он.

Перекрестился четырьмя пальцами, накинул пальто на плечи, пошарил в карманах Ассы причудливой культяпкой и вынул оттуда 150 рублей на соду и сигареты.

– Ты уходишь? Далеко?

– Нет, милая, я за угол и сразу вернусь.

– Поцелуй на прощание.

Гудит сквозняк в ладонях, подступает к горлу жеванное некогда слоеное, зубы сжались, как при боли от выдавливания прыщей на груди. Сладкая, она как молоко птичье и коньяк армянский; хрупкая как ноябрьский кленовый листок, запеченный в духовке дней, ночей, других неизвестных обстоятельств; пьяная от собственного запаха и цвета – великая такая, недоступная, самая желанная на…

– На прощание?

– Да, ты же собирался проститься.

Задернуты шторы, и ветер уже не свистит на полях. Воочию он – пред тобой на коленях, и дарит тебе больше, чем может природа – он дарит тебе поцелуй смерти. В чистый лоб, мягкий, как младенческий, губами чмокает бесшумно и не оставляет выбора небесам. Прелестная дама в фетровой шляпе на лысую башку хлопает по плечу и тикает громче некуда по стрункам вялых, беспомощных теперь ручек, голых совсем, бессовестных.

– Не делай этого. Она не твоя.

– Теперь она станет ничейной. Теперь она станет любой. Всех и вся. Свободная, полярная, самая большая из медведиц, гляди! Только куда бы ее? Ах, вот…

– Не влезет, большая она.

– Тогда в ковер. Ах, черт, сигарету не потушила, дурочка, посмотрите, Время Станиславна, какая дырка!

– …

– Время Станиславна? Где вы?

– …

– Где же вы, Время?..

декабрь, 20.

09:41

Маленькая Асса шепчет в телефонную трубку:

– Не хочу я жить в доме, забитом ледяной картошкой фри. Сегодня я видела ту самую бабулю, на которую наступили, а теперь наступила и я. А вот еще: подумала завести себе ковер на балконе, буду на нем лежать и курить в потолочную гниль.

Малыш Жа смотрит перед собой и не видит дальше собственного носа. Только и видит, как сползла иконка трех святых под картину с елочкой и зимней ночью у церковного заграждения. Наверное, боженьке стало стыдно за всем этим наблюдать.

– Не могу сказать, что я была рада съесть кусок мяса в ванной комнате, да, я была голой и красивой, но есть? В связи с этим дурацким расписанием жизни даже не знаю, кто теперь я и где мне кушать и принимать ванную. Не хочу и шевелиться, все здесь и сейчас. Я не знаю, как ты, но хочу тебе сделать приятное. Как твои мочки ушей?

– …

– В чем есть я? В тебе. И в общем, – мурчит Асса в трубку и дает малышу не дышать еще немного.

22:24

Солнце его не любит. А ночные стражи поди и подавно. Все чаще кажется ему время, проведенное во снах и поиске их крепких объятий, потерянным и нечистокровным. Испорченным, как заводной будильник, лишь раз в часы полудремного пребывания бьющий по ушам и под дых своим звонким и трезвым рвением. На что потратил малыш Жа тот промежуток – от начала странствий по надгробным камням и до конца полета кукушки под его облаками – звенит себе и звенит, кричит что-то, надрывается, как баба неугомонная. А в то же время вечера молчит, не дергается, даже клювом своим не поманит, все ему так, а все, что так, за так не отдается. На что он солнце променял, думает. На крик механический. На булавку в коже за «для счастья и удачи». Снится ему одну ночь, что целует он даму пришибленную, у нее коса до попы и ножки сверкают потливые на ветру. Чудится, будто знает он ее, а если во сне знать, то уж пусто будет наяву долгую неделю пережевывания увиденного. Что есть она в тех снах, что есть он и его целующие губы, что есть шея ее в бархатцах и запахе раздавленной смородины? Задолго до перевертываний на подушках услышал он ее, а здесь и теперь, в проруби тишины, она открылась ему и уподобилась отцу всевышнему – уподобилась каждому живущему на земле. Сон стал целостным и своеобразным, как пчелиное жало, что застряло в разных местах на теле – каждое болит по-своему.

Раньше, когда солнце любило малыша Жа и тени от херувимских Ев еще не душили его поутру своим тягучим звоном, он был белобрыс, страстен и тонок. Как ниточка был, оранжевая, длинная. Малыш мог пролезть в любое окошко, а что за ним – ему не казалось важным, – важнее пролезть, спрятаться, как огню не угаснуть. Все прогибы и ухабины в себе знал, а те, что еще не открыл, оставались в карманах песчинками и ракушками морскими. Носил он их гордо и топил так же гордо в водоемах неповседневной остолбенелости души. «Ах, мама, мама, – плачет малыш Жа спьяну, – когда о тебе вспоминаю и о нашейном крестике, что мне перед возвышением повесила на голову да так завязала, чтобы уши мешали его с легкостью снять. Но не был я Ван Гогом, и уши мне были ценнее твоей веры, мама, потому разгрыз я веревочку и бросил бога в окошко. А там поле за окном было, и ничего больше не было там. «Встань и иди», – шептало мне солнце. А куда вставать и идти куда – не говорило. Может, за крестиком на задний двор? Может, только не нашел я там его, может, коты унесли или бедолаги с бродячими ногами за серебро приняли, за дар небес? Проросло поле рапсом на следующее лето, и было видно, как солнце любит мой заоконный мир. А обо мне оно забыло, и белобрысость моя превратилась в черноту и буроту, в бурлящие потоки нефти, в седеющие лепестки ландышей, в истому, в плевок старика, в память. Ах, мама, мама, как много плакал я, все алкоголи выплакал и протрезвел так, что аж узнал себя в зеркале – и мне стало страшно от такой явности, от чистого взгляда на мое существо».

И снова снится ему зеркальное покаяние, монотонный стук часов и слезы от выпитого за всю жизнь свою. Снится ему соседка его по стенке в общежитии семейного типа, где он притворялся семьянином и жил с блядями и их детьми, только чтобы платить не надо было да и чтобы ее слушать – за стеною. Возьмет было батькин армейский стакан, железный, тонкий, как аромат губной помады на белесой рубашке в крапинку, памятный, как тот же поцелуй неловкий. Возьмет его, обхватит всей рукою и сердцем, уплотнится и, переливаясь, нацелит слух в донышко, прислонит к стене и слушает, как она там поет себе цыганочку и кавалькаду устраивает. Стрижет ногти как, слушает, в уборную ходит как, слушает, да даже как молчит и сопит во сне – тоже слушает и все не может наслушаться, ай как хороша. Любой музыке, любому громкому душебиению, красоты ворчания любимой, хохота от дурака. Все в ней так и клокочет, бьется, уподобляется. А раз выходит малыш на балкон и видит ее сквозь слезы – страшная до одури, больная вся, прыщавая, грудь как цементная, тяжелая, тяжелее горя. В охапке у нее муженек такой же любознательный, по очкам видно и по мученическому взгляду в ноги свои, да и целуются они, целуются как тюлени, хрипя и пуская липкие слюни в воздух. «Не, думает малыш Жа, глаза навыкат, а уши в трубочку». Он будет слушать ее и любить свою мечту, лишь это может его избавить от унижения к собственному прозрению, лишь так она будет сниться ему в ночи и виду не подавать, но звук. А оттого так сильно долго спать любил малыш, что солнце да и потеряло его предел.

К чему, что он проснется назавтра и будет май? К тому, что Жа не видит вас так долго, Время Станиславовна, и, может быть, он даже счастлив, но отчего-то все же и тоскует по светилу небесному, что в его окно не хочет заглядывать. А что же там, за ним, не интересно ли тебе?

декабрь, 21.

00:01

Не май. Легкие и воздушные спиртные напитки.

03:11

Действительно, что может быть гуманнее убийства самого себя, медленного и изящного убийства?

Не думал малыш Жа об этом ранее, только теперь услышал новость по соседскому телевизору, что в меру богатый и чересчур известный художник, которого ему довелось слушать еще в детстве и после, повесился вверх тормашками и умер от нелепости своей же. Хохоту было-то поди. Наверное, столько же смеху слышала и его мать от самой же себя, изучая и наблюдая за барахтаньем малыша в ледяной луже его слез. Когда-то он умел плакать. А теперь иссох. Это все от недоедания. Да на нем можно уроки проводить, пальпировать аппендикс, например. Если сильно постараться, можно его неживого еще и руками достать, только тонкими, женскими, любимыми. Другим и не позволил бы. А любимые – они все те, что тонкие, изящные, с душком у запястья. Да и незачем им в лица смотреть, таким рукам.

– :

– Малыш Жа, ну сколько можно себя терзать!? Чего ты хочешь?

– Я хочу понять, зачем это все? Для чего я? Что значат мои сны? Почему все вокруг вижу я именно так, как вижу? Почему все чувства будто в сто крат сильнее со временем? Почему так больно, когда заканчивается «хорошо»? Почему так хорошо, когда вспоминаешь, как было больно, оттого что было хорошо? К чему все эти слова, откуда они берутся в моей голове? Почему так хочется не видеть больше своих любимых, убить их насовсем? Почему проще любить, когда уже некого любить, когда нет тех живых, которых любишь? Почему так страшно, что умрет любимый сам по себе, а не ты его убьешь? Зачем так часто думать? Как все прекратить? Как стать другим? Как оставаться собой? Как любить тебя, Асса, как тогда, в первую встречу? Как любить тебя, когда ты тоже умрешь? Как остановить ее, Времю?

– Никак.

– Тик-так. Тик-так.

декабрь, 25.

11:01

«Продам память. Дорого, но не очень».

Часть 2

– :

«Отчего так мало нужно в жизни мне,

сигарет в кармане, мысли в голове,

чтобы было мило, сыро и тепло,

чтобы был я, больше чтобы никого?»

апрель, 7.

04:32

Этот чертов постельный режим закончился только что. Буквально пару минут назад, если думать о времени в таком ключе, в каком все привыкли. Малыш Жа решил это сам по себе. Говорит: «Здравствуй» своему маленькому уставшему телу, и оно восторженно отзывается: «Привет, ты обо мне подумал!» Малышу становится легко, как цветам, которые зарывают в землю. Те, которые стоят на Крещатике в пластмассовых урнах, мерзнут, мучаются и никак не могут дотянуться до рук, что могли бы их спасти. Дотянулись. Жа берет их и убегает.

– Стой, а деньги? Держите его.

Деньги ничего не стоят. Без них все дороже обычного.

Асса любит малыша Жа так же сильно, как и две недели назад, а тогда любила она его так же, как и ранее, все четыре месяца зимы. Маленькому так странно это, так странно. Он даже времени не чувствует уже много долго. Он против повествования. Прямолинейности хватает и в тех самых забытых слезах. Нет настоящего без прошлого, будущего без. Все намного проще, чем кажется, если он не читает книжек, не видит смерть и не покоряет вершин. Там, где заканчивается что-то большее, начинается то, за что уже не погибнешь. Не за что погибать. За руку возьми и веди самого себя к любимой, она знает, о чем промолчать.

Он не курит натощак, не пьет кофе по семь кружек в день и не гладит рубашку каждое утро перед выходом к чужим глазам. Свет кажется малышу зимним, тусклым, мало кто заметит его по дороге к работе, домой, в магазин. Спросят паспорт раз в полгода, потому что бритый и пахнет сладкими духами, а не спиртом и табаком. Иногда спрашивают талон в автобусе и просят прикурить среди огромных сугробов мертвечины девятиэтажек без иллюминации. Это не связано с его личной детской мечтой стать невидимым, но не совсем для всех, почти всех, кроме тех, кого полюбил бы, стать. Жа забыл в детстве о том, что невидимых нельзя любить дольше, чем в праздник смерти и памяти. 24 часа – и все. Пару раз в году еще можно любить их. Остальное – в превращениях, пьяном бреду, избытке впечатления от простого огонька на небе, летящего и сгорающего, ибо бумажный. А еще все от бессилия и концентрации на пустом вдохновении. Бывает, сидишь себе на сортире и вдохновляешься белой краске на двери, капельками, навечно там застывшими от рук неумелого хозяина, что красил двери разбавленной краской. Не его, не малыша Жа, квартира-то съемная, и туалет съемный, и дверь. Все не его, а даже если станет вдруг его собственным, то лишь на время. Как можно чем-то обладать вечно.

***

«Больше нет великих,

нет больных,

я остался с ними,

я среди живых».

апрель, 9

00:11

Был на работе пятый раз. Не нравится ему, но всем нравится он.

Работа малыша Жа заключается в умывании постояльцев ресторана, их разовый туалет, их обувь он снимает им руками в беленьких перчатках, а еще целует нежно старых уже дам и провожает их к стулу. Его профессии названия еще не придумали. Да думать и некому о таком. Поэтому подписывается Жа на бейджике как «приносящий удобства». Не верит он в свое дальнейшее незримое счастье.

01:11

Не верит. Во что? У него совсем уже пустое тело, ест, не замечая, что ест и зачем тешит свой голод именно в этот момент, не в тот, другой, когда хотелось лимонного сока и конфеты «Москвичка», а тогда, когда макароны сварились и наступило ровно семь часов вечера. Пиво давно не заходит в удовольствие, но есть одна бутылочка и вторая, а значит, за ней что-то тоже должно быть и обязательно нужно выяснить что. Там лишь похмелье и долгое сидение на том самом туалете. А там и капелька старой краски, детство, невидимость, любовь, музыка, жировка за воду, долг за квартиру, работа, которую ненавидишь, но любишь есть и пить, чтобы сидеть в толчке и думать об этом. Пути, ведущие по кругу холодного города М. Откуда взять веру?

Есть церковь, которую он проезжает каждый день по дороге на работу и назад. Иногда люди прямо в окошко крестятся, а Жа с них тихонько смеется, но внутри ужасно завидует им. Глупости их и удивительному терпению завидует, даже если оно бездумное, случайное. Жа верит в случай.

Весной он ждет лета, летом – снега и удивительной красоты замершего мира, зимой – весны. Время – удивительно медлительное, если веришь, быстрое – если живешь. Малыш Жа верит во время. Он ни там, ни тут, он верит в то, что он верит во что-то. И она к нему пришла, наконец.

***

«Где он тот, что вроде

умер и воскрес,

из леса выходит

или входит в лес» с.

апрель, 12.

12:32

– Как рулетик, кстати, нравится тебе?

– Мгм.

– Вадик завтра картошку привезет. Наконец поедим картошки.

– Может, вина?

– А есть еще? – Асса рыскает по кухне в поисках «еще».

– А что от нас еще хотела бы эта жизнь? Вина. Вины. А жизнь наступит, но потом.

А потом не наступает. И вроде бы будильник играет вовсю и зубы чистятся, завтраки под видео о хохлах, чернокожих, вождях современной сцены большущего театра, но после бесконечности умиления наступает тоска. Неживая уже, щекотливая, как обветренная костлявая в мороз и сверхъестественная какая-то. Можно заряжать воду на то, чтобы похмелье проходило чуть менее болезненно, большего не может. Спит Жа без снов, какие сны, если столько информации и в день в него не вмещается. Субъект его покаяния – вордовский файл, заметки в телефоне и голосовые самому себе на ящик. А на кухне у кого-то каким-то хером Вася Васечкин, который нобелист, сейчас жрет креветки с медовухой. Настолько неинтересно, что ну его, лучше и правда пойти на работу без багажа снов за спиной легкой ночи в бреду, святой такой, теплой, рядом с женой, со столовой мечтой о белом мраморе вместо стола на трех ножках, и черезнедельной зарплаты, которую потратишь на штаны, потому как его штаны порвались уже пару месяцев назад после жестокой схватки с боярскими шотами и кровавой блядью без зубов, что не давала ему снять видео с ней, как она поласкает пьяное лицо в писсуаре за ленинским мостом в баре не первой свежести, ее родном уже баре. Жа скинул фото с ее смятым черепом после драки с другими проститутками в соцсеть и набрал всего двести «одобрений», и отписались от него многие, но написали прошение о его немедленном аресте, мол, что за цирк, дурак совсем? Жа смотрел фильм, такой фильм «Дурак» и не может сказать, что является таковым. Шагает по лесу и не находит дураков.

Так вот, встает малыш утром, умывает жопу, потом лицо, плюет, что забыл, ведь нужно было наоборот, и двигает на остановку. Этот день не похож на обычный, ведь сегодня вечером его ждет гашиш, проехавший путь с самого Киргизстана к ним, в их пластмассовые бутылки и такие же пластиковые головы, пустые еще, совсем детские, обремененные не силой, но красотой пустоты. Ах, новость какая, сегодня Жа станет отцом. И будет воспитывать в себе сына. Не оживленного, но чего там думать, живого немного, немного удивленного своим конечностям, волосикам на руках, угольком в сердце. Оно отчего-то так сильно бьется уже годы целые и не дает бегать, прыгать, метаться из стороны в сторону без причины, как обезьянка, увидавшая свое будущее в человеческой особи. И сошедшая с ума от ужаса такого явного проявления возможного впереди ее. Малыш Жа так давно не сходил с ума сам, он бы ей отдался как человек. Несуществующий в реальности мальчик уже накурен, хотя путь его – к небесам железным и бетонным, где его офис сидит и пердит всю восьмичасовую смену кряду. Жа так горд, что может еще представить, кто он, если он – это не он, а простое слово из двух звуков. Их так мало. «Я», «и», «э». Поэзия неведомого света, какого не было и в книгах, и в легендах, и не было легенд, лишь отзвук были, и было ли, и, если было, ты будешь или был? Накуренных не приглашают танцевать. Все это танец Дели, все это лишь пролог.

– Доброе утро, любимая. Закрой за мной дверь, я ухожу.

– Надолго?

апрель, 16.

00:01

«Не заправляй постель,

спать буду долго я,

только приду вот оттуда,

где буду, приду,

лягу тебе на потеху

и буду долго-долго,

пока не родится весна».

12:36

День был светлым и теплым. Грело в спину. Сквозняк не помогал отдышаться. Родинки появлялись в неожиданных местах. Сначала – у двери, потом на потолке, затем у Ассы на кончике носа. Прелестно-то как выглядело, аж суставчики съежились и цветочки в губах проросли. Скорее состричь и унести на могилку! А какую могилку, чью? Надеть костюмчик, носочки длинные, не белые – траур же, побриться, оголтелый, и в любой степени помытости прийти на траурную мессу, быть там первым. Асса читала книжку вслух, пока Жа собирался и не утюжился. Читала она следующее:

– Некролог: « Вчера, то есть 15 апреля неизвестно такого-то года, в 17:45, почил своим мировым отсутствием герой молодежи, великий ум современной прошлости, отсутствующий и огороженный своим же костюмом, профессор любви и нелюбови, флорист умерших семян, целитель бездушных и громоотвод для преступных помыслов ничего не делать и не умирать, доктор Утин Соломонович Демократов. Бывший переизбранным на свое почетное место палача и казначея предсказаний на горсте слез в марте этого года, в день воссоединения Болезни и Здравия, Глупости и Ума, в четвертый раз воскресший от рук своих же убитых, он праведно нес свой перевернутый крест не в гору, но с горы, чтобы показать унылым и беснующим в горе молчания свои красивые запонки, уши в дырочку и лысину, покрытую мхом, галлюциногенными грибами и ветвями оливы. Семья Утина, состоящая из Верного друга Мима Леснова и Святого Гундосова, желают ему скорейшего возвращения через 6 лет в свое низенькое тельце, а также приятного отдыха в скоропостижной урне, в которую тот будет помещен, чтобы цвести и пахнуть, пока его плоды жизнедеятельности его самого не вырастят в новое соцветие благополучия и беззубости. Аминь ля фам».

– Я никуда не пойду, – пробубнил Жа, поцеловал плечико Ассы, точнее, поцеловал солнечного зайчика, сидящего на плечике Ассы, и вытер слезы счастья маленькой своим рукавом, шепча, что все будет хорошо, все будет, когда вернется Время, и все закончится.

апрель, 19.

03:59

– За что мне честь такая? Я видел бога. Точнее, бога нет. Но я видел дух. Я видел то, о чем все шепчутся, что представляют сквозь сны, что не передают по наследству, но записывают и замаливают. Таким назвать можно босые ноги человека, всю жизнь носившего сандалии и туфли изо дня в день. Или бабы улыбка у зеркала, которой зубы выбили, а та лишь освободилась наконец. Головой своей освободилась, убежала, вещи не собирала даже, ушла. Мне думается, это чувство всех сильней. И даже сильнее страха, что маловероятно, я сам не верю этому, но чувство есть, и есть неточное, и, каково оно, не знаю.

Есть мысли, что мы не спим все тут, а видят нас, не сны, другие человеки, уставшие с годами думать о себе, делах, о святости и глупости своей. Я сплю сам, и я вижу, как видят со стороны меня мои и не мои, но чьи-то, прямо скажем, существа. Они мне говорят: «Малыш Жа, жабрик, что ты, как?» Уставший жить крошечный Жа так смотрит на себя и выдыхает вроде не табак, но густоту из-под и в, оттуда, где есть не то, что есть у каждого из вас. Какая честь увидеть бога, которого и не было, и нет.

Сродни музыке, оно, выпитое с молоком матери, опустошающее в алкогольном потопе, и после, отрыгивая душу, наизнанку выворачиваясь, подолгу мучаясь, проявляется то самое, глубинное. Живет себе лишь несколько секунд, а после тонет, глохнет и забывается. Как город, что не видел ты, но так любил. Как вальс, что не станцевал с той девушкой, касаясь ее волос в гардеробе, а потом целуя свои пальцы в школьном туалете, еле улавливая стон запахов еще не испорченной временем кожи, еще не получившей поцелуев рой от шеи и к ногам, и волосы те еще некрашеные вдыхает парень, страхом захлебнувшийся. Но страх уходит – и вот то самое, тот миг, процесс, ведущий далее всю жизнь тебя в болото, откуда не выходят партизаны, ни звери, ни убитые за доброту. Играет музыка глухонемому, с рождения играет, веселит убогого, а тот лишь плачет.

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
05 сентября 2022
Дата написания:
2020
Объем:
120 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают

Новинка
Черновик
4,9
167