Читать книгу: «Футбольное поле в лесу. Рок-проза»

Шрифт:

© Павел Валентинович Катаев, 2017

ISBN 978-5-4483-3947-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

«О Рок-Прозе Павла Катаева»

Привожу отзыв Семена Израилевича Липкина на рукопись этой моей книги «Футбольное поле в лесу» до того, как я поменял ее первоначальное название – «Один в океане». А поменял я название, когда узнал, что существует книга другого автора  с таким же названием.

Итак…

«Рок-проза Павла Катаева «Один в океане» начинается отлично написанными стихами. Стихи ненавязчиво, но ярко звучат еще в нескольких местах этого талантливого произведения, созданного с тщательной любовью к каждому слову. «Любителям острых сюжетов не найти здесь ничего привлекательного для себя» – почти в самом начале повествования предупреждает автор. На самом деле сама мысль материлизующаяся, создающая персонажи рок-прозы остросюжетна, ибо что может остросюжетней человеческих судеб. Но оказывается, автор это прекрасно знает, – почти в конце повествования он нам говорит: « ибо настоящая книга (сия книга) в первую очередь приключенческая». А возможно, сам Павел Катаев поначалу о своей книге этого и не знал. И только пройдя по суше и по океану вместе с читателем, незаметно, искусно воплощаясь то в одного, то в другого героя, понял вместе с читателем приключенческую сущность своей книги. Так я думаю потому, что автор с бесстрашием истинного писателя сразу открывает нам, читателям, все свои художественные приемы. Например: «Книга эта с параллельными местами, слева помещается кусок реальный, а с правой не реальный, плод воображения героя». Но это высказывание Павел Катаев углубляет, говоря: «Писатель есть прибор в виде датчика, сунутый в самую сердцевину жизни, в её плоть». А если это так, то ничего не может быть четко разграниченным налево и направо. Вольно и ритмично идет поток сознания с островами твердой реалистической почвы. Один из этих островов – короткая, но емкая и пронзительная новелла об одинокой деревенской старухе, ненавидящей Город, отобравший у неё и сына и саму Деревню. Трагическая судьба старухи дана нам глазами одного из главных персонажей – Сергеем Попруженко, захлебывающегося в Океане. А сложная, как внешняя, так и внутренняя жизнь Попруженко в свою очередь подробно показана глазами автора, и уже трудно отличить, где герой эпический, а где лирический. И это – художественная задача, а возможно, художественная удача писателя- датчика. Ибо сам датчик питается не одним лишь интеллектом, но и тонкой, вибрирующей интуицией. Именно интуиция, как мне кажется, подсказала автору определить свое место жительства ни в городе и ни в деревне, а между ними – в глубине подмосковного леса, неподалеку от футбольного поля, где он в детстве вместе с некоторыми своим персонажами гонял мяч. Это промежуточное пребывание меж городом и деревней, меж берегом и океаном, как бы подчеркивает то, что автор ничему не отдает предпочтение: «Вся природа – без чинов – едина, и нет разницы между высокоразвитой материей и гнилушкой. Все – жизнь. Все – праздник». На этом трагическом празднике первое лицо быстро переходит в третье и во второе, потому что все -едино. И не случайно автор дважды обмолвился: « У тебя есть редкая способность смотреть на себя со стороны, как на других изнутри» и «войдя в себя, в тебя проник». Это относится, как к персонажам, так и к окружающей природе, к лесу и океану. И к нам – читателям. Проникновение в другую душу не только не грубое, а крайне деликатное. Определив себе глубокое, но промежуточное местоположение, писатель-датчик никогда и ничего категорически не утверждает. А если и появляется такой соблазн, то тут же автором и опровергается. И это качество лирического героя подтверждается походя брошенной фразой: «Не можете ответить. И никто не может.» На одной из страниц книги духовная позиция автора налагает осторожный запрет на вопрос человека человеку – веруешь ли? Ибо если веруешь, то веруешь. А если нет, то не стоит твоим ответом укреплять тебя в твоем неверии. Так думает лирический герой, понимая, что слово имеет способность материализовываться. Да и как не знать этого автору, если с помощью точного слова он дает нам зрительное представление мира, полного всевозможных деталей – от кожи океанского чудовища до веснущатой кожи героя и сморщенной кожи его башмака. Овеществлено в рок-прозе и время. «По внешним приметам легко угадывается время» – подсказывает нам автор. Но в этой беглой подсказке таится и другое – события, происходящие в книге, могли бы происходить в любое время. И в этом сила произведения, хотя текущее время вычитывается точно – от послевоенных дней до почти сегодняшних. Но и оно, текущее, – «словно накладываются два изображения на один кадр», обладает «двойным звуком шагов». Но если время овеществлено, то любовь дается автором как символ. Этим символом любви и женской красоты является Мисс-Мир, находящаяся в доме умалишенных. Красота её не только внешняя – Мисс-Мир отказывается принимать пищу, она душевно страдает за всех голодных, за всех униженных и оскорбленных – от России до Африки. Антиподом служит её ближайшая подруга, плотски похотливая, живущая одновременно и с мужем Мисс-Мир и с её доктором, и еще со многими. И трудно провести черту между похотливой подругой Мисс-Мир и портовыми шлюхами на берегу Океана. Да автор и не проводит этой черты, а говорит: «ведь любовь и нелюбовь соседствуют…» Но любовь мужчины и женщины – один из нескольких мотивов вещи Павла Катаева, как, например, мотив гостей и хозяев, проходящий через всю книгу. Сама слово «мотив» упоминаем, следуя авторской мысли: «звук несет в себе неизмеримо больше, чем содержит в себе его графическое изображение». Эту фразу легко применить к рок-прозе, исполненной с виртуозным чувством музыки слова. И как ни притягательно высказывание лирического героя, что «Совместная невозможность достижения чего-то сближает гораздо сильнее, чем совместное обладание чем-то», хочется заключить: совместное с автором обладание «Рок-прозой» для читателя – радость. Читатель не «Один в Океане», а с автором и его многими героями».

Часть первая. Футбольное поле в лесу

…Я существую в твоем воображении,

а воображение твое есть часть природы, значит, я существую и в природе.

А.П.Чехов. Черный монах


Нас мало, нас, может быть, двое. Дождливая осень опять. И в этом унылом покое мы силимся что-то понять. В листах не известной породы, в деревьях с намокшей корой, под обликом мертвой природы нам облик открылся другой. Нас много, нас пять миллиардов – людей, насекомых, зверья. По барду – на пять леопардов, по барду на тьму комарья. Клубится в осенней капели земли остывающей дым, и солнце сквозь черные ели пылает огнем золотым.

Ту, что поменьше, я сразу же окрестил негритенком.

Черные вельветовые брючки ее обтягивали. И того же цвета вельветовая жилетка плотно облегала ее спину и тонкую талию. А вот блузка у неё была яркая, лимонно-желтая, с широкими стянутыми у запястья рукавами и пышным жабо.

Она уверенно ступала длинными своими ногами, как бы бросая вызов высоким и тонким каблучкам. Вот, мол, хоть вы такие неудобные и мне приходится чуть-чуть косолапить, но я вами владею, как хочу.

Костюмчик она все-таки сама построила, да и шпильки были слишком уж чрезвычайными и полномочными представителями моды, как говорится, большими католиками, чем Папа Римский. Изваяли их умельцы в крае, что расположен несколько севернее турецкой горы Арарат.

Чуть-чуть чумазенькая она была поверх загара.

Две половинки земного шара под немного выкрошившимся вельветом упруго вздрагивали при ходьбе. Я подробности отмечал равнодушно, как холодный сапожник. Вздрагивают – и вздрагивают.

Эта разделась немедленно, без проблем.

Все, как я и предвидел, – темный загар, яркая, точно белилами намазанная тоненькая полоска от лифчика бикини, мутнеющая к подмышкам. Ноги стройные, спортивные, с развитыми икрами. Прелесть. Штанишки шелковые, белесо голубые, немного втянулись в Берингов пролив, и мерцала полоска льдов, не подвергшихся воздействию южного солнца.

Штанишки пятном знойного вчерашнего неба светились в сегодняшнем мраке и холоде промозглого утра.

А вот ее дуэнья – ни в какую!

Она согласилась лишь скинуть грязно-розовый прорезиненный плащ с расплывшимися олимпийскими кольцами, густо покрывающими ее мутную поверхность.

Открылась глухая кирпичной кладки стена. Дом достраивался несколько раз, сорт кирпича был разный, и качество кладки также было разное – внизу кирпич уложен ровно и красиво. Каждый кирпичик окружен желтой полоской. А уж выше – кое-как, сикось-накось. Окон в стене не было, все они, вероятно, выходили с фасада.

Я обогнал их и, сделав несколько шагов, оглянулся.

Молниеносного взгляда было довольно, чтобы во всем разобраться.

Лучезарные, чуть косоватые и до наглости смелые окна негритенка ярко светились. Занавесок не было, и виднелась выложенная голубым кафелем ванная комната. А вот окна дуэньи под эллипсовидными стеклами тонких металлических очков были мертвы и скрывали за собой нищий сон трущобы.

Из этого дома происходила Катюшка.

Что же касается Кирюшки, то она происходила из дома негритенка.

…Школьные картинки: каток, посещение театра имени Ермоловой и некоторых других и так далее.

Несколько минут длился фильм о том, как Катя стирает свое девичье бельишко ночью в коммунальной кухне. Корыто стоит на хромом табурете. Чуть замечтаешься – мыльная вода перекатывается к противоположному краю, корыто наклоняется, и кусок воды плюхается на покатый дощатый пол с широки ми мрачными щелями.

Вот у Киры, Кирюшки, отдельная ванная, горячая и холодная вода, стирать легко и приятно: голубой кафель, порошки и шампуни, яркая матовая лампочка торчит из стены под потолком.

Вода откатывается назад, корыто выравнивается, и начинается второй заход – снова корыто наклоняется, тревожно движется по полу серая тень, и еще одна порция, поменьше, правда, плюхается на доски. Брызги летят в облезшую стенку и в голые Катины щиколотки.

Лампочка слабого накала на длинном закопченном шнуре.

На этом фильме Катя отдыхает душой, внутри даже возникает ощущение надвигающихся слез.

У Кати – великолепная память на все.

Последние два с лишним года не прекращается бесконечный кинофильм, состоящий из эпизодов Катиной жизни, случившихся в разное время – и в раннем детстве, и в школьные годы, и в последние месяцы, предшествующие лечебнице.

Особенно часто повторялась короткая, длящаяся не более получаса картина: залитые водой поля, деревеньки, плотные курчавые пласты лесных зарослей, утреннее солнце, отраженное квадратным зеркальцем поля, и потом – густой черный дым и прозрачное пламя. Это было как неправда, и в ночном баре одного из городов Таиланда, а может быть, и в Сиднее, какой-то пожилой господин во фраке и кружевной манишке уверял ее, что это таки неправда. Он сам однажды тоже летел на бомбардировщике, и сверху следы пожаров и разрушений не такие грозные, как рассказывает мисс Катя.

– Мангровые заросли – это действительно! – Задумчиво стряхнув нагоревший пепел в желтую фаянсовую пепельницу, всеми четырьмя крепостными стенами своими рекламирующую мартини, господин грустно улыбнулся. – Впечатление, словно голый мелкий народец разбрелся по полям и остановился согбенный. А это и не люди – корявые деревца торчат…

– Нет-нет! Так было! Я отлично помню!

Пожилой во фраке в обморочном состоянии рухнул на стойку, пролил джин-тоник из высокого стакана. Стакан докатился до мраморного края и с высоты упал на медную трубу-подножку, но не разбился.

Это был шок от Катиной резкости!

Короткая передышка – и страшный пустой длинный коридор.

В конце коридора – окно, закрытое снаружи ставней и превратившееся в черное зеркало, отражающее высокие дореволюционной постройки двери, резную полку-вешалку с массой верх ней одежды, темный, без деталей фикус в кадушке и рядом с ним – темную фигурку девушки с каштановыми волосами, мягкими даже по виду. Впрочем, это не отражается, что они каштановые и мягкие. Просто – темные, а какого цвета – неизвестно.

«Неужели это я?» – думает Катя.

Тогда она так думала, и теперь эта мысль сопровождает воспоминание, как звуковое оформление фильма.

Ох, как слабо освещен этот страшный коридор! Он еще более темен в отражении, просто мрак! Но как же с той красноватой кровавой щелочкой воровато пробивающегося света из ванной комнаты? Да, кстати, где это было? Рига? Одесса? Алма-Ата? Оренбург? И тогда Катя именно эти города перечисляла в своем уме. Она легко и бесшумно подобралась к двери и дернула старинную бронзовую ручку.

Крючок слабо держался. Длинный шуруп выехал из отверстия в деревянной раме двери, труха посыпалась тоненькой струйкой, дверь открылась. У Кати в глазах потемнело. Перед ней, нос к носу, стоял в белой, вылезшей из брюк рубашке ее муж Миша и притворялся ужасно пьяным. Он был пьяный, но и притворялся пьяным.

«Зачем?»

– Что ты здесь делаешь?

– Я? Блюю.

– Зачем же было запираться?

– Да? Зачем? Чтоб каждый видел?

«Нет, тебя не тошнит, ты врешь! Врешь!»

Но Катя этого вслух не прокричала, только внутри себя, повернулась и стремительно зашагала по коридору к дверям комнаты, где шел пир. Стол был сдвинут, горел торшер под непрозрачным абажуром, сшитым точно из ватного одеяла, и все целовались в розовом свете и в темных углах. А Киры не было!

Но она через очень короткое время вошла, с размазанными губами, с черными потеками под глазами, помятая. И все-все- все было ясно. Все было ясно! И Миша приплелся, пьяно покачиваясь, но он сразу же подошел к столу и выпил фужер коньяку, уже давно налитый и стоящий среди консервов и окурков рядом с чешуйчатой верхушкой ананаса с зелеными жесткими листочками. Кира – высокая, дебелая, розовая пастила, с бело розовыми волосами – блестела серыми глазами в крапинку и с четкими зрачками и слабо смеялась своим глубоким добрым смехом.

Ах, назад, фильм, назад! Обратный ход событиям!

Снова коридор, снова дверь и снова не пускающий Миша, но не отступать, вперед, в ванную комнату с тусклой черной газовой колонкой, с тоненьким краником над детским малюсеньким умывальником, и там увидеть Киру. Какая она была там, в тот трогательный момент? О, я знаю, знаю, какая она была, точно знаю, но нужно было войти и увидеть. Ворваться и увидеть! У-ви-деть!

Увидеть.

Копенгагенский аэропорт с как бы игрушечными нейлоновыми пассажирами-иностранцами и их нейлоновыми ребятишками, с выставкой транзисторов в стеклянных коробках-витринах, длинный покатый коридор со стеклянными стенами и за ними – бетонные шестиугольные плиты, самолеты, заправщики и прочее аэродромное оборудование, и так далее: картины жизни, встреч, свадеб.

Фильм о Мише шел отдельно, рядом с обычным фильмом.

Иногда они соприкасались и сливались, как, например, в случае с ванной комнатой в особняке знакомых (будь они на веки прокляты!), где все и произошло.

Миша и Кира – отрицают, впрочем, я их и не спрашивала. Гордость, гордость! Лучше бы спросить. Но не спрашивается! Да они бы и не сказали правду!

Эго был ненастоящий сумасшедший дом. Здесь больных лечили и – в конце концов – все-таки вылечивали рано или поздно. Катя тоже вылечивалась, но очень медленно, незаметно. Во всяком случае, за все время ее пребывания здесь в течение двух с лишним лет врачи ничего утешительного не могли сказать. Катя погибала: отказывалась есть, и пищу ей вводили через зонд. Мучительная процедура! Остальные больные, их было более сотни, напротив, устроили из своей болезни обжираловку. Только еда их и заботила. Просили, требовали добавку к официальной еде да плюс к этому пожирали передачи с воли. Так что больных чуть ли ни кнутом приходилось гонять на прогулки, чтобы они не погибли от ожирения сердца.

Катя ничего не ела и из своего просторного светлого бокса никогда не выходила. Подойдет иногда к окну, посмотрит на сельский пейзаж, на леса, перелески, пашни и горестно вздох нет:

– Зачем вы меня так далеко завезли!

– Как же далеко, деточка! Десять минут на электричке.

– Все равно – край света!

– Погоди, поправишься – опять дома заживешь.

– Глупости, я не больна!

Катя снова опускалась на табуретку, скорбно склонив свою красивую головку, слабые, немыслимой красоты руки ложились крест-накрест на прелестные колени.

Вся она была – воплощение человеческой красоты.

И даже лицо, бледное, истощенное, впрочем – свежее, оставалось прекрасным, хотя и горестным. Тучная тетя Клава опускалась перед ней на колени, брала ее кисти в свои потрескавшиеся от уборки и стирки ладони и, по очереди целуя каждый пальчик, приговаривала:

– Милая моя доченька, славная моя красавица. Не печалься. Улыбнись. Дай старухе порадоваться.

Катя не слышала, поглощенная созерцанием картин прошлого, далекого и недалекого.

Муж Миша ее ни разу не навестил.

Ее спрашивали:

– Хочешь, Миша придет?

– Миша? Все равно.

– Да ты не стесняйся, честно скажи, дело-то молодое…

– Честно! Я и так честно – мне действительно все равно.

– Раз все равно, так и нечего мне идти! – радовался Ми ша, потирая руки.

Миша. А то Катя и так не видела его каждый день по многу раз!

Но в том-то и беда. Одно приятное воспоминание о том, как они устраиваются спать в какой-то чудесной гостинице во время свадебного путешествия, они вдвоем, муж и жена, совсем одни в таинственном и самостоятельном номере с высокими потолками и ковром, так вот – это приятное, потрясающее душу воспоминание сразу же перечеркивается тем мрачным коридором с кровавой щелкой под дверью и – с Кирой. Ох!

Только-только возникнет щемящее простое воспоминание – их утренняя квартирка на восьмом этаже, зимнее солнце, Миша в вязаной кофте за столом рисует, окуная перо в пузырек с черной тушью, и тут – опять этот коридор или фужер с коньяком возле ананаса с его зеленым хвостом – стабилизатором.

Охо-хо!

Кира иногда посещала. Она – настоящая подруга, готова каждый день навещать, но Катя – не всегда пускала. Обменивались подруги записками.

«Дорогая Катюша! Я внизу, можно подняться? Ответь, пожалуйста! Крепко-крепко тебя целую, твоя подружка Кирюша».

«Спасибо, родная, за внимание. Не поднимайся! Целую, твоя Катюша».

Апельсины, яблоки, грейпфруты отправлялись назад. Она ведь ничего не ела, голодала, могла погибнуть от истощения.

Частенько ее навещал начальник больницы, не реже раза в неделю. Он заводил разговор о самочувствии, о болезни и не уходил до тех пор, пока не измерит температуру. Та всегда была не выше тридцати шести ровно, то есть говорила об упадке сил.

Катя взглядывала на начальника, стоящего, как правило, у окна, против света, вполоборота к девушке.

– Зачем вы меня сюда завезли? Зачем!

– Надо, надо. Стационарное лечение.

– Я вовсе не больна!

– Ну, конечно, вы здоровы, это всему свету ясно. Но что делать – вы же не принимаете пищу.

– Мне не хочется!

– То-то и оно, что не хочется. Мало, что кому не хочется! Может, вы чем недовольны? Может, обслуга неважная, а?

– Нет-нет, что вы! Всем буквально довольна.

– Может, домой хотите? Вы только шепните, а уж за нами дело не станет.

– Домой? Нет, пожалуй, домой не хочу. Пожалуй, здесь лучше.

Катюшка и сама толком не знала, что она хочет. Лично она ничего не хочет, разве что дышать – об этом она не задумывается. А остальное? Неизвестно.

Что хочет облако, проплывающее по небесным просторам?

Что собака хочет, перебегая через асфальтовую дорожку из одних зарослей в другие?

Что хотят стада самолетов, снующих мимо окон?

Катюшка была и облачком, и собакой, и каждым в отдельности самолетом. Катюшка даже, как ей казалось, покрывалась морозным инеем, когда авиационная судьба загоняла ее в десяти километровое поднебесье.

Однажды она попросила начальника распорядиться кормить ее пустыми зондами.

– Как же, помилуйте, пустыми! Да ведь это хорошо не кончится…

Начальник с трудом доплелся на ватных ногах до кабинета, заперся и, обливаясь потом, залез под стол. Оттуда раздавалось некоторое время хлюпанье: «Хлюи-хлюп!»

Вот вам и пустой зонд!

Дело-то международное, общечеловеческое, все земное, сам мистер Т., пользуясь особым статусом, неожиданно, однако не реже одного раза в месяц, прилетает в лечебницу из своей штаб – квартиры в Нью-Йорке. К Кате не всегда заходит, но тщательно изучает отчеты начальника больницы о посещениях обитательницы отдельного светлого хорошо проветриваемого бокса номер сто восемнадцать. Запомнили? Сто восемнадцать. Аминь.

Выбравшись из-под стола, начальник достал из сейфа большую книгу, состоящую из разлинованных страниц, и записал крупным почерком весь свой разговор с Катюшей. На аккуратном прямоугольнике белой бумаги, приклеенном к обложке, синим карандашом печатными буквами было написано МИСС МИРА. Буква «А» перечеркнута лиловыми чернилами, так что следовало читать – МИСС МИР.

За два с лишним года по четырем сторонам бумажки проступили от клея коричневые пятна, да четче просвечивала типографская надпись: АМБАРНАЯ КНИГА.

Действие этого произведения длится минут сорок. С того момента, как герой увидит на причале – то есть на платформе, конечно! – двух женщин и медленно разденет их (если они поддадутся), воспринимая их при этом, как дома со стенами, окнами, дверьми, комнатами и прихожими, лестничными клетками и коридорами, до первого шага, уводящего его от футбольного поля в лесу.

Тем самым, он как бы вырывается из квадрата смерти. Из области неудач. Из мира не сбывающихся надежд…

Любителям острых сюжетов не найти здесь ничего привлекательного для себя, так что лучше, друзья, не тратьте времени понапрасну. Ничего у вас, друзья, не получится! Тебя же, читатель, приглашаю и, отступив, пропускаю вперед. Обещаю – не пожалеешь.

Книга эта с параллельными местами, с левой стороны помещается кусок реальный, а с правой – нереальный, плод воображения героя.

Машинистки на такое расположение текста не очень-то охотно идут: хлопотно, а деньги тс же. Но мы и так обойдемся, лишь бы знать эти фрагменты и уметь их отличить один от другого и от кусков, написанных от имени автора. А уж зная все это, чувствуя ритм, легче легкого в собственной памяти раскладывать их по соответствующим вместилищам.

Не так ли?

Встречаются здесь и рассуждения, взятые в скобки. Например, такие…

Скобки открываются.

…книга, как и любое произведение искусства, например, музыки или живописи, – не что иное, как способ (приспособление) убить время. Чем большее число людей и чем на большее время привлекает к себе произведение искусства, тем оно более великое. Возьмем гения, действующего на воображение лишь немногих, лишь элиты, и совсем непонятного тем из нас, дорогие мои, кого только сюжет к себе влечет. Вы что же думаете – не велик тот гений? Ошибаетесь, очень даже велик! Мы, элита, все наше время отдаем гению, а у нас, у элиты, нет такого, что бы это вот время тратить на восприятие произведения искусства, а уж другое время – на личные нужды. Нетушки! Мы с любимым произведением никогда не расстаемся, таскаем его с собой, как дурак писаную торбу… С этим утверждением можно поспорить, как, впрочем, с любым другим утверждением, что зависит и от характера спорящего, и от его, прости Господи, интеллекта, даже от настроения в тот или иной момент. Желающий оспаривать да пусть оспаривает, главное – время, похищенное размышлениями. Не так ли? Что касается меня, то не очень-то мне импонирует эта колющая в глаза элитарность: одни, мол, могут, а другие – не могут. Как-то не демократично, правда же? Хотя, с другой стороны, одни могут купить, например, ковер, а другие – не могут. Тоже как-то не очень-то демократично, а? Однако же, приходится мириться.

Скобки закрываются.

Зашел в вагон и уселся на грязную скамейку возле окна.

Вторая рама еще не была вставлена на зиму, и в междурамье вольготно купался в лужице огрызок яблока. В той же лужице размокал коричневый окурок. Неуютен и сиротлив был пустой вагон пригородной электрички в это мрачное осеннее утро. Его зябкая пустота сливалась с моей душевной опустошенностью, и эта умноженная сама на себя пустота была хуже не бытия.

Где же негритенок с дуэньей?

Я уже почти приподнялся, даже почувствовал, что брюки приклеились к деревянным рейкам скамьи (плохо убирают, вот и липкая), но оказалось, что слева от меня уже сидит некто в шинели и буденовском шлеме. Креста на буденовке, как на маковке церкви, не было, и не храмом Божьим был он, а амба ром с осклизлыми кучами подгнившей картошки.

И еще был один сосед – большеголовый, серолицый и в пропотевшем пиджаке с проступившими разводами соли под мышками. Цвет волос у него был хоть и коричневый с проседью, да какой- то нездешний. Да и коричневые веснушки по всему лицу были какие-то нездешние. А уж о коричневатом кожаном портфеле и говорить нечего – по нездешнему он был набит и просил каши.

«Вид у него был жалок, зато дух его был высок».

Допустим, действительно, вид у меня был жалок. Мятые брюки снизу заляпаны глиной – прошлогодней или даже позапрошлогодней. Сколько времени они провалялись в стенном шкафу, на самом дне, среди старых тапок, сапожных щеток, дырявых носков! Я эти брюки забыл в свое время выбросить. Теперь пригодились. Не ехать же в такой холод за город в шортах. Пальто не лучше. Его, правда, рановато выбрасывать. Я еще в нем похожу. Оно отвисится, вот увидите!

Туфли – жуткие. Замшевые мокасины, но видели бы вы их!

Нельзя было в резиновых шлепанцах ехать в такую холодную сырую погоду. Кто же знал, что жара, летний зной в один миг сгинут и уступят поле боя ноябрю – глухому, мрачному, промозглому.

Вид у него был жалок…

Впрочем, с чьей точки зрения у меня был жалкий вид? С точки зрения какого-нибудь английского профессора из Оксфорда? Так у него у самого вид не лучше в пропотевшем пиджаке и с расползшимся по всем швам портфелем, из которого, точно ядрышко лопнувшего фисташкового ореха, высовывался корешок очень толстой книги, видимо «Кто есть кто».

О мужике в буденовке с нашитой на рукаве эмблемой – перекрещенные ружья – и говорить не приходится. Самый что ни на есть жалкий вид, особенно из-за маленькой, словно бы игрушечной хозяйственной сумки, чиненой перечиненной, из облупившегося дерматина. Из нее горлышко бутылки торчит, заткнутой пробкой, свернутой из газеты.

Попутчики беседовали.

– Он бутылки коллекционирует, – сказал мужик в буденовке. – Встречаются исторические. Из коричневого стекла штоф семнадцатого века. Из-под пива зеленая бутылка середины прошлого столетия. Другие экспонаты.

– Как у нас говорят – хобби, – старательно выговаривая слова, вымолвил пропотевший пиджак.

– Если угодно, – великодушно согласилась буденовка. – По помойкам рыщет. В дома врывается.

Буденовка помолчала и чуть заметно кивнула в сторону заткнутого горлышка бутылки:

– А?

Молчание.

– По чуть-чуть.

– Нет, спасибо!

– А?.. Самую малость? Собственного производства? Как говорится, на пробу?

– Ну… Такое время неподходящее… И место…

– Не настаиваю!

Буденовка поправила наклонно стоящую бутылку и продолжила:

– Врывается в дом и спрашивает, нет ли какой пустой бутылочки. А сам рыщет глазками по углам, да еще норовит в чужие глаза взглянуть. Так сказать, проникнуть в душу. Соображаете?

Пропотевший пиджак зашевелился, переместился на скамейке, брови приподнял в удивлении.

Буденовка засмеялась.

– Мы здесь многое чего знаем. – Он подмигнул. – Знаем, например, что Нат Кинг-Кол сказал. Он сказал, что у Дорис Дей коленки шершавые. И еще кое-что знаем!

Пиджак быстро и высоко, до кромки волос, поднял брови и тут же на место возвратил.

– Чем, простите, вы занимаетесь?

– Охраняю.

– А что вы охраняете?

– Все!

Вагон уже ехал, сквозь пыльное в потеках стекло виднелись мрачные заборы, насыпи, времянки, ржавые гаражи, кабели, тополя, с которых густо-зелеными хлопьями слетала листва. За деревьями, совсем размытые дождиком, громоздились дома. Первые этажи заслонены были, но это и хорошо. Главное, что бы можно было увидеть вывески.

Ждал я свою любимую вывеску, но ее пока что не было. Вот-вот появится. Она всегда появляется неожиданно, когда уже и ждать перестаешь. Все мне кажется – сняли ее, наконец, спохватились.

Там, за вагоном, находилась Великая пустота, как назвал такую безлюдную пустоту мистер Генри Джеймс. Не читали? Она притаилась, или я к ней притерпелся, словно к застаревшей зубной боли. Ее нет, но это не спасает. Даже от ее отсутствия тошно.

Представляю себе эту книгу огромной картиной, величиной с «Явление Христа народу», и в разных ее частях – разные сюжеты.

Например, ласковая и одновременно горестная обезьянка с двумя косичками, свисающими с упрямого затылка, в марлевом платьице стоит под деревянной истекающей смолой стеной дачи возле коричневой бочки, наполненной дождевой водой. Действительно, у нее мордочка очертаниями как у обезьянки, в форме подошвы. Хвостика, конечно, нет. Какой может быть хвостик у человеческой девочки! Есть золотисто-каштановая

челка, закрывающая лоб до самых удивленно поднятых бровей, а вот хвостика нет!

Ах, сколько слез пролилось в то далекое лето. Не в лесу они лились, а в жаркой городской комнате. Обезьянка на диван с ножками забралась, мордочку сунула в жесткий угол между сиденьем, валиком и фанерной прямой спинкой, обтянутой тем же суровым колющимся материалом, что и все остальное. Она плакала горестно, горячими детскими слезами от сладостной безысходности на пороге Великой пустоты и серых будней, где предстояло ей отныне и навсегда пребывать.

Вздернутый носик улавливал мышиный запашок, струящийся из черной щелки между спинкой и сиденьем.

Большая добрая мама сидела на стуле перед столом со штопкой.

– «Ножки кривые»! Это ж надо такое придумать про ребенка!

Я вижу тебя, неподвижно сидящей в воздушном пласте, заключенном в бетон. В вольере младенец. В машинке поэма. В кофейнике кофе. В бутылке ликер. И красные отсветы зим него солнца на глянцевом кафеле мутно лежат, и милая мама с больными ногами присела на стул, чтоб привстать через миг. А ты в отчужденье, сжимающем сердце, жестокие образы в золоте льешь. Уходит тревога, светлеет разлука, и теплые щи покрываются льдом. (Фигура атлета в московском закате оптически резко стоит, как Антей.) И синий Арбат, и зеленое небо, и черные искры безумных стрижей – все это пожар неподвижный и сложный, божественно дивный в своей пустоте. Каленое солнце холодной моделью себя воссоздало в морозных дымах, и чем ледянее студеные ветры в асфальтовых гротах, тем мысль горячей.

И это тоже – правда. Не сиюминутная, а вечная, правда, картинка из будущего, не состоявшегося по отношению к настоящему, описываемому моменту.

Обезьянка знала, что мама тоже плачет, только тихо. Но лицо должно быть в слезах. Быстро, подняв локоток, взглянула из своего уголка – мокрое лицо, точно умылась мама, да не вытерлась полотенцем. Обезьянка сильнее припустила, да тут шаги раздались в коммунальном коридоре – все ближе, ближе, ближе… Дверь распахнулась – он!

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
03 ноября 2016
Объем:
340 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785448339479
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают