Читать книгу: «Письма к Н. А. и К. А. Полевым», страница 2

Шрифт:

Александр Бестужев.

II.

Дербент, 12 февраля 1831 года.

Охотно, но неожиданно, пишу к вам, почтеннейший Николай Алексеевич. Тому виной 2-я глава Андрея Переяславского, напечатанная без воли моей. В прилагаемом оправдании (Под заглавием. «Несколько слов от сочинителя повести: Андрей, князь Переяславский». Рукопись его сохранилась. Это и другие упоминаемые здесь сочинения Бестужева постепенно были печатаемы в Московском Телеграфе. К. П.) прочтете искреннее мое признание, каким образом я написал ее; но кто ее напечатал – до сих пор не только не могу дознаться, но даже догадаться. Если можете, поясните мне дело. Он написан был в 1827 году, в Финляндии, где у меня не было ни одной книги; написан был жестяным обломком, на котором я зубами сделал расщеп, и на табачной обвертке, по ночам. Чернилами служил толченый уголь. Можете судить об отделке и вдохновении! Апелляцию мою напечатайте поскорее, и не в счет абонемента – это мое, не ваше дело. Если найдете лишний уголок, приклейте два прилагаемые отрывка из Андрея; лучше заранее послужить ими доброму человеку, чем видеть их в чужом журнале как переметчиков. Письма к Эрману надо бы погладить, но, право, некогда. Я надеюсь, вы получили уже за две недели пред сим посланные пьесы? Ни от вас, ни из Петербурга мы не получили еще журналов; трудно представить себе, как неисправны здесь почты. Иногда нет писем два месяца, и потом вдруг полдюжины. У меня пропали даже деньги и посылка: надобно быть здесь, чтобы поверить, в каком хаосе находится этот край.

Перечитываю письмо ваше. Так, вы правы: мы не может быть долговечны литературною жизнью; мы мыслим и говорим языком перелома; наш период есть куколка хризалиды, обвертка необходимая, но пустая, и будущее сбросить ее в забвение. Мы – летучие рыбки: хотим лететь к солнцу и падаем опять в океан; со всем тем, наше призвание жить этою двойственною жизнью; покоримся ему. Если нельзя нам ни именами, ни мыслью пробиться в будущее, постараемся по крайней мере разгадать что было, и быть ровесниками настоящего. Вы избрали прекрасную стезю для первого: историк – пророк минувшего, сказала M-me Сталь, и справедливо. Для человечества желаю вам успеха.

Я читал в Галатее, критику на вашу историю: как это жалко написано! Кстати о ней: вы где-то сказали, что у нас считались за грех лепные изображения святых; хорошо ли вы это исследовали? В 1823 году я шарил по Софийскому собору в Новгороде, и там, на чердаке одного купола, нашел целые поколения резных святых из дерева, величиною аршина по два и более. Помнится, мне рассказывал монах, что они стояли в церкви, и лишь во времена Никона, если не позднее, их заточили в кладовые… Спросите о том преосвященного Евгения. Еще статуи многих святых, как например Симеона Столпника и иркутского чудотворца Иннокентия, до сих пор стоят по церквам, из воску, хотя небольшого размера (NB. есть и в Казани лик св. Николая такой же), и вообще я полагаю, что если и было гонение на истуканные изображения угодников, то не повсеместно и не единовременно. Предоставляю себе удовольствие сделать еще несколько вопросов о мелочах русской истории, когда получу ее от вас. Я не имел ни досуга, ни терпения, во время оно, философически разложить оную, но романтическую и материальную часть исследовал порядочно. Изучение одежд и оружий всех народов было моей любимою главою, и потому позвольте вам сказать, что вы напрасно дивились, что мои Половцы в Андрее Переяславском выехали на разбой в туфлях; обувь Черкес и доселе не что иное как туфли, и даже турецкие всадники, когда намереваются действовать пешком, то выезжают в туфлях. Напрасно, например, и Булгарин вывел своего русского Хлопка с двухствольным ружьем: я бьюсь об заклад, что во всем свете нет двухствольного ружья старее 130 лет. Это мой конек, Николай Алексеевич, и самый невинный: не сбивает и не брыкается. Когда-то замышлял я сесть на борзого… писать историю Новгорода, моей родины… но и тогда я не иначе бы принялся за труд, как поверив на месте все подробности, и долго, пристально погрузясь во тьму летописей, с фонарем критики. Видно, это не моя судьба, и может быть для моей же пользы. Теперь я чувствую в себе какой-то окисел английского юмору, излишки во всем для меня смешны; но если я чего не прощаю людей, которые пишут у нас взапуски, так это недостатка мыслей, даже способности мыслить. Страница, которая не заставит меня подумать о чем-либо, в каком бы роде ни была, для меня хуже воровства. Мошенник крадет деньги, но деньги вещь наживная, а время кто мне отдаст? Я лучше буду строить замки в дыму трубки моей, чем молотить пустую солому.

Вы великодушно вызвались быть моим комиссионером по словесности, я вам наскучу по вещественности… Впрочем, в этой статье обращаюсь к братцу вашему Петру Алексеевичу: ему верно, более досуга, и я так уверен в фамильной доброте вашей, что не сомневаюсь в его расположении одолжить человека, не имеющего средств сделать этого иначе. Он критиковал меня когда-то (Петром Алексеевичем называл он, по незнанию настоящего имени, Ксенофонта Алексеевича, и очень мило упоминает об этом сам, в одном из следующих писем. О критике на его статью в 1824 году, можно найти пояснение в предисловии к этим письмам. К. П.), но я никогда не имел слабости сердиться за критику. Я полагаю, что мы ударили с ним по рукам, и потому прилагаю списочек нужных предметов. Здесь вовсе ничего нет.

По рубленому слогу этого письма угадать можете, что я не в своей тарелке, а скорее в чужом котле: это от неприсылки приятных вестей от родных и получении здесь неприятных. Дай Боже, чтобы в недре своего семейства вы были недоступны им. В ожидании рассказов о новых литераторах, с нетерпением пребываю, искренно уважающий вас

А. Б.

P. S. Иван Петрович свидетельствует свое почтение.

III.

Дербент, 23 апреля 1831 года.

Христос воскресе!

В праздник обновления природы, мыслью обнимаю вас, почитаемый Николай Алексеевич, обнимаю и братца вашего: поцелуй этот не целование Иуды. На второй день, я, вместо красного яичка, получил от вас книги и письмо; благодарен за первые, за другое вчетверо: теперь светлая неделя будет настоящий праздник для моего ума и сердца. Поговорим о последнем.

Знал я, что грустно вам будет открытии злословия и в ближних, в близких, но мы уже не дети, и я принял за правило говорить людям, которых уважаю, правду без завета: полынь горька, но крепительна, и лишняя цифра, отнятая у приятного заблуждения, множит сумму положительных познаний. Не в других, в самих себе должны мы искать точку опоры, если хотим сохранить свою независимость в мнениях, в поступках, и скорее остаться одному в пустыне, чем плясать около золотого тельца с толпою. Вы делаете что я говорю.

Человечество есть великая мысль, принадлежащая собственно нашему веку; она утешительна! Быть убеждену, что если один народ коснеет в варварстве, если другой отброшен в невежество, зато десять других идут вперед по пути просвещения, и что масса благоденствия растет с каждым днем, (это) льет бальзам в растерзанную душу частного человека, утешает гражданина, обиженного обществом. Но все это лишь в отношении к будущему, которое не должно и не может уничтожать настоящих обязанностей человека. И вот почему я был горячим ненавистником немецкого космополитизма, убивающего всякое благородное чувство отечественности, народности. «Lassen sie es gehen und untergehen», – прелестное правило: оно во сто раз хуже турецкого фатализма! «Провидение знает когда и как лучше сделать хорошее или истребить дурное», говорят они, «следственно все когда-нибудь и без нас будет лучше, или не улучшится, несмотря на нас.» Это совершенный pendant к Омарову изречению при сожжении библиотеки Александрийской. Мы видели, до какого унижения довело это бесстрастие Германию во время Наполеона!

Но я знал людей и прежде, я не разлюбил человечества и теперь; отношения мои к ним были не шапочные: я был обязан рассекать сердца многих, как насекомое, для исследования; видел его ничтожность, и оттого мало ошибался, что мало от людей ожидал. Я убедился, что нельзя полагаться на правила, но можно вычислить страсти их, обращать на пользу общую не добродетели, а слабости. Одна беда: я слишком верил силе разума, убеждению очевидности в той и другой стороне, и решение задачи не оправдало данных. Это изменило образ моего воззрения на пороки и доблести, на злобу и доброту… Мне кажется и верится, что все благое, изящное, великодушное есть ум, есть просвещение. Все злое, порочное, мстительное – глупость в разных видах, близорукое умничанье и самый плохой расчет. Я готов математически доказать свое мнение, практика давно меня оправдала.

Вы говорите, что положение мое поэтическое; не сказать ли вам стих Дмитриева: «Для проходящих!» Вся жизнь моя была исполнена если не положений, то впечатлений сильных, странных, – остальные шесть лет особенно; однако ж пользоваться ими надо после: в бурю нельзя писать картины, и вихорь несчастия возмущает душу, слепит на время ум. Дайте всему этому отстояться, и тогда… тогда!!! а в ожидании зари, читайте каракульки, писанные в проблеске. Безнадежность сдвигает около меня горизонт, и отлученный от всех приманок известности, от всех подстреканий разбитого конька-дарования, я не редко впадаю в какую-то беспокойную дремоту. Лень писать, лень говорить, даже думать. Дремота эта тем несноснее для меня, что она неразлучна с упреком за бездействие. Чувствую, что я получил душу для работы ей свойственной, что она Богом отдана мне на воспитание, что ей необходимо движение вперед для здравия, для счастия внутреннего. Но с этим соединяется желание освежить душу дружескою беседою, черпать, чтоб не истощиться, и желание напрасное, жажда неутомимая. Скажу ли? сердце мое просит любви… последние годы, в которые я мог бы ожидать ее взаимно, вянуть! Зачем, зачем шипы переживают цветок, зачем не гаснет огонь, когда он не может светить другим!

Очень благодарен за предложение присылать книги на прочтение, но принять его невозможно. Я сегодня здесь, завтра Бог весть где, и завися от каждого, не властен даже иметь с собою что-нибудь. Та же причина заставляет меня со вздохом сердечным отказаться от жемчужин слова и ума. Я и без того бросил много книг в Якутске, много в Тифлисе. В первом жил я с бывшим графом Чернышевым, и от него пользовался всеми классиками в оригиналах… Теперь со мною несколько томов Гёте, Шиллера, Байрона, отрывки из литературы английской, Мур и несколько книг натуральной истории. Французским пользуюсь от Ивана Петровича, между коими много дельных, но вовсе нет исторических. Если найдете Байрона в одном волюме, приценитесь: издание это ноское и полное. Немецких книг жду из Питера. Хочу учиться по-арабски, и уже порядочно понимаю по-татарски. Впоследствии буду просить об Итальянцах, коих бросил за неимением и книг и лексиконов; надо примолвить: и досуга. Вперед прошу вас, любезнейший Николай Алексеевич, присылать, что особенно дельно… от соусов по необходимости должен удержаться. Годунов однако ж не в числе их, и потому пришлите… Впрочем зная ваши занятия, не рассержусь, если вы забудете мои комиссии, только, ради Бога, не забывайте искренно любящего и уважающего вас

А. Бестужева.

IV.

Дербент, 28 мая, 1831.

Жду не дождусь возвещенного вами письма, почтенный Николай Алексеевич! Получил табак, получил книги, получил сафьян, а то, чего желаю всего более, медлит. Вас не виню, но досадую на почту тем не менее: она у нас, упаси Бог, какая причудница! И то сказать: Кавказ теперь в таком волнении, как не бывало лет двадцать. Даже самая мирная дорога между Кизляром и Дербентом запала: неделю назад разграбили почту и убили одного казака, следственно письма наши, которые ходили прямо, теперь станут колесить через Тифлис, то есть пропутешествуют, может быть, лишний месяц: немного отрады!

Мы получили No 5 Телеграфа и старый за ноябрь. Скажите пожалуйте: кто такой Вельтман? Спрашиваю, разумеется, не о человеке, не об авторе, а просто об особе его. С первыми двумя качествами я уже знаком, могу сказать дружен, хочется знать быт его. По замашке угадываю в нем военного; дар его уже никому не загадка. Это развязное, легкое перо, эта шутливость истинно-русская и вместе европейская, эта глубина мысли в вещах дельных, как две силы центральные, то влекут вас к душе, то выбрасывают из угрюмости: он мне очень нравится. Прошу включить Странника в число гостинцев. Еще вопрос: кто пишет юмористические статьи Живописца? В нем различаю двух, одного, который взял за образец аллегорию Спектатора, род немножко поизношенный. Другого кисть оригинальнее, бойче, новее. Г. Ушаков по мнению моему, лучший писатель нежели критик. В разборе его Самозванца, впрочем, есть много мыслей вовсе ложных, особенно насчет мнений русского народа. Ничто так не вредит наблюдениям, как заготовленное наперед понятие о вещах и людях: это сито для сортировки жемчужин пропускает только известной величины и круглоты перлы. Я читал из Киргиз-Кайсака только две главы: очень, очень милы; нельзя ли и его послать попотеть в Дербент?.. У нас уже начались слитные жары, миллионы роз клонят уже свои головки, и зеленый мундир весны линяет как сукно русского квашенья. Хвалынь наша немножко оживилась судами, которые построены по модели корабля Язонова и ходят едва ли не с такими же способами: удивительное постоянство! В газетах, правда, два года назад возвестили, что здесь будет прогуливаться пароход; но так как это уже напечатано, никто о нем не заботится, и необходимого этого парохода слыхом не слыхать. Грозится какое-то общество устроить по каспийскому прибрежью свои фактории для торга с Персией: пора бы давно за ум взяться! Все это однако ж через пень колодой валится. Мудрено ли, что здесь дороги русские изделия, когда каждая арба платит, на расстоянии 275 верст от Кизляра до Дербента, 20 р. серебром пошлины, берут в городах за ввоз и вывоз, берут и частные владельцы за провоз (транзит) через их земли: Дагестан в XIX веке еще не ушел от библейского устройства мытарей!.. Я готов головой ручаться, что государь об этом не знает; это слишком резко, чтобы могло быть под европейским правлением.

Про себя не смею, по крайней мере краснею говорить: какая-то летаргия умственная как жернов лежит на мне, и я почти ничего не писал. Хочется мне написать что-нибудь подельнее для посвящения вам. В начале года я думал, что буду иметь более досуга, сильнее стремление к труду; вышло наоборот: ни того, ни другого. Во всяком случае я сдержу свое слово и не уклонюсь от вашего; не сегодня-завтра, а все-таки своих рекрут выставлю; я надеюсь, что вы примите если попадутся беспалые и без зубов. Здоровье мое плоховато: порой я чувствую себя и гляжу молодцом, но это ненадолго; некупленные хворости кабалят меня понемногу; особенно весна и осень для меня трудны бывают; видно, и разрушение, так же как развитие человека, имеет свои цветы и плоды ежегодные. Скажите как идет ваше здоровье? Спрашиваю об этом как человек, искренно вас любящий, и как эгоист, желающий от вас щечиться долго и часто питательным чтением. Не знаю как вы Николай Алексеевич, а я в недуге никуда не гожусь для письма; воображение мое тогда запирает на запор двери, как московская дама от холеры. Может статься, с летами я и свыкнусь с такими гостями как Гоффман, но до сих пор они для меня хуже злого Татарина. Кстати о Татарах: со всем моим желанием выучиться языкам восточным, вижу, что не здесь гнездо их, и не у меня средства! Вообразите себе, что арабский словарь в Петербурге стоит 350 рублей… адербиджано-татарского не нашли нигде, а невежество ученых Татар насчет и своего, и фарсийского и арабского – невообразимо: никакой идеи о грамматике; просто никакой идеи ни о чем; и не могу понять, как столько веков не расширили этих пустых мозгов! Болтая по-татарски, я нашел однако ж кучу слов их, запавших в наш язык так глубоко, что никто не сомневается об их некрещенном происхождении. Но полно на этот раз. Поклон и благодарность братцу вашему. Будьте счастливы.

Много уважающий вас А. Б.

Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
22 августа 2011
Дата написания:
1837
Объем:
140 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают