Читать книгу: «Львовский пейзаж с близкого расстояния»
Человек с планеты Черновцы
Авантюрно-документальная повесть
Сочетание слов – авантюрно-документальная кажется неожиданным. Но более точного определения к этой истории не подберешь. Еще одна ее особенность – отсутствие вымысла, повесть достоверна, насколько может служить документом рассказ о собственной жизни.
Автор сохраняет глубокое уважение к своему герою. Некоторая ирония, присутствующая в отдельных эпизодах, соответствует ироничной интонации самого рассказчика. Пока длилось повествование, его главный и единственный персонаж лежал, покуривал, посмеивался, пил кофе и спокойно дожидался смерти.
Прошлым летом я побывал в Черновцах. Была какая-то необходимость в такой поездке, хоть объяснить я ее не мог. К тому же просидеть лето на одном месте, если к этому не вынуждают обстоятельства, обидно и несправедливо. С годами увлечение краеведением утрачивает праздную беззаботность и приобретает личный характер. Оно может быть исполнением мечты, может быть бегством, той самой осознанной необходимостью, которая заменяет поиски свободы. Достопримечательности нового места оказываются второстепенными в сравнении с другим и главным. Затертому среди привычных каждодневных обязанностей, мне хотелось обнаружить новую ноту, цвет, настроение. Так вытаскивают карту из колоды – наудачу, в надежде на неопределенное авось. В незнакомом городе случается пережить это особое ощущение, которое заменяет в зрелом возрасте охоту к приключениям.
С Черновцами ничего стоящего, на первый взгляд, не вышло1. Не нашлось знакомых, чтобы устроиться на квартире – в месте, вводящем прямо в городскую среду. Гостиница убивала надежду. Вечером почти все окна оставались темными. Судя по вывескам, несколько этажей сдавалось разным фирмам. Казенным видом, запахами сырого белья, коридорной пыли и ресторанной еды, собранными в один букет, гостиница отвергала мысль о легком, досужем прожигании времени. Это было место для командировочных или бизнесменов, пожалуй, чуть ниже среднего. Приметы сервиса указывали на это с обескураживающей прямотой. Это был знак. Наверно, поэтому и прочие впечатления были разрознены, банальны и не сулили ничего интересного. Город был наполнен провинциальной скукой. Наступала осень, бессолнечный полдень нагонял уныние. Троллейбус долго простаивал на остановках и тащился, раскачиваясь на вековой мостовой. Качество укладки дорожного камня скрепляет в Европе не только пространство, но само время, у нас мостовые перебирают постоянно. Проплывшая за окном парикмахерская звалась «Авесаллом». Крестьянского вида парень, переругиваясь в толчее, тащил наружу ухарский барабан с приделанными поверх тарелками. От Кафедрального собора разносились во все стороны звуки воскресной службы, а с тыла за оградой бодро дудел, укрывшийся под тентом, диксиленд. Я заглянул внутрь в поисках недавнего парня с барабаном (такие находки-совпадения в чужом городе радуют и запоминаются), но здесь были ребята рангом повыше в рубашках с отложным воротником и глаженых брючках, бравые сорокалетние улыбчивые мальчики. Джаз омолаживал их, как рекламное средство от простатита. Кларнет взвыл. Молодожен вынес невесту из Дворца бракосочетания под звуки марширующих святых.
Улицы подальше от центра пустовали, несмотря на погожий воскресный день. Два бородача, устроившись под стеной, срисовывали в блокноты здание старой синагоги, похожее на кубик с большой розой окна. Архитектура синагог не подчинена единому канону и привлекает досужий взгляд неожиданно. Во дворе напротив с запущенными до жути парадными громко стонала женщина. Большой двор был пуст, как вывернутый наизнанку карман, песочница, качели, скамейки застыли, как в музее под открытым небом. Вместо банальной картины полдня, заполненной играющими детьми и стариками, запасающими на зиму тепло и гемоглобин, жизнь проявляла себя мистически. Это было странно, но именно так. Сверху мужской голос невнятно бубнил, уговаривая женщину. Комната была на третьем этаже, окна открыты и даже виден был край потолка. По-видимому, женщина рожала, стоны были размерены и ритмичны. Двор внимал им в полной тишине. Окна со всех сторон, а их были десятки, глядели мертво – темные и пустые. Становилось как-то не по себе, без шуток. Более убедительный сюжет о рождении шестипалого младенца нельзя было придумать.
Дальше все тоже. Улица перетекла в другую, столь же заброшенную и пустынную. Но вот обнаружилась Никольская церковь – древняя и умилительно невзрачная. Сидя в глубине горбатого травянистого дворика, напротив распахнутых ворот, удобно было наблюдать, как бредущие в обе стороны люди – озабоченные и спешащие (так в мультиках для взрослых изображают городскую суету) останавливаются, замирают, крестятся с кивком головы, и следуют дальше.
Приятнейшее занятие – сидеть вот так, ничего не делая, под бревенчатой церковной стеной.
Удивительное зрелище являл вокзал. Он располагался в нижней части города и был неправдоподобно пуст. Отсутствовали не только пассажиры, казалось, из гулкого зала выкачан сам воздух. Вокзал был похож на старые фотографии, невысокое здание (оно и есть тот самый старинный вокзал), стоящее одиноко, с паровозом, выглядывающим с тыла, и заблудившейся фигурой в служебной фуражке. Все именно так и осталось, как на старом фото, вплоть до замерших во времени прохожих. Только они оживляли картину. Здесь был конец пути, обрыв, граница. Троллейбус уходил дальше на мост через обмелевший к осени Прут, проплывал неспешно в прозрачном воздухе, делал за мостом разворот, и возвращался назад, взбираясь по булыжному спуску в город.
В кафе наверху школьницы запивали водку апельсиновым соком и танцевали, каждая сама по себе.
Черновцы всегда были с краю, такова особенная судьба этого города – на краю Австро-Венгрии, Румынии, Советского Союза, а теперь Украины. Как малая планета из фантастических рассказов, город удерживал собственную атмосферу, хранил свой воздух, свой стиль. Менялась политическая география, история, население, и только Черновцы оставались (и остаются) в стороне, поодаль от остального мира. В эпоху государственного дробления это особенно заметно. Чтобы вернуться отсюда в Киев, нужно заезжать в Молдавию и выезжать оттуда, дважды предъявляя паспорта и поклажу для досмотра. А посреди заброшенная станция, по которой бродят неприкаянные пограничники, а пассажиры бросаются покупать молдавские вина и коньяки. Здесь они, говорят, дешевле и лучше – местное дьюти фри, развлечение и вознаграждение за дорожную скуку.
Черновцы были похожи на человека, лежащего с повязкой от головной боли. Он может многое рассказать о себе, но сейчас не время и расспрашивать неуместно.
В здании городского музея когда-то был банк, теперь мраморные лестницы скудно увешаны картинами. Трубы отопления изношены, здание заливает, зимой здесь холодно и сыро. Залы заполнены гуцульскими вышивками и пасхальными яйцами – писанками. Это все, что запомнилось. Если живешь в империи, нужно быть готовым к упадку. А Черновцы жили в двух.
Интеллигентный моложавый еврей объяснил дорогу на базар. Таково впечатление, что он оставлен здесь для подпольной работы.
Город ощутимо присутствовал и оставался неуловимым. Это было мистическое ощущение, когда вытянув вперед руки, пытаешься наощупь ухватить нечто, неизвестное самому. В каком-то смысле крайняя запущенность, а она присутствовала буквально во всем, городу даже шла. В ней было безразличие и стоическая покорность судьбе. Прошлое не исчезло, оно растворилось, перешло в другое измерение. Остались улицы и дома, это сохранилось и давало ориентир с точностью стрелки компаса. Стрелка указывала в прошлое. Оставалось найти формулу измерения.
Когда я спросил, каким Ф. Б. помнит город своего детства, он не сомневался. – Ну, это Вена. Буквально, только поменьше.
Европа ушла отсюда, как вода после дождя уходит сквозь решетки мостовой. От империи Габсбургов к королевской Румынии, к Советскому Союзу и теперь – к Украине. Те, кто мог сбежать – сбежали, кто хотел уехать – уехали, а сам город оторвался от Европы, как отрывается льдина от ледового массива, унося навстречу опасному приключению оставшихся на ней людей.
Я вернулся домой, недовольный поездкой. И потому зашел к знакомому – переводчику с немецкого. Есть книжка его переводов австрийского поэта Пауля Целана. Юность Целана прошла в Черновцах. Знакомый должен был что-то знать о городе. В доме царила суета. Хозяин, скорчившись за кухонным столом, пытался работать на компьютере, заглянувшая подруга демонстрировала хозяйке новую шляпку из соломки (осень еще не торопила), юная дочь собиралась в первое взрослое путешествие в Крым, а в коридоре дальняя родственница преклонных лет пыталась сосчитать дни, чтобы не опоздать к предварительной продаже билетов. Только меня не хватало. Вопреки слабой надежде, ничего подходящего о Черновцах в доме не нашлось. Нет, было, конечно, на немецком языке, но немецкий был мне неведом. Зато я получил неопределенное обещание познакомить с директором Австрийской библиотеки, оказалась, есть и такая – дар правительства Австрии. – Но скажи, что ты хочешь? – Уточнял хозяин. Я мычал. Если бы знать самому. И вдруг его осенило. – Слушай, тебе нужно с Г. познакомиться. Ну, конечно. Поговорите. Ты ему полезен будешь, как врач, он тебе – с твоей любознательностью… И, демонстрируя не свойственную ему решимость, хозяин взялся за телефон.
Так я познакомился с Фридрихом Бернгардовичем и очень необычной историей его жизни. И, хоть его рассказ (он растянулся на много встреч) выглядел простым, без фантазии и желания, грубо говоря, приврать, многое казалось просто невероятным. Мое уже немолодое поколение прожило спокойную размеренную жизнь, войны, казалось, остались позади, перейдя в эпос и телесериалы. Грядущими катаклизмами постоянно пугали – и раньше, и теперь, когда пришла новая эпоха (соседнюю Молдову война не миновала), но жизнь шла своя, размеренная и скучноватая. И, хоть добывание денег стало отчасти приключением, ничего опасного для законопослушного общества не случалось. По крайней мере, пока. А тут историю века я получал непосредственно от живого свидетеля. Это было просто невероятно.
Я вспомнил передачу по западному радио о Черновцах с участием этого человека. Негромкий, надтреснутый, как бы немного потусторонний голос, тихо вещавший о немыслимо далекой жизни. Кембридж, Италия, Европа, и все это в обстоятельствах одной биографии. И рассказчик не где-то там, а здесь, где судьбы, в конечном счете, выглядят похожими. Это надо же, – так я тогда подумал. И добраться до этого человека оказалось не так сложно.
Есть такая игра. Кольца набрасывают на торчащий из доски стержень. Так и с обстоятельствами нашего знакомства, одно точно ложилось на другое. Как-то, в те дни я чаевничал у доброй знакомой, подрабатывавшей редактурой, и назвал ей имя этого человека. Г.? – Переспросила она. – Ну, как же. Я расшифровывала его интервью.
Оказывается, несколько лет назад Г. разыскала организация, занимающаяся еврейской культурой. Ее сотрудники записывали жизненные истории. Конечно, история Г. представляла интерес. Но на беду интервьюерши, у нее оказался плохой диктофон, и ответы на многие вопросы вышли неразборчивыми. Повествования, годного для публикации, не получилось. Интервью легло на полку. – И оно у тебя? – Спросил я, удивляясь и замирая. Все оказалось на месте, расшифрованная запись с пропусками фраз и целых кусков текста, замененных многоточиями. Даже сами пленки сохранились. Добыча оказалась богатой только на первый взгляд. Разобрать намного больше, чем было уже сделано, увы, не удалось. Но появилась возможность сравнить результаты моих бесед с Г. и того давнего расспроса. Сама по себе жизнь Г. казалась настолько невероятной, что проще было поверить в выдумку, чем в реальность. Но с учетом временного интервала (за который случилась болезнь, сделавшая Г. инвалидом), выдумка должна бы себя обнаружить. Придумать и соврать не мудрено, но затвердить придуманное слово в слово, на годы вперед весьма непросто. И зачем? А пока я выяснил следующее. В свои восемьдесят четыре года мой собеседник обладал удивительно ясной памятью. Нынешний рассказ и те прежние воспоминания совпадали в мелочах, подробностях, второстепенных фактах и фамилиях.
Но только там, где сам Г. хотел этого. Я обнаружил, что мой собеседник скрыл от меня немалую часть биографии. Несколько лет он работал на те самые Органы, которые видятся теперь исключительно в зловещем свете. Кое-что он рассказывал и мне, но цельная картина никак не складывалась. Г. о чем-то умалчивал, это чувствовалось. Во время предыдущего интервью он не нашел в той давней работе ничего предосудительного, зато сейчас счел за лучшее умолчать.
Теперь картина заполнилась. Черновцы и Г. соответствовали друг другу с впечатляющей точностью. Что можно сказать? Это был чужой нам человек, здесь подходит это слово чужой или даже чуждый, чтобы определить глубинные различия в мироощущении. Все дело в той самой предыдущей жизни. Мы не выбираем место рождения и взросления, и, как бы не были отчуждены от него последующей переменой участи – по собственному выбору или вопреки желанию, несем на себе то самое родовое клеймо. То, что осталось с детства, можно забыть, стереть с поверхности памяти, но нельзя переиначить. В отличие от Пьера Прудона, Г. не считал собственность криминалом и не видел ничего предосудительного в фабриканте, как мы не видим подобного во владении автомобилем или дачей. Тут он был гораздо последовательнее нашей номенклатуры и подсуетившихся дельцов, которые сделали всё (по отношению к соотечественникам), чтобы подтвердить радикальную точку зрения: собственность – есть кража. Пробыв семь лет в советских лагерях, Г. называл рабство – рабством, как понимал это с детства, и не искал смягчающих аргументов. По воспитанию, он оставался вне нашей истории, он просто вляпался в нее, провалился, как проваливаются в открытый канализационный люк.
И при этом многие годы он жил одной с нами жизнью. Жил и не трогался с места. Даже не собирался. С восемьдесят восьмого года, он получил возможность выезжать за рубеж, посещал Европу. Я видел его фотографии на фоне Эйфелевой башни, и рядом с флорентийским Давидом. Когда первый раз он приехал в Германию, еще были живы друзья, одногодки и совсем дряхлые ровесники его отца. Почему он не остался с ними? Его, кстати, уговаривали. Богатейшая племянница, приумножая капиталы, сновала между Тель-Авивом и Франкфуртом. Она и сейчас, наверно, жива. Я видел ее фотографию. С мужем. Румяные старики, будто с фарфора. Танцуют. С обратной стороны открытки – Дорогой Фриц.., это все, что я с моим знанием немецкого мог разобрать. И подпись – Фрида. Был еще жив его итальянский племянник, он умер совсем недавно, позвонили из Триеста, я, как раз, находился у Г. Почему он остался? Мой вопрос. Жена не хотела ехать. А потом? После ее смерти? Я вспоминал знакомых, изнывающих при мысли о загранице, и не мог найти объяснений. Родной язык – немецкий, не нужно учить, не нужно вживаться в быт, искать (подбирать – как говорят наши эмигранты) жилье. Статус бывшего заключенного. Неплохое пособие. Пенсия… А на кого я оставлю собак? Это его вопрос. Всю жизнь, когда позволяли обстоятельства, он держал собак. Сейчас их было трое – Донна, Мицци и третья, имя которой я позабыл. Маленькие и мохнатые, как белки, они копошились между ним – лежащим и стеной, возле которой стояла кровать, время от времени спрыгивая на пол и забираясь назад через неподвижные ноги. На полу был расстелен большой лист полиэтилена и стояла миска с едой. За этим следила женщина, заглядывавшая на пару часов.
Его аргументы были похожи на мешки с песком на баррикаде. Они не выдерживали натиска серьезных доводов, но за ними была решимость отстоять себя, сила личности, принявшей брошенный ей вызов. Здесь оказался выстроенный им мир, здесь – могила его жены, здесь его собаки, в этой же стране родные Черновцы – детство и юность, лучше которых не будет уже ничего. Во всем этом была цельность. Куда ехать? Человек, был всю жизнь независим не для того, чтобы в ее конце изменить самому себе.
Это еще до того, как случилась беда с ногой. Потом его бездарно лечили (за деньги, так платная медицина доказывала свое преимущество над бесплатной), и он оказался прикован (очень точное здесь слово) к кровати. Брошенный людьми, на которых, казалось, мог рассчитывать, он лежал, смотрел целыми днями телевизор. Кабельное телевидение работало в его доме, как нигде в городе (тут ему невероятно повезло) – шли немецкие, итальянские программы. Он читал немецкие газеты и Ридерс Дайджест. Мне сообщил доверительно. – Вы себе не представляете, как трудно умереть.
Я провел с ним немало часов, как правило, по воскресеньям. Брал ключ в квартире этажом ниже, и бросал туда же, в щель почтового ящика, уходя. Пару раз соседка заносила угощение, основательные, жареные на масле пирожки. И больше никого. Телефон беспокоил пару раз за все время. Я варил кофе, мы покуривали и общались. Пирожков Г. не ел, желудок не принимал, но собачкам они были кстати. Вообще, ел он мало и несколько раз брался голодать, неделю он преодолевал спокойно и считал полезным. У него был опыт. Г. был вполне живой человек, и, если считаться с тем, что часть естества отмирает еще при жизни, мог дать фору гораздо более молодым. Он был наделен стоическим достоинством умирающего человека. Отношение к уходящей жизни оставалось легким и даже немного капризным – почему приходится столько ждать? Все это не могло не вызывать сочувствия. Некоторая ирония, присущая отдельным эпизодам, соответствовала интонациям самого рассказа. Умер он за день до дня рождения, восьмого марта ему бы исполнилось восемьдесят пять. Он умер седьмого. Так прошло наше общее время с октября по март.
Далее следует история жизни Фридриха Бернгардовича, слово в слово.
Из анкеты. Фридрих Бернгард Гольдфрухт родился 8 марта 1918 года в городе Черновцы, в последний год существования Австро-Венгерской империи. В том же году город стал румынским, Австро-Венгрия распалась. К тому времени его отец – Бернгард Гольфрухт был врачом в австрийской армии, мать – Фаня Фридман медицинской сестрой. Отец закончил Венский университет с дипломом врача, был лучшим в своем выпуске. Родители поженились в 1900 году, в 1901 году родилась сестра. Фридрих был поздним ребенком, отцу было 50, матери – 37.
Как отец воевал. За участие в войне отец был награжден орденом Австро-Венгерской Империи Viritute Military – За военную доблесть. Отец – равнодушный к чинам и отличиям – этим орденом гордился и в торжественных случаях носил, даже когда Черновцы стали румынскими (во время войны Румыния воевала против Австро-Венгрии на стороне Антанты). Отец в чине полковника командовал крупным армейским госпиталем. В Карпатах шли тяжелые бои с участием кавалерии, пехоты, много было раненых, больных, обмороженных. Линия фронта часто менялась, раненые австрийцы оставались с русской стороны, русские – с австрийской. Примерно раз в месяц отец надевал парадный мундир, садился в седло. Объявляли короткое перемирие и во главе госпитального обоза с ранеными отец отправлялся на русские позиции. Там он сдавал раненых русских, а взамен получал своих. На этот счет была договоренность с противником. Лечил он всех одинаково. Русские его знали и встречали очень тепло. Врачи и сестры враждующих армий, встречаясь, обнимались, как близкие люди, будто не было войны. Все они – русские офицеры и солдаты были очень хорошими людьми, именно так – не только солдатами, но людьми, вспоминал доктор Гольдфрухт. Австрийских медиков поили чаем, в спокойное время устраивали застолье, и всегда давали с собой сало (доктор его не ел), головки сахара, мед.
Во время войны Черновцы несколько раз переходили из рук в руки, город попеременно занимали русские, румыны или отбивали австрийцы. В самом городе боев не было. О русских сохранились наилучшие впечатления, не было грабежей, никакого мародерства (в отличие от румын, те грабили). В дела городского управления русские не вмешивались. Бургомистр, чиновники оставались на своих местах. Во время русской оккупации доктор Гольдфрухт находился со своим госпиталем в Черновцах, ходил в военном мундире, только погоны снял. В его госпитале солдаты враждующих армий лежали рядом. Вообще, для тех Черновцов национальная терпимость была естественна. И до войны в многонациональном городе было много рутенов – так звали украинцев, русский язык слышался на улицах. И межнациональные отношения с войной не изменились.
Отец был невысок, плотного сложения, на лошади сидел хорошо. Со времени войны осталась именная австрийская сабля. Была фотография матери в косынке с красным крестом, всю войну она была рядом с мужем.
Верните нам синагогу. Родоначальником семьи считался еврейский купец из Франкфурта. Прадед. Хасид. Дед уже имел дело в Черновцах. У них была торговля фруктами. Отсюда и фамилия – Гольдфрухт. В Австро-Венгрии богатым евреям давали титулы. Вернее так, титул можно было купить, он передавался по наследству и отношение к нему было серьезное. Дед Арон бен Ицхак стал бароном. Барон Гольдфрухт, так же, кстати, как и барон Ротшильд, тот тоже был родом из Франкфурта. В Черновцах была улица, доходные дома на которой – более чем столетней давности принадлежали Гольдфрухтам. Там же была синагога в восточном (ориентальном) стиле – с золотым куполом. Двухэтажный дом, внизу жил раввин, сама синагога наверху. Над главным входом надпись: Синагога построена Ароном цадиком Гольдфрухтом. Помещение небольшое, примерно на сто пятьдесят человек, всегда переполнено. Там молились хасиды. В отличие от своих родителей, Бернгард Гольдфрухт не был религиозным. Но два раза в году он обязательно посещал синагогу вместе с сыном – на Йом-Кипур и на Пейсах. У них были почетные места рядом с Торой. Сын возле Торы, отец рядом.
Синагогу разорили то ли в 40-м году, то ли позже – сразу после войны. Все это время Фридрих Бернгардович отсутствовал по независящим от него обстоятельствам, а именно, сидел в тюрьме и лагере. Похоже, что ломать начали при румынах, а дело довершили уже наши, советские. Румыны – в силу политики государственного антисемитизма, а советские – из принципиального отношения к религии, закрывали все храмы подряд. Тору, похоже, уничтожили при Советах. Старики-евреи, воспитанные в уважении к чужой собственности, еще долго на что-то надеялись. Когда в сорок седьмом году Гольдфрухт вернулся из лагеря, к нему явилась целая делегация. Просили обратиться к городским властям, объяснить, что синагога принадлежит его семье. Пусть вернут. К тому времени единственным документом Гольдфрухта была справка об освобождении из лагеря. Но люди уговаривали, над входом в синагогу еще оставалась надпись, при желании можно легко доказать. Так рассуждали правоверные иудеи. Но сам бывший владелец уже имел представление о нынешних порядках. Никуда он не пошел. Тем более в здании синагоги к тому времени обосновалось общежитие.
Собака, которая съела луну. Дед со стороны матери снабжал австрийскую армию фуражом. В Черновцах стояло немало войск, кавалерии, спрос на фураж был большой и постоянный. Дед жил в большом доме с вензелями над входом – МФ – Мишурин Фридман. Ко времени рождения Фридриха дед умер, и мальчика назвали в его честь – еврейское – Мишурин соответствует немецкому – Фридрих. В живых еще оставалась одна из бабушек – мать матери. Маленький Фриц запомнил ее так. Старая женщина лет семидесяти. Нос картошкой. Принимала родственников, сидя в глубоком кресле, на голове парик, мальчику он казался серебряным. Жила в том самом доме с вензелями. Когда началось воспаление легких, отец забрал ее к себе. Но спасти не удалось, бабушка умерла в 1926 году. Похоронена в Черновцах.
Тогда семейной историей Фриц не особенно интересовался, он взрослел, были свои интересы. Знает, что деды с обеих сторон были двоюродными братьями. У евреев это разрешалось. Ему запомнился дядя матери – Мойша Фридман, дядя Мойша. Материнская семья была родом из Садгорода (Садогуры). Тогда это был черновицкий пригород. В этом Садогуре был раввин, который считался бунда – чудо раввин. Это и был Мойша Фридман – очень святой человек. Молиться рядом с ним почиталось за величайшее счастье. Со всей Буковины собирались. Дед запомнился Фрицу. Дряхлый старик, еле двигался, глаза красные, очки необычайной толщины. Сидел целый день и постоянно читал молитву, бубнил размеренно и раскачивался. Ничто другое его не интересовало. Отец просил за ним смотреть, чтобы хоть немного ел. Благодаря этому человеку, евреи считали Садогуру святым местом. В новые времена в тамошней синагоге сделали кузницу.
Мать рожала Фрица дома, отец принимал роды. Фриц хорошо помнил себя с трех лет, когда его пытались отдать в детский сад. Из этой затеи ничего не вышло, Фриц был очень энергичный мальчик. У него была французская бонна. И еще большая собака – Мури. Как-то бонна усадила собаку на подоконник. Стены в доме были очень толстые, подоконники большие. За окном сияла луна. Потом луна скрылась за облаками, и бонна пояснила: – Это Мури съела луну.
Негативы были тогда на пластинках. Фридрих всю жизнь был большим любителем фотографии. Однажды после возвращения из лагеря он проходил по черновицкому базару. Торговали тогда, чем угодно, любым старьем. Какая-то женщина вынесла целый ящик этих фотопластинок. Фриц присел рядом и нашел среди пластинок себя, четырехлетнего.
Как отец работал. Это был известнейший человек в городе. В доме перебывал весь цвет местного общества. Репта – митрополит Буковины был другом семьи. Приходил Дори Пóпович – румынский министр по делам Буковины, в Черновцах – лицо номер один, больше, чем султан, причём не пьяница, не самодур, культурный человек. Его жена Стелла была лучшей подругой матери. Заезжала почти каждый день на послеобеденный кофе. Мать много занималась благотворительностью, была распорядительницей Еврейского дома сирот и Вице-президентом Красного Креста Буковины (выше мог быть только румын). Кофепитие было не только приятным, но полезным и, если хотите, политическим.
Отец был Председателем городской коллегии врачей. Он же организовал в Черновцах Скорую помощь. Для начала купил военную медицинскую коляску – двуколку. Коляска стояла в пожарном депо. При ней полагались врач и санитар. Потом, за собственные деньги доктор Гольдфрухт добавил к коляске машину. Вторую машину купили уже на деньги общества. За оказание помощи денег не брали, только за перевозку, и то, если было, чем платить. Скорая помощь содержалась на пожертвования. Отец всем этим ведал, он был Председателем добровольной общины Скорой помощи.
Домашний кабинет включал операционную, лабораторию, физиотерапию. По сути это была небольшая частная клиника. Отец в день принимал до семидесяти больных. Запись велась на неделю вперед. Своими силами доктор постоянно выезжал в села, за 10-20 километров. Отказа не было никогда и никому, причем многие случаи были исключительные. Аппендицит оперировал на дому, роды принимал. Кучер (он же дворник) запрягал, специальный экипаж (зимой – сани) всегда был наготове, и они ехали. В поездки отправлялись исключительно на лошадях, за городом была непроезжая грязь. Как-то отец выехал на трудные роды и застрял из-за пурги на три дня. Мать с ума сходила.
Когда советские войска входили в город в 40-м году, в городской тюрьме началась перестрелка с отходившей полицией и охраной, освобождались арестованные коммунисты. Все это недалеко от дома Гольдфрухтов – и лицей, где учился Фриц, и городская тюрьма, выстроенная еще в восемнадцатом веке. Гольдфрухты потом в этой тюрьме побывали. А тогда были раненые из числа заключенных. Все кругом было закрыто, врачи разбежались. Раненых принесли к отцу, он их дома оперировал.
Отец был предан медицине и полностью посвящал себя работе. Вставал в шесть. Принимал душ, одевался, и шёл в кабинет. Выписывал журнал для практических врачей «Art medisin» («Искусство врачевания»), издавался ежемесячно в Вене. Он читал его постоянно, как и массу другой литературы. Сам писал в «Art medisin». В восемь утра брился, завтракал. Завтрак был стандартный (отец был диабетиком): кружка кофе с молоком и сахарином, булочка. Ровно в десять начинал приём.
Первых блюд отец не ел, только вторые, и немного. После обеда уходил к себе, засыпал сидя, с газетой в руках. Спал двадцать минут. Можно было часы проверять. Споласкивал лицо, возвращался в кабинет и работал до вечера. Ровно в одиннадцать отправлялся спать. Исключений – ни для своих, ни для гостей не было. Ровно в одиннадцать.
При нем всегда была сумка с медицинским инструментом и необходимыми на первый случай лекарствами. Когда Гольдфрухты пытались перейти границу, сумка была при нем. Вместе с ним попала в лагерь. В лагере инструменты отобрали, но самого Гольдфрухта назначили врачом. В этой должности он пробыл три дня. Потребовал, чтобы с ними обращались как с военнопленными, по Международной конвенции. Действительно, в их черновицком потоке были бывшие военные, был даже престарелый генерал австрийской армии. Умер отец в лагере в начале 1942 года, почти одновременно с матерью. Об их смерти сын узнал много позже, лагеря были разные.
Несчастливая судьба. Сестру звали Хильдегард. Вообще, в доме все было немецкое, и родной язык – немецкий, и детские имена. Здешние евреи считали себя австрийцами. Бабушка говорила на идиш, а детям запрещали. Отец лет за десять и с большим трудом выучился румынскому, а в доме говорили по-немецки.
Хильдегард была на восемнадцать лет старше брата, в детстве Фриц ее помнил мало. В 24 году она закончила немецкое отделение Пражского университета и вернулась в Черновцы с дипломом фармацевта. Отец арендовал для неё аптеку у некоего аптекаря Стофа, когда тот умер, у его вдовы.
В 25-м году в доме начались большие волнения. Хильдегард готовилась выйти замуж. Женихом был Эммануил (Имре) Кимельман – богатый помещик, владелец полутора тысяч гектаров земли неподалеку от города. Высокий, представительный, сестра была влюблена без памяти, счастлива. Накануне свадьбы, буквально за день, Имре устроил что-то вроде прощания с холостяцкой жизнью. Он был хорошим наездником, сел на любимую лошадь, как и что случилось дальше – неизвестно. Упал с лошади, сломал шею и умер на месте. Вместо свадьбы (день в день) были похороны. Для сестры был страшнейший удар, у нее началась астма. Приступы были очень тяжелые, буквально, спасали от смерти. Хорошо, что отец был рядом. Ездила в Вену на лечение. Сестра мало чем интересовалась, жила как улитка в раковине.