Читать книгу: «Пьеса Ы. И стихи», страница 2
Баллада о капитане
Ей неохота ехать,
Он ей надоел,
Надоел ей и здесь, и там —
И того не ведает.
Недоел, надоел…
Поэтому капитан
(Блин, как болит нога!)
За отдельным столом —
Ну чистый ага! —
Зонд через нос —
обедает.
Запивает обедом
обиду,
Потом храпит,
Глаз откроет один —
И слеза прольется.
Но она не сдаётся:
Правый глаз – гол,
Левый – зол,
Нога болит до тоски.
– Ну никакого участия!
Но она смеётся.
И пока он там,
заслоняя спиной горизонт,
Притороченный к креслу по хер,
Через зонд с аппетитом типа обедает,
Она лучше разорвётся на части
Или – хуже – развалится на куски
От любви к себе и к любимой ноге —
Но ни за что его не проведает!
_______
Но сейчас пробежали
По второму этажу её головы —
те,
Заблудившиеся и застрявшие
Мысли и картины,
Пока первый остался в темноте
Сонным и затянутым паутиной.
Мысли злее и злее:
Она не придёт.
Ты, пожалуйста, и не рассчитывай.
Я покорно делала всё,
Что только в башку твою
взбредёт,
А теперь ты не спорь
И правильно мысли считывай.
Я не спорила,
Когда мы жили там,
Ты ведь продал деверю дом,
А я не спорила.
Яхту купил.
Теперь у меня ни кола ни двора,
Да и яхта – где?
Вот такая история.
_______
Но его так просто
Не проведёшь.
Он хоть в кресле (взвесь!),
А мысли его на свободе.
И он знает,
Что его навсегда забыли здесь —
В этом просторном,
Возвышенном (четвертый этаж!)
бейт-авоте3.
Но сидит он в кресле
Заморожен и прям.
– Ты уверен был,
Что блоху подковать сумеешь.
Так кому ж, как не тебе, Водолею
(Вот окно, вот кровать), —
знать:
Ведь ты сдал – в свое время —
Твою мать, то есть
свою мать —
В бейт-авот другой —
подальше и победнее.
Так сиди и молчи
С трубочкой в носу,
А не с трубкой в зубах,
капитан
(Перекрутились носки),
В тряпочку молчи,
Куда раньше слюна стекала,
Мысли ворочаются в глазах,
Убегая от их тоски.
Неужели тебе,
Почти как Тарковский сказал,
И этого мало?
_______
Хорошо же тебе, капитан,
капитан,
Позабыв про экстаз,
Через трубочку наворачивать
ужин,
А нога моя левая,
Что люблю так нежно
и не напоказ,
Той сейчас каждый час
Всё хуже и хуже.
И с открытым ртом
Удивляешься всё еще чудесам
И загадкам распроклятого мира,
А слеза твоя —
Сейчас и потом —
Течёт по усам,
И тебе не доехать
В твоём кресле и до сортира.
Хорошо тебе, капитан,
Ты мне хныкать брось,
Хорошо приютиться в углу
Привязанным в кресле.
А вот я – и нá ногу
наступить не могу.
Оказаться не хочешь, небось,
на моём месте?
Ты всегда своё гнул,
Что хотел – творил.
Я молчала,
Когда у тебя появилась Ира.
А теперь я могу
только раз в году,
И то рак бэхуль4 —
Сына увидеть нашего,
дезертира.
_______
Да, поставьте!.. посадите его под душ…
(Ты был вспыльчив и строг),
Да не ёрзай ты в кресле,
Никого, ничего не жалко! —
А теперь бейт-авот —
Место встречи тех наших душ,
Что однажды свёл Бог,
Почему-то
Так шатко и валко.
Кто-то врёт?
Вот пускай он и разберёт,
Что то было:
Оазис
Или, может быть, свалка?
_______
– Как он чувствует себя?
Мацав?
– Мэцуян5,
Посмотрите, лицо
Так даже порозовело.
– Ну кивни!
(Всё ещё нет ответа) —
Напоминает молочные реки
И кисельные берега
(Не вернулася речь).
– Да, беречь
Полагается нашу планету.
– Да, и кисельные берега…
Мне пора.
Что ты дёрнулся?
А, вспомнил о море.
А у меня теперь, бляха, блин,
Ни кола ни двора.
И нога…
Вот такое горе!
– Ты тут пристроен, ухожен…
Ну всё уже, бай!
Разлютовалась нога,
Никак с ней не сладить.
Чао!
Сладкая? Лара?
И чайка ещё? Ну да.
Я хоть и Лара,
Но больше тебе не пара.
Что ты там шепчешь?
Утри-ка салфеткой рот…
Яхту «Ларисой» назвал?
Всё! Мне на поезд в Акко.
Ты тут сидишь —
и никаких забот,
А мне хоть лазить теперь
по мусорным бакам.
_______
Да, капитан,
Обиды он копит там.
– Ты, как рубильник,
Меня выключал.
Про нежность
Всё говорил:
«Яхта, чайка, причал», —
«Нежность!» – кричал,
А думал одно: промежность!
– Яхту назвал «Ларисой»
В твою честь,
Съездить мечтал в Ларуссу,
Лариса, чайка!
– Вечно руками с тарелки
Мясо хватал, давясь,
Втягивал чай в себя
И так отвратительно чавкал.
– Где же, ну где же ты, Лара,
Сжалься, ответь!
Помнишь тот путь —
Ну, вместе мы ездили в Пярну?
Лара, любовь моя, чайка,
Ответь, ответь!
Да ты хоть слово
мне скажешь когда-нибудь,
Лярва?!
_______
– Снова, придурок, дёрнулся! —
Вступил санитар. —
Этот дом – твоя крепость,
Дар тебе и твоя обитель.
Поздно уже.
– Ай, молодец! Молодцом,
капитан!
(Это мимо прошёл
Неопознанный посетитель.)
_______
А она сидит дома,
В серой скуке, в тоске,
в за́-вис ти́.
Что ей сказать: да? нет? —
Сидит и гадает.
Безответная любовь
К любимой левой ноге
(Может, третью пора завести?)
Все утро её снедает.
Боги – Ноги.
Молится: «Дай!»
Бога два —
Правая и Левая.
Не забыть:
Пол их выясняется пока в «Шабаке».
Левая – клёвая.
Хочется завыть.
Или удрать
Из этой клоаки – Акки.
В этой Акке
Такая уж благодать,
Что живётся мне хуже,
Чем бездомной собаке.
_______
Мы в коляске вывезли
Тебя из ворот.
И ты всё осматриваешься
у порога:
Не пришла ли она?
– Вон она идёт! —
Но, наверное, легче
Дождаться прихода Бога.
– Где же она?
Вот мелькнула, нет сил:
Что-то в сердце давит, чешется —
Не пойму – или жжётся.
Вот она!
– Это же мессия идёт, идиот!
А её хоть проси – не проси,
Всё равно не дождёшься.
_______
Какая-то чепуха,
И во-первых, и во-вторых,
Снится ещё:
всех растолкав,
Мимо дома играет
Третий концерт
Мацуев,
А нога, что любима
Так трепетно и горячо,
Спускается с потолка
И так нежно —
прямо под дых —
целует.
_______
– Где же она?
– Тихо, тихо ты, капитан,
Выпадет зонд – и обеда
не съешь,
Ты и без этого таешь.
Что ты всё киваешь,
Как китайский болван? Поешь!
Понимаешь, парень,
Тут и ангел ахнет:
Новенький памперс,
Как поцелуй ребенка,
свеж.
Можешь принюхаться:
Да он почти и не пахнет.
_______
Надо терпеть и молиться,
Ты мне, капитан, поверь,
Надо терпеть и молиться,
И будет тебе удача.
(Что же с ним делать?)
– Да открыта, открыта дверь!
(Только скажешь: «Лариса» —
И он уже плачет.)
_______
Лучше сделаем ему
В тихий час
Наш тихий укол, укол,
Пусть растёт у нас, как трава,
Из кресла пусть прорастает.
Правый глаз гол,
Но левый ещё —
как сокол.
Ничего. Голова свисает,
Слюна стекает.
_______
Спи, усни, наконец, капитан,
капитан,
Отплати им той же монетой
В один талер.
Ну их на хрен!
Усни, ждут тебя кони там,
Пусть несут тебя с этого света.
Уже светает.
Б-г <рассеянно>: Уже светает… Да, печально, горько. Но неизбежно!
Ы: Новое – это добро?! Идёт великая отбраковка. Новые комсомольцы будут ездить на великие отбраковки, как раньше ездили на великие стройки.
Б-г: Так это твой любимый поэт сказал:
«Стар – убивать.
На пепельницы
черепа6».
Ы: Всё отвращение, омерзение, которое ты создал как закон развития, обновления Вселенной… Творческое омерзение… Тебя бы самого – на свалку! Сам посиди в кресле среди облаков, и чтоб слюни капали на живот.
Б-г: Ну, со мной ты не поссоришься. Не выйдет. Потому что я из бесконечности, примерно равной семи. Помнишь Станислава Павловича Красулю, твоего учителя химии?
Ы: Он ошибался. Бесконечность примерно равна 8-ми а не 7-ми.
Б-г: Но семь примерно равно восьми. И т. д.
Ы: Да, мы записывали за ним Евангелие. А потом вручили ему, лет так примерно через семь-восемь, то есть через бесконечность, когда он совсем уже спился и попросил: «Дайте почитать!»
Спился. Так и избежал креста. Его выгнали из школы за антисемитские выкрики, уже на самых подступах к белой горячке.
Б-г: А что касается Яакова, то он, действительно, выполнял мою миссию.
Ы: Я не люблю Яакова.
Б-г: Но почему? Ведь он так трогательно ждал Рахель, семь лет да еще семь лет, служа Лавану.
Ы: Трогательно? Чечевичная похлёбка? Трогательно? Но для меня Эсав в тысячу раз важнее Рахели. Ну да, тебе нравится Яаков. Такой послушный. Такой осторожный. Семь лет да ещё семь лет. Ты любишь рабов. Они тешат твое Божественное самолюбие. А другой похитил бы Рахель не спросясь. Так поступил бы любой греческий бог или герой.
Б-г: А если бы Рахель не согласилась?
Ы: Да кто бы её спрашивал? Потом оценила бы дерзость и отвагу. И вообще, грош ей цена, если бы не согласилась. Единственный независимый человек из всей семьи – Эсав – вызывает у тебя ненависть и отторжение. Да даже Лия лучше. Если б она это сделала сама, а не по наущению папашки.
Б-г: А как же красота Рахели? Ты забываешь…
Ы: Красива-некрасива? Да завтра горб будет считаться эталоном красоты – и вы помчитесь за горбатыми. Ведь основной инстинкт у подавляющего большинства твоих творений – инстинкт послушания, подчинения и оглядки на других. Даже не инстинкт, а уже целый Институт послушания и подчинения.
В этом послушании твоей твари – сама природа, к которой и хвалёный половой инстинкт пристраивается в хвост, в очередь. А послезавтра помчитесь в бейт-авоты7, если вам разъяснят, что нежная дряхлость и красивое слово «Альцгеймер» – последний писк моды.
Институт стандартных реакций и беззаветная любовь к этому стандарту – они перекроют у вас любой другой инстинкт. На что твои создания осмелятся осмелиться?:
Б-г: Ну а ты разве не хочешь выглядеть покрасивее и помоложе?
Ы: Хочу, конечно, хочу! Чтобы самой отказаться от того, что вы предлагаете!
Так было и в молодости, только еще острее. Я входила в трамвай, и меня передёргивало от ненависти, когда какой-нибудь хмырь начинал вокруг меня вертеться и устраивать мне место. А рядом стояла бабка. Я усаживала её и отходила в дальний угол.
Б-г: Вот видишь, а теперь и тебе не уступают места.
Ы: Но я ещё вполне держусь на ногах.
Б-г: Ну, может, это тем старушкам было наказание за грехи молодости?
Ы: Я не люблю слово «грех».
В нём запугивание и заведомое неравенство. Кто говорит другому: «Грех!» – как бы заведомо выше, умнее, чище, причастнее к тебе и т. д. И мне этот говорящий, выговаривающий себе права, – противен. Другое дело «вина». Это человек может сказать самому себе. И потом… Разве ты вообще наказываешь за грехи? Если ты сознательно и наказываешь (хотя на девяносто процентов происходящего смотришь сквозь пальцы), то только за одно – за независимость.
Это единственное, чего ты не переносишь.
Б-г: Ты думаешь…
Ы «перебивая»: Я вообще мало думаю. Как и ты. Я ничего не вижу, не слышу, не замечаю. Я только впитываю. Но одно я знаю: ты всё простишь: ложь убийство, нарушение клятвы, воровство, обман, низость – всё. Кроме независимости. Тебе же слова поперёк не скажешь.
Б-г: А ты что всё время делаешь? Подумай сама. Ведь я же с тобой разговариваю.
Ы: Что значит для тебя разговор? Когда я уйду, ты будешь всё равно действовать так, как будто никакого разговора не было. Так и с искусством случается, с его воздействием на сердца и души.
Б-г: Ну ладно, я не удивляюсь, когда с Б-гом разговаривает такой утончённый, образованный человек, как Джон Фаулз. Но ты, дура! Сама-то ты понимаешь, что это: наглость или глупость? Я так ещё и не разобрался.
Ы: С Б-гом может разговаривать любой человек, вообще любое существо, любая тварь. Ты какой-то недемократичный Б-г. А, догадалась: ты республиканец? Голосовал за Трампа?
Б-г: Ты же знаешь, что я любитель умеренности и гармонии. И убийств за эту умеренность и гармонию. Я пытался помочь Хиллари (Я, кстати, ещё и джентльмен), но Путин меня переиграл.
<Восхищённо>: Такие колоссальные запасы неверия и равное ему наивное лицемерие! Куда мне? Эта штука, пожалуй, будет посильнее «Фауста» Гёте.
Ы: Язычество было веселее. Там, по крайней мере, можно было выбрать Б-га или Богиню, которые тебе нравятся. Или Б-г мог выбрать того, кто ему по душе. Или по чреслам. А, я забыла, ты же голосовал за Трампа! Может быть, ты один из рядовых граждан своего феодального космоса, чей-нибудь вассал. А мы для тебя – что-то вроде домашних животных, только хуже. Мы – как собака, услада одинокого хозяина. Да, ты, конечно, не из главных, там, у себя. Иначе откуда эти комплексы, желание быть единым Б-гом, стремление всех «построить», требование беспрекословного подчинения? Может быть, ты там даже «опущенный».
Б-г <неожиданно, как Алик Ростиванов, взрываясь>: «Опущенный!» Нет, ну ты меня допекла, скотина! <Принимает облик Шишкина.>
Ы: Сам ты скотина. И не затыкай мне рот, слышишь! Счас как врежу по уху!
Б-г <в образе Шишкина>: Ты не достанешь, если я не сяду. А я не сяду!
<Ы влезает на небесную лестницу-стремянку, неизвестно откуда взявшуюся, пытаясь дать Б-гу-Шишкину по уху и в придачу разорвать на нём воротник рубашки.
Ангелы покатываются со смеху, один от смеха даже падает.>
Один из ангелов <давясь от смеха>: Лю-лю-цифер, ты чё, мамочка? Так можно и крылышки сломать.
Ы: Сломать бы твою проклятую лестницу!
Один из ангелов: Тогда ты сама свалишься.
Б-г <поёт>:
Броня крепка,
И танки наши быстры…
<В это мгновение у Шишкина прорастают усы.>
<Ы плачет.>
Б-г <остывает>: Да ладно!.. На́ вот тебе… где же взять?.. – на вот тебе немного небесной ватки, вытри слёзы.
Ы <вытирает; как бы вспоминая что-то>: На, выброси!
Б-г: Ты забыла, что уже четверть века не красишь ресницы… Давай, выброшу!
Ы: Да… Когда-то мне казалось, что от того, как я сегодня накрашу ресницы, зависят судьбы мира… Женька это понимала.
Б-г: Нет, она красилась чисто функционально, чтобы было красиво. И быстро, в отличие от тебя. Не стояла перед зеркалом, раздумывая о судьбах мира на сегодняшний день.
Ты некоторых людей идеализируешь, а другим – каждое лыко в строку. Ужасно несправедливая. Ведь Женька с вами сейчас не хочет общаться.
Ы: Ничего.
Б-г: У тебя всё «ничего», когда ты хочешь. Ты всё можешь простить, когда хочешь: от недостатков внешности до ненависти и отвращения к тебе самой. Но это только тем, кого ты любишь.
Ы: Нет, я вообще готова прощать…
Но я помню ту, другую Женьку. Не в Атланте – в Харькове. Готовую заступиться, помочь, поделиться… Когда говорили после Чернобыля, что теперь, мол, будут рождаться дети с двумя головами, Женька согласилась: «Пусть с двумя. Лишь бы рождались».
Когда я рассказала об этом в Курске Ю. И., он воскликнул: «Вот настоящая женщина!»
Б-г: Как она непохожа на тебя!
Ы: Совсем непохожа!
Б-г: Но она стала совсем другой.
Ы: Вот та, в Харькове, и есть настоящая!
Готовая сама принести и предложить интересную книжку, которую мне тогда невозможно было достать. Да я бы о ней и не услышала. Юджина О'Нила. Пьесы. – «Любовь под вязами».
Б-г: Ладно. Давай поговорим о тебе. Ты же за этим пришла.
Ы: А тебе разве интересно обо мне?
Б-г: Я хочу прояснить для тебя же кое-какие вещи.
Ы: Ясни́! Я вижу, у тебя ко мне не осталось злости. И на том спасибо.
Б-г: Ты сама индуцируешь свою вдруг вспыхнувшую любовь к А. М. Ты прекрасно знаешь, что любишь совсем другого человека. Он и дал толчок твоему воспоминанию. Он и есть толчок. А. М. – лишь видимость, несчастная жертва. Ты говоришь каждому: «Не ври!» – а сама врёшь как сивый мерин.
Ы: Сравнение изящное, но как раз волосы я крашу уже давно.
Б-г: Так это же я беличьим хвостом, мягко. Я всё-таки тебя жалею. Самой, небось, страшно, что кто-нибудь любопытный заглянет к тебе в душу. А там не Тютчев с аршином на берегу Средиземного моря, уже с нашей стороны, нет…
Ы: Откуда ты знаешь о Тютчеве? Я ведь только собиралась тебе рассказать…
Б-г: Нет, не Тютчев. Там вещи похуже.
Ы: Да, страшно, да боюсь. Заглядывать в чужую душу, не открыв своей, – это вообще подлость, один из её самых глухих закоулков.
Б-г: А ты сама к себе в душу часто заглядываешь? В настоящую, невыдуманную?
Ы: А настоящей нет!..
То есть как раз выдуманная – она и есть настоящая.
Б-г: На самом деле А. М. для тебя давно мёртв. Ты пользуешься его стихами, как стихами любого другого поэта. Без ревности. Без желания заглянуть внутрь – и в него, и в себя. Потому что давно не актуально. Ты искренне рада, что у него случилась последняя любовь в Калифорнии – Ирника. Ты ей симпатизируешь. «Но узна́ю всегда по порыву и быстрой походке8». Ты подставляешь себя в это стихотворение без тени стыда – а ведь оно не тебе! – И без тени ревности.
Ты его давно не любишь. Он – именно для тебя – давно – именно мёртв.
Перестань лицемерить!
Нет, меня не обманешь. Да и себя ты только делаешь вид, что обманываешь. Ты всё знаешь. Совсем другой человек…
Ы: Так и совсем не так! Ты не понимаешь. Но одно не мешает другому. Это – одно и то же. Одно только усиливает другое.
Б-г: Да и потом…После него были и другие. Был и другой, Ю. И., тринадцать лет. Это не мало. Что же о нём ты совсем не вспоминаешь?
Ы: Вспоминаю, как дочь Ю. И. меня ненавидела, устраивала отцу скандалы.
Б-г: Да, но старалась подражать тебе.
Ы: А жена была спокойна.
Б-г: Даже сочувствовала. Понимала, что в этой дистиллированной воде рыбки не выловишь. В этой дистиллированной душе, устремлённой только к карьере.
Ы: Но не сообщила мне, что Ю. И. умер. Хотя мой адрес был ей хорошо известен. Ведь Ю. И. сказал: «Не волнуйтесь, Вам сообщат первой».
Б-г: Тебя тронули его речи про любимого задушевного героя Иванушку-дурачка и сквозная тема исследования – «Дурак и шут в бытовой сказке».
Ы: Да, я их приняла за чистую монету. Как и он сам, впрочем. Но главным в нём оказалось потрясающее лицемерие. При большом и изощрённом уме.
Б-г: Смотри, об А. М. ты – только хорошо, а о Ю. И.…
Ы: Даже сравнивать не собираюсь! Насколько же А. М. был лучше. Не говорю уже – талантливей. Да, скажи кому угодно: солидный, умный, уважаемый человек, профессор – и Никто, способное на что угодно. В быту – чудовище. Но насколько же лучше! Да и чище! Несмотря на видимость.
Б-г: Да, видимость была та ещё. Как говорят в погодном бюро, ограниченная видимость.
Ы: Неприкаянный А. М. – и человек с мощным инстинктом самосохранения.
Б-г: Но как тяжело умирал. Тебе не жалко?
Ы <безжалостно>: Я забыла его.
Б-г: Да, вот так и полагайся! «Для бедной, легковерной тени9…»
Ы: Так что ты тоже не очень-то доверяй молитвам и обещаниям. Да, я забыла его. Он меня всё время одёргивал, сковывал.
Б-г: А про себя восхищался и видел в героинях книг и фильмов – тебя.
<Вставная сценка:
Ю. И.: Вы бы сходили в «Юность», там до сих пор ещё идёт этот фильм, американский, отличный… про Вас.
Ы: Про меня? Американский?
Ю. И.: Ну да, про Вас. «Женщина французского лейтенанта», по Джону Фаулзу… У вас он ещё, в Харькове, не шёл? Там Мэрил Стрип играет… Стрип… это по-английски, кажется, раздеваться?>
Ы <Б-гу>: Да, видел меня в героинях… Я разозлилась, я другая: я бы не могла сбежать от человека, жизнь которого только что разрушила. Хотя и хорошо, может быть, что разрушила. Для него хорошо.
Да, видел в героинях… Ну и что? Я не могла писать стихи. Да он бы и не хотел. Он хотел, чтобы был только он.
Б-г: Хотел – не хотел… Что ты там вякала о независимости? А сама каждый раз зависела от того, кого любишь.
Ы: Печально, но это так. Чересчур зависела. И зависала…
Я впитывала запах хлеба в Курске, в улочках: Золотая, Сторожевая… Пререкалась с Ю. И. Но стихов не писала.
Я двадцать лет стараюсь построить среди котов то ли социализм, то ли коммунизм с человеческим лицом.
Б-г: И как успехи?
Ы: Стараюсь. Но кроме человеческого лица, очень неприглядного даже у кошек, ничего не получается.
Б-г: Да, гуляет, наверное, Ю. И. по Елисейским полям, вспоминает тебя, готовится сказать тебе очередную колкость. А ты? Твоя память никого не удерживает и не удержит. Она дырявая.
Ы: Приятно услышать такую суровую правду. И от кого же? Скажи, а как у тебя самого с памятью?
Б-г <пренебрегая вопросом>: А помнишь, как А. М. под конец сказал тебе, что ему нужна другая женщина – полевой цветок, продолжение её окна в его окно?
Ы: Как не помнить? Меня это вырубило из жизни лет так на тридцать, не меньше. Потому что Ю. И. – не тот градус широты, долготы и Цельсия.
Б-г: На сорок!
Ы: Я была в панике, в ужасе. Я не представляла во всём космосе, во все времена, во всех уголках и закоулках Вселенной другой равноценный вариант. Всё другое, казалось мне, будет страшным понижением. Я не знаю, почему я не умерла. Хотела ведь.
Но была страшно обессилена. И не только… Это ничего не изменило бы. Ну не стало бы меня – только и всего. Но полевой цветок остался бы. Хотя это был тот ещё цветочек. Некрасивая, угрюмая, властная, зато какая хозяйка! Вот кто умел организовать быт и покатить его по рельсам. Да и А. М. она любила, конечно. А ему нужен был Дом.
Б-г: Он же предлагал тебе. Предлагал! И письменно, и устно. Но ты не поняла, как это для него важно – и ничего не ответила. Нет, ответила! «Сверкают Псы, летит метель…10» Он этих псов насмотрелся… Их было по горло. А ты не поняла!
Ы: И не могла понять, и иначе не могла! Я его слишком сильно любила для Дома. Дело происходило в Космосе. Я же не Оксана. Пардон, не полевой цветок. Нет, иначе быть не могло. Мне это предложение А. М. казалось такой мелочью, незначительной, даже оскорбительной. Никакими житейскими крючками и зацепками я его никогда не цепляла, хотя возможности такие у меня были, и не раз.
Б-г: Ну вот и потеряла своего А. М.
Ы: <с новой силой>: Зато всё, что я писала! Всё! Стихотворение, письмо, рассказ, пьесу, коротенькую записку – всё его трогало, он никогда не оставался равнодушным. Он всё улавливал с полуслова и всё принимал. Всё. Всегда! До и после «полевого цветка».
И больше так никогда ни с кем не было и не будет. Никогда! Он давал мне возможность БЫТЬ, давал мне полную свободу слова, любого, какого захочешь, – за и против него, в какой угодно форме. И никогда, никогда! Ничего! – я не только руку, но и голову даю на отсечение, – не читал равнодушно, холодными глазами, как посторонний.
И я сорок лет, вот как Моисей водил евреев по пустыне, каждое утро и каждый вечер разговариваю с его автопортретом, который он набросал на восковой дощечке, за секунду, в январе 1980-го. Почти как Державин, который своё последнее слово – «Река времён» – написал на аспидной доске. Иногда эти глаза, пустые и жестокие в моё отсутствие, когда я прихожу, – наполняются… И я с ним откровенна. Он больше знает обо мне, чем ты когда-либо будешь знать, изобличая меня. Это единственный – человек, портрет, иконка – не знаю, – кто меня слушает, сочувствует, понимает. И даже отвечает.
Б-г: Но ведь тебе хорошо известно, что ему никогда, ни при какой погоде не пришло бы в голову, ну, не только в голову, но, конечно, прежде всего, в голову, хоть на несколько дней лишить себя удовольствия… Тут он себе ни в чём не отказывал и не считался с женщинами.
Ы: Ты ошибаешься, Господи, считался! Он тратил себя, он не брал просто так. Естественно, иногда больше, иногда меньше, но всегда тратил. Он был открытым и спонтанным человеком, несмотря на мрачность и хмурость долгими временами. Многословным, не экономным ни в чём. Вот именно таким: «Пускай он выболтает сдуру…»11
Б-г: Прекрасно! Что же ты не тратила себя в этом плане?
Ы: Я устроена по-другому Я не могла!
Б-г: А сейчас?
Ы: Да помолчи хоть об этом! Ну не хочу я говорить!
Б-г: Хорошо, из уважения к твоим преклонным летам.
Ы: Брось! Для меня время течёт по-другому. Меня не запугаешь.
Б-г: Для тебя, может, и по-другому. А для других-по-прежнему. Но смотрят на тебя другие.
Ы: Ну и пусть. Я знаю. Ты тоже в числе других. Иже с ними. Потому что ты зауряден.
Б-г: Ты просто дура, которая отказывается видеть очевидное. Но это тебе не поможет. То, что ты не желаешь видеть, всё равно существует. Ты хочешь выломиться из иерархии? Да ты просто окажешься в самом низу. И ты, дура, скажешь, что равна мне?
Ы: И мне, дуре, дана жизнь.
Б-г: Мною, между прочим. Жизнь – это не твоя заслуга.
Ы: А тебе – кем? Молчишь? Не знаешь? И вообще, если дал жизнь, сделал доброе – или злое? – дело – забудь! – И предоставь эту жизнь себе самой.
Слабо?
Б-г: Ты погляди, дура. Тебя же никто не любит. Начиная с меня.
Ы: Ну и хрен с вами и с вашей любовью! Не люби́те. Лучше вы будете не любить меня, чем любить во мне – не меня.
Б-г: Но любовь ведь такая штука, так всегда: любят не ту или того, а то.
Ы: Со мной этот номер не пройдёт.
Б-г: Не понимаю. Сиди себе тихо, спокойно и не мешай себя любить. Что может быть проще?
Ы: Для меня самое главное в жизни – возможность свободно говорить. Признак моей любви – это прежде всего абсолютная (насколько для меня достижим абсолют) свобода моей речи, без всяких скидок на снисхождение, на светскость, приличие, уместность, благообразие, желание понравиться, безопасность и т. д. Это для меня главное. Иначе всё теряет смысл, мгновенно понижается.
Б-г: Ты уже однажды заработала за «свободную речь» – «полевой цветок». Это тебя ничему не научило. Так ведь «полевой цветок» – это ещё из лучшего.
Ы: Мне уже поздно учиться.
Б-г: Да. Древнее выталкивание. Шкафчик не твой! Ты в чужом мире, и на этот раз – как никогда – в чужом! Тот, кого ты любишь, хочет тебе Зла, потому что ты для него – воплощение Зла, уродства и всяких неприятностей, всего того, что ему поперёк и отвратительно. Хуже относиться к человеку и женщине невозможно, это уже за дном. Какая-то «задонщина» или даже за станцией «Дно». Он готов окрыситься на тебя каждую минуту, и ненавидит он тебя не открыто, а исподтишка.
Наши достижения! Я тебя поздравляю. Это ж надо было так постараться и преуспеть! И малыми усилиями. Ты, ты! – Запомнила? Поняла? – воплощение чуждости, твой шкафчик не здесь. И вообще, у тебя нет и не может быть здесь своего шкафчика. Ты можешь смотреть, открыв рот? Ты можешь поддакивать? Ты умеешь быть заодно? Что ты вообще умеешь? Ничего: ни того, ни этого, ни пятого, ни десятого. Ты умеешь быть вдоль? Нет, только поперёк! Так чего же тебе ждать?
Ы: Я сама не заметила, как это стряслось. Я проглядела.
Б-г: Надо было смотреть в оба, а не гав12 ловить! Это только твоя вина. И только твоя глупость. Не вздумай никому жаловаться и рассказывать эту неинтересную историю. Любовь, если тебя в ответ не любят, – всегда вина и преступление.
Ы: <плачет>: Я думала, он меня любит…
Б-г: Ну, насмешила… Она думала! Да с какой стати? Ты просто не знала…
<Разжалобившись>:
Ну, можешь сдохнуть, если тебе так уж тошно. Кто тебя удерживает? Пожалуйста: зелёный свет – все пути открыты.
Ы: Что им всем надо от меня? Что ни сделаю, ни скажу, ни подумаю – всё им не так, всё им не нравится. Заранее всё не нравится. Но я не могу быть не собой. Что же мне делать?
Ведь вы не любите меня за лучшее во мне! <Плачет>.
Б-г: Ну, это уже с твоей стороны просто черная неблагодарность. Я же сказал: пожалуйста, можешь сдохнуть, все пути открыты. Тем более, чужая ненависть – тяжёлая ноша.
Я понимаю.
Только – смысл?
Никто не заметит, а что не расстроится – это уж как пить дать. Некоторых ждёт даже тихая радость, безотчётная, не вполне ими осознанная. Единственно, чем это может стать – однодневной темой разговора. Как погода. Хотя в погоду вкладывается больше души и порывов. Чужая смерть – это вообще тема для разговора… незатратная. Но есть, есть ещё перспективы.
Старик-капитан в кресле в бейт-авоте. Слюна стекает на живот и ниже, и посетители думают, что он обмочился. Добрая медсестра (повезло!), участливый на людях санитар (счастливое стечение обстоятельств в отведённые и оплаченные часы). Часть твоей участи разделят. Вот возможное счастье. «Вот счастье, вот права!13» Как там, «Из Пиндемонти»?
Ох, сколько возможностей! Не упускай их, слышишь? Это наконец действительные возможности. Это реальность стучится к тебе. Не пренебрегай волшебной действительностью. Она идёт к тебе. Есть, есть ещё, чего достичь! Смелее!
Ы <заикаясь, неуверенно>: А то, что я напишу?
Б-г: А? То, что ты напишешь? Это тени, которые проходят мимо других теней, ничуть их не задевая. А чаще и не замечая. Это такая равнодушная регистрация, один «предмет» сменяется другим проплывающим «чем-то». Ты хочешь увидеть Лицо? Ты его не увидишь! Даже я – безвидный. И мир – безвиден (в нём видны фантомы), и бесслышен, и бессмыслен, и безотзывчив, и бесславен, и бесследен.
Ты думаешь увидеть Лицо, которое смотрит в твоё лицо, глаза, которые глядят прямо в твои глаза, никуда не сворачивая. Ты его не увидишь. Личину, личины – пожалуйста, сколько угодно!
Лицо – нет. И никогда. Никому не нужна ни ты, ни то, что ты сделаешь. Пожалеть о твоём отсутствии могут только животные: кто-то вымрет, кто-то найдёт другого «кормильщика», «кормчего» – и будет доволен, кто-то будет скитаться по улицам и помойкам.
Ы <cебе>: «Как неожиданно и ярко…14»
<Б-гу>: Помнишь Тютчева?
Б-г: А, этого… «Мысль изреченная есть ложь15.» Действительно, был умён.
Ы: Я его недавно встретила возле моря.
Б-г: Да ну?
Ы: Вставная челюсть, мелкие зубы, вдохновенный седой ореол, вздыбленный ветром», в руках палка – аршин, которым не измерить; впереди – метапель16, почти отдельно. Перепутал страну, которую аршином общим не измерить. Но в глазах, в волосах, в шагах – безумие и вдохновение, свечение – как в море, как в рваных тучах. Лет так сто пятьдесят с тех пор, как умер. Ну, так и выглядит. Только вдохновение его и молодит. Я встречала его возле моря несколько раз. Мы никогда не шли с ним в одну сторону. Всегда навстречу.
Б-г: Тютчев… Да… Но ты любишь не А. М., а совсем другого человека. К сожалению.
Ы: Да, я знаю. А может быть, никого. Да, да скорее, – Что.
А это Что – вот оно всегда одно и то же. Потому что Кто никогда не отвечает тебе полностью. Отвечает только Что. Только что ответило – и улетучилась.
Б-г: Но ведь всё-таки А. М. был для тебя Кто. А?
Ы: Был. Какое-то короткое, но сверхнасыщенное время. Она была до краёв, эта минута, – и не оставляла места для будущего. Был. Пока из Кто не превратился в то самое вечное Что, а там не слился со всеми другими чтами или чмами, то есть опять-таки – со смертью.
<С новой силой>: Но я хочу жить! Жить!
<Подумав>: Слово «Чмо» мне очень нравится. Такое ёмкое.
Б-г: Почему бы тебе не взять его в качестве псевдонима? Ведь и Одиссей, и Иннокентий Анненский выбрали псевдоним Никто17.
Ы: Слишком ёмкое слово «чмо». Я провалюсь в него.
Б-г: А помнишь, в начале вашего знакомства А. М. решил объявить Всесоюзную дискуссию: какой акт существеннее – половой или творческий?
Ы <сначала развеселясь, потом погрустнев>: Да, и ответ был найден незамедлительно: половой, незаметно переходящий в творческий, и творческий, незаметно переходящий в половой. Но ещё раньше, с чего и началось наше, тогда ещё – заочное, знакомство, – это его пароль-приглашение: «Если будете любить меня, то пишите ненормально, но как только ни пожелаете, – и не пожалеете». И никогда больше никто мне не делал такого предложения. А лучшего найти для меня невозможно.
Б-г: Ты говоришь, он мгновенно всё улавливал.
Ы: Да, в нём не было отталкивания. Способность всё принять. Но иногда он входил в стихотворение нелегко. Однажды он прочитал моё стихотворение про лошадь-боль18, пасущуюся в ярко-красных овсах; стихотворение, написанное не ему, еще до знакомства с ним. И я помню его напряжение, он покрылся потом, как во время того самого акта, – и я была поражена точностью, угадыванием, откуда пришло каждое слово, каждое движение: стихотворение как бы рождалось заново, становилось как будто написанным им самим. Эмпатия, в противовес аутизму. Правда, это было только один раз. Но какая же это было точность и невероятная щедрость. Его и в жизни охватывали такие порывы щедрости, когда он мог потратить последнее и купить мне понравившиеся ему черные бархатные брюки, мне совершенно ненужные. И здесь: прочитал самым что ни на есть затратным способом. Вот этой отдачей, а не лёгким, ничего не стоящим пробросом. Стихотворение, я тебе уже говорила, написанное ещё до знакомства с ним, с А. М. Человеку, которого я, рассказывая отцу, назвала «полным ничтожеством». И теперь так считаю. А тогда, начитавшись Теннесси Уильямса, я увидела хрупкость там, где она была только внешней. Отец поправил меня: «Не говори так, нельзя. Ведь остались стихи». Так вот, стихотворение это, написанное до встречи с А. М., было прожито им с такой интенсивностью и отдачей, что стало как бы написанным им самим. Больше так никогда ни с кем не было. Изнутри, не холодно. Не с безопасного расстояния. Так, как надо и читать, и писать. Для того всё и пишется. Без внутренней защиты, не думая о безопасности.
Бесплатный фрагмент закончился.