Читать книгу: «Гадко. Грустно. Глумливо. Сборник рассказов»

Шрифт:

Фотограф Lin Yung Cheng

© Ольга Красова, 2020

© Lin Yung Cheng, фотографии, 2020

ISBN 978-5-4498-3044-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Белый танец

Муж стал курить по ночам.

Встаёт, идёт в гостиную, выходит на балкон. Прокуренный возвращается в постель. Прижимается ко мне. Откашливается в мой затылок. И наваливается. Секс снова стал регулярным.

В очередной раз, когда он пошаркал на ночной перекур, я скользнула к окну и всмотрелась.

И сразу увидела её.

В доме напротив. Обнажённая, крутобёдрая, лохматая, она извивалась у окна, поглаживая себя по молочно-белому животу и дородным грудям. Упругим и мясистым, как тушки откормленных гусаков. Манила его, дурака, как блудливая сирена. И оттесняла меня, худосочную и плоскогрудую.

У меня никогда не будет таких бёдер. Такой белокипенной кожи. Я доходяга.

Когда свет в её окне погас, я юркнула обратно в кровать и притворилась спящей. Сейчас придёт муж, и я с благодарностью буду глодать кость, брошенную мне ундиной. Отправить ей коробку конфет?

Днём на перилах балкона я обнаружила подсохшие кляксы птичьего помёта. На полу клочки бумаги. Муж с ундиной организовали голубиную почту. Развернула скомканный бумажный шарик, лежащий на подоконнике. «Теперь твоя очередь» – говорилось в записке. Мой увалень сегодня дебютирует! Я расхохоталась.

Ночью, приоткрыв створку окна, я наблюдала, как неуклюжий супруг бился в конвульсиях неведомого танца. Дёргался, трясся, раскачивался. Я зажимала рот – так хотелось смеяться. Ундина аплодировала. Груди стукались друг о дружку.

Но с той ночи всё прекратилось: и перекуры, и танцы, и наш регулярный секс.

Она исчезла.

Еженощно мы заступали каждый на свои «посты». Но её окно чернело. Муж рычал от злости. Замкнулся и озлобился. Я скрипела зубами от неутолённого желания.

Вскоре выяснилось, что в доме напротив мужчина выкинул из окна свою жену. Нагая, с развевающимися космами, она летела вниз, танцуя. Ветер выгибал ей спину в танго. Шлёпнулась на асфальт и застыла в уродливом арабеске.

Так зубоскалило моё воображение.

В тот же день я рассказала мужу о погибшей ундине. А ночью он вышел на балкон и больше не вернулся. Белый танец. Дама пригласила кавалера.

Я тоже танцую.

Для вдовца.

На свиданках.

Он смотрит и плачет. Его плечи вздрагивают в такт моим плие.

Судный день

Скрипели карандашные грифели по ватману, откупоривались крышечки гуаши, беззвучно елозили кисти, въедчиво или широкими взмахами. Преподавательница кружка правополушарного рисования цокала шпильками между мольбертами, придирчиво косилась. Тонкая, прямая, с высоким рыжим хвостиком – сама похожая на беличью кисточку.

Сегодня они рисовали суда. Любое судно на выбор: подлодка, каноэ, круизный лайнер, шлюпка. Кроме, пожалуйста, больничных, хихикнула своей шутке «кисточка».

Один мужик яростно орудовал кистью. Сгорбленный, спина злая, и мазня у него выходила тоже злая: злые тучи, злой океан, злой Титаник, на носу которого две фигурки, мужская и женская. Видимо, сам художник, обнимающий, нет, сграбаставший за талию девушку – та сильно походила на их преподавательницу, рыжий хвостик колошматился ветром. Ради неё, наверное, и ходит сюда. На художнике массивные наушники, в которых шипят, рвутся наружу надрывные «анфоргивены». Первый, второй, третий, и заново.

Молодая парочка играла друг с другом в морской бой на ватманах. Эх, молодёжь! «Сосед» справа изобразил Ноев ковчег, как его курочит потоп. Все попарно, только слон один. Тычется хоботом в окошко, пригорюнился, слезами горю своему помогая, а волны вот уже почти проглотили нерасторопную слониху.

У кого-то Мазай спасает зайцев – они счастливо грызут морковки. У другого – Герасим обвязывает шею обреченной Му-му. Один старичок, тугоухий или непонятливый, или ностальгирующий по стационарной романтике, нарисовал-таки больничную «утку» в руках у дородной грудастой медсестры. У всякого есть своё судно, всякий нашёл свой курс.

Он посмотрел на свой мольберт и приуныл. Городской пейзаж. Две высотки, царапающие друг дружку параболическими антеннами. Во дворе лужа, в ней утленький бумажный кораблик в мутных дождинках. Так себе судёнышко. И ребёнок бы нарисовал.

– Хм. Мелко плаваете! – уничижительно бросила ему через плечо преподавательница и, виляя тощими бёдрами, направилась, должно быть, нахваливать Титаник.

Дарёный конь

Поношенными копытами, через тысячу вёрст, сёлами, озёрами, пнистыми вырубками, говорливыми базарами, гранитными погостами ступал конь. Не плутал – прямо шёл, упёрто. Дошёл до высоких кованых ворот, сорвал стебелёк, промеж зубов пристроил и тукнул копытом калитку.

Калитка гостеприимно отворилась. Мужчина, стоящий на пороге, озадаченно присвистнул:

– Вот те на!

Конь уверенно протопал во двор. Поднял морду и оглядел растерянного хозяина. Не старого ещё, крепкотелого и большерукого.

Мужчина пошёл обходом за коня, что-то в уме прикидывая.

Конь, польщённый вниманием, завертелся как цирковой. То одним боком к незнакомцу встанет, то другим. Копытами поцокает, гривой, льнущей к жилистой шее, тряханёт. А мужчина хмурится, коня оглядывает: понурый, сухощавый, шкура цвета ржави, поблекшая, грива в колтунах, куцехвостый.

– На красавца, косящего глазом у Петрова-Водкина, не похож, Сивке-Бурке даже в дальние родичи не годится. Не строптив, как Буцефал. И тем паче не Пегас. Кабы не Троянский! Что за ханыга?

Конь обиженно всхрапнул. Стебелёк соскользнул с отвисшей губы и приземлился мужчине на сапог. Мужчина нагнулся, поднял его, понюхал.

– Донник… Не может быть!

Конь приблизился к мужчине и ткнулся мордой ему в грудь.

***

Настьке всегда нравились лошади. Мультяшные, плюшевые, медные. И настоящие, конечно. В детстве, наверное, отец катал её на спине. Гнулся колесом, чтоб она подскакивала, чтоб ей было смешно. Ржал и фыркал – чтоб как по-настоящему.

Я тоже её катал. И тоже фыркал и игогокал. Настьке было четыре, когда мы познакомились. Мне шесть. Оба приезжали на лето в деревню. Жили напротив.

Увидел её впервые, когда она скакала с палочкой на дороге перед домом. Морда лошадиная у палочки спереди, с мохеровой гривой. Смешно стало и жалко. Настьку. Ну что за игрушка? Попросил у деда дров, хотел коня ей сколотить. Дед прищурился, кепку мне сбил набекрень и поманил в сад. Распилили поваленную грозой яблоню. Точнее дед пилил, я рядом крутился. Выбрали колодку покрепче, и после обеда принялись мастерить коня. Как стемнело, перебрались в дедову кузницу. К утру дед «подковал» коня колёсиками. Чтоб стучали приятно, если по щебёнке или асфальту катить.

Коняга вышел статный, с резной гривой, осанистый. Не ломовой работяга – верховой, при грации. Красить не стали, отлакировали и отполировали. Бока особенно, до лоска. У носа дырочку просверлили, дед ремешок кожаный просунул, на манер поводьев. Как подсох скакун, дед сказал: «Ехай, прынц, дари сваво коня».

Я и «поехал». Запрыгала Настька на месте, в ладошки захлопала. Подкралась к нему осторожно, мышкой, не решается коснуться. Бока огладила и в морду как чмокнет, по-девчачьи так. Я вмиг стушевался и попятился со двора.

– Покатаешь? – пискнуло мне в спину.

Обернулся – уселась уже на конягу и поводья мне тянет. Хитрющая.

Скакали по тропинкам, хохоча. Я голос надорвал, упражняясь в лошадином ржании.

– Как назовёшь? – спросил её перед уходом.

– А как тебя! – тут же выпалила.

Так «яблоневый» скакун стал Артёмом. Тёмычем. Настька, по рассказам её бабки, не расставалась с Тёмычем даже ночью. Подле кроватки стоял, шугал Бабайку.

Пацаны, конечно, зубоскалили. Дескать, мелюзге сопли подтираю. Потом, как это водится, женихом и невестой обзывали. А пусть их! Втроём: она, Тёмыч и я чего только ни делали! И рыбу ловили, и в индейцев играли, и сливы таскали у соседей. Тёмычу тоже нравились сливы. И ириски из бабушкиного буфета. Не больше одной в день, наказывала бабушка, а то зубы выпадут. Тёмычу можно, у него зубы крепкие.

– Вот вырастет девка, мы ей стригунка подарим. Варька наша всегда крепышей приносит. Хочешь, а? – ухмылялся мой дед, смоля самокруткой.

Я радостно кивал. Глядел, как Настька вприпрыжку бежит, а за ней Тёмыч, шурша колёсиками по щебёнке, и улыбался. И дед тоже. И в бок меня толкал.

Конечно, я и с пацанами околачивался. И с ровесниками, и с теми, что постарше. Настька не обижалась. И тоже водилась с девчонками. Им Тёмыч тоже полюбился. Все по очереди перекатались на его двужильной спине. Венки ему плели из одуванов, клевером кормили.

Как-то раз Настька подбила на спор: кто лучше Тёмыча нарисует. Вот чего я не умел, так это малевать. Но Настьке отказывать не хотелось. Мы сидели с Настькой на пригорке у озера, Тёмыч между нами. Не стеной. А потому что общий, как решила Настька. Его круп, гладкий и могучий, облепили божьи коровки. Целый рой! Друг на дружку даже поналезли. Красиво вышло и забавно. Вот мы с Настькой и давай малевать. Она всё дразнилась потом, хихикала. Мол, на рисунке моём Тёмыча не то краской облили, не то кетчупом. Ну не могу я каждую козявку выводить. Не такой я прилежный, как девчата. Я накалякал красным карандашом его задок и точек чёрных понаставил. Зато морда у меня лучше вышла, чем на Настькином рисунке! У неё Тёмыч уж больно на поросёнка походил. Но я не стал подначивать, похвалил рисунок.

А к Настькиному восемнадцатилетию дед сдержал своё обещание. Наша кобыла в конце прошлого лета разрешилась жеребёнком. Дед его весь год растил, радел и воспитывал. Крепкий парень народился и видный. Кирпично-рыжий, на солнце в бронзу отливает. Статный, бравый, толковый очень. «Для молодой девицы в самый раз скакун!» – с гордостью приговаривал дед, показывая мне своего подшефного. Бронзовый молодец описывал круги иноходью в паддоке, поднимая пыльные вихри. Грива по ветру вразлёт, хвост по крупу молотит – картинно очень, величаво. Как завороженные с дедом застыли, любовались по-молодецки нескованной его грацией и прытью.

Налюбовавшись, я побежал за Настькой. Та взволновалась, глазами заблестела, но расспрашивать не стала. Молча, взявшись за руки, шли к нам. Ещё не успев войти в калитку, услышали радостное, приветственное ржание. Стригун словно почувствовал новую хозяйку, словно отозвался. Настька, забавно взвизгнув, припустила во двор. Я за ней. Дед, попыхивая папироской, лыбился нам вслед.

И то прежнее детское знакомство повторилось. Настька с опаской, не боязливой – восторженной, вошла в паддок, приблизилась к коню, огладила тугую его шею, запустила пальцы в густой загривок, а после чмокнула в морду. Конь фыркнул довольно, качнул головой и принялся обнюхивать белокурые Настькины волосы.

А я наглядеться не мог на девушку. Будто только сейчас понял, увидел, как она похорошела, расцвела, разрумянилась. Я уже и сам не тот долговязый мальчишка с хохластой макушкой. Поширел в плечах, наел щёки, коротко остригся. Улыбка только осталась прежней – беглой и робкой.

– Как назовёшь? – вырвалось у меня.

– А как тебя! – подмигнула Настька.

Задумалась на миг и добавила:

– Только пусть будет Артемий, по-старинному.

Конь притопнул копытом, мол, годится.

Артемий остался у нас. У Настькиной бабушки хозяйство маленькое, участок тесный – коню не разгуляться. Новоиспечённая всадница каждодневно приходила навещать Артемия. Дед научил обихаживать стригуна. Он же посадил её в седло, обучил всем премудростям верховой езды. Да только Настька точно родилась амазонкой. Точно вместе выросли с Артемием, с рождения друг к дружке пообвыклись. Артемий рос капризным и строптивым, но за Настькой ходил как привязанный. Истуканом стоял терпеливо, пока хозяйка его обмывала и чистила как следует. Не всхрапнёт, не дрыгнет ногой. Щипнёт разве что в плечо, мягко, губами одними. А Настька притворно строгой делается.

Следующим летом, когда Артемий ещё заматерел и окреп, мы с Настасьей седлали его уже вдвоём. Не часто, не длительно – кружок скорым шагом вокруг озера. Чтоб скакуна не утомить. Спешивались потом, на берегу усаживались, а Артемий рядышком, травку щипал, да на нас косился – словно что-то улавливал, внятное его уму. Бывает, донник найдёт, обнюхает с упоением, ухватит губами и давай перекатывать во рту. Настька, когда к нам шла, всегда по дороге былинку эту срывала – улакомить своего причудника.

С приятелями мы тоже водились – я с пацанами, Настасья с девчатами. На озеро общей компанией собирались, вечером в клуб на танцы. Парни на Настьку и раньше заглядывались, а как она всадницей «заделалась», так ухажёры косяками пошли. Что ж тут удивительного: дух перехватывало смотреть на них обоих, тандемом гарцующих. Но Настьке, казалось бы, все эти свидания и неинтересны были. Да и некогда. Хозяйственные хлопоты, сезонные страды, а досуг весь Артемию посвящался. Я и сам был не ходок по свиданкам: и своим старикам помогал, и Настиной бабке – она вдова уже давно, мужская подмога в хозяйстве иногда требовалась.

Дед вот только ковырнуть любил. Приведёт, бывало, Настька Артемия к нему в кузницу подковки новые сладить, затеет с дедом разговор, а я стою рядом, мнусь, будто чужой. Дед потом непременно, по старой своей привычке, в бок толкнёт локтем, а на ухо досадливо: «Эх, дурень ты».

А чего дурень? Когда гляжу на неё, так ничего, кроме сестринского расположения к себе и не примечаю. Она всегда смотрит на меня прямо, глаза не отводит, не смущается, щеками не рдеет. А в неловкость вгонять неуклюжими ухаживаниями я не решался. Видать, и правда дурень.

Скоро начались у обоих институты-сессии – по полям уже, как прежде, не наскачешься. Изредка переписывались с Настькой, учебными успехами делились, волнениями. А потом бабка Настина сдавать стала, её в город забрали. Артемий тосковал по белокурой наезднице своей. Я, когда стариков навещал, объезжал его – так он покладисто чересчур меня принимал, больше даже безучастно. И донник разлюбил. Сорву, протяну – равнодушно посмотрит и морду отвернёт.

А следующим летом Артемия в деревне уже не было… Дед из комода конверт достал и молча мне протянул. Я бегал глазами по размашистому Настькиному почерку и силился поверить в написанное.

– Из магазина вертаюсь – фургончик у калитки стоит. Особливый такой, коневозом зовётся, – рассказывал дед, когда я письмо дочитал. – а в доме уже Настасья с моей старухой и отцом своим чаи гоняют. Говорит, не могу, дед Ильич, без сваво Артемия! И письмо енто тебе передать просила.

Вот уж никто не ожидал от Настьки такого сумасбродства! Коня в город привезти. Ну, пусть не совсем в город, а в загородное хозяйство. В письме Настька сообщала, что задумка эта ей давно в голову вошла. А дома, когда из деревни вернулся, меня уже другой конверт ждал. С фотографией внутри. Настасья моя с Артемием, шею его обвила, улыбается. А у того травинка промеж зубов. На фотокарточке не разглядеть, но донник, должно.

А потом… Потом полетели годы. Переписка наша слабела. В одном из писем Настька невзначай сообщила, что вышла замуж. А в последнем письме, что я от неё получил, была карточка – Артемий и славная белокурая девчушка в седле, так сильно походящая на Настьку, что в какой-то миг я чуть не поверил в машину времени.

Сам всю жизнь в бирюках обретался. А на пенсию вышел, и словно тягачом каким потянуло меня в деревню. Деда с бабой схоронили давно. Дом я отремонтировал, занялся и кузницей. В деревне теперь коттеджный посёлок. С хозяйством управляюсь, хоть и тоскливо одному, без хозяйки-то.

***

– Не бросают лошади своих хозяев. – заключил мужчина, глядя коню прямо в глаза. – Стало быть, вон оно как… Что ж, братец, пойдём, отдохнёшь с дороги, а потом уж я твоими копытами сбитыми займусь.

Борщ

Обеееедать! – позвала жена.

Обееее! Бее-ее-е! Прохор поскрёб кадык и послушным бараном побрёл на блеяние жены. По обрыдлому коридору, мимо обрыдлого санузла, он волокся на обрыдлую кухню. Ссутуленный и окаймлённый всепроникающей обрыдлостью.

На плите диктаторствовал борщ. Кухню заволокло ядрёным свекольным духом. И чем-то выкислым, как будто бурдючным. Так обычно пахло Тамаркино брюзжание. Прохор поморщился. Ему показалось, что кухня поморщилась тоже. Сморщинилась четырьмя стенами, колыхнулась потолком, проскрипела паркетным полом. Даже окно презрительно хмыкнуло. А ведь Прохору ещё даже не наливали.

– Ну что встал-то? Как на эшафоте. – рявкнула Тамара, накладывая борщевую гущу в тарелку мужа.

Прохор икнул и сел за стол. Рядышком уже сидели внучки-близняшки, сосланные на побывку. Чернявые девчушки, обе на одну морду. Только одна кареглазая, вторая с голубыми глазами. Её-то как раз и недолюбливали. Ни в их роду, ни в роду зятя голубоглазых не рождалось. И пёс знает, от кого девчурка схлопотала голубые лупетки.

А пёс, пожалуй, и правда знал. Тузик, прихваченный довеском к хохотливым внучкам, отирался подле голубоглазой хозяйки. Приземистый, с рыжей клочковатой шерстью, брюхастый кабысдох сидел в ногах у девочки, терпеливо ожидая брошенную втихаря подачку.

Кареглазая возила по столу хлебные катыши и кидалась ими в угрюмого деда. Но Прохор сидел с каменным рылом. Внучкины проказы ему тоже давно обрыдли. А сегодня как-то вдруг чрезвычайно. Голова его, под тяжестью затхлых мыслей и всё той же сокрушительной обрыдлости, медленно клонилась к столу.

– Смотри, рожу-то не ошпарь! – под носом у Прохора появилась тарелка со шкворчащим борщом. Тамара шлёпнула в неё густой плевок сметаны и вернулась к плите.

Прохор рассеянно смотрел в тарелку. Зернистая бордовая жижа смердела подгнившей свёклой и говяжьими булдыгами. Белоснежный сметанный островок растворялся в багровом вареве. Как последние надежды Прохора.

– Жри уже! Ишь, созерцает сидит! – верещала свиньёй жена. – Опосля любиться пойдём.

Резиновый кусок мяса закупорил глотку. Прохор закашлялся. Кареглазая внучка похлопала деда промеж лопаток. Тузик визгливо забрехал из-под стола. Его маленькая хозяйка выудила из дедовой тарелки сопрелый мосол и швырнула псу.

– Скора на угрозы ваша бабка. – просипел Прохор, отдуваясь.

Кареглазка захихикала, показывая неприличный жест с хлопками ладонью по кулаку. Тамара беззлобно шикнула на башковитую внучку и загоготала в ответ.

А ведь когда-то он любил Томкин борщец. Жирный, пузырящийся, как болотные газы, запашистый. И ложка посерёдке колом стоит. Тычешь ею в борщовые недра, – а она, егоза мельхиоровая, знай себе стоит!

Вчера на площадке из Нинкиной квартиры тоже тянуло борщом. А как тянуло! Борщ вызывающе флиртовал, манил отведать его густоты. Но Прохор устоял. Потом всю ночь маялся. Соседкин борщ вероломно ворвался в его сон и могучим потоком влился в трепещущее горло.

Прихлёбывая Тамаркин борщ, Прохор представлял: вот сейчас он встанет из-за стола, пойдёт в сортир и выблюет опостылевшую бурду в унитаз. Прополощет рот, приосанится, хлопнет дверью и позвонит в Нинкину квартиру. Нинка встретит на пороге с вожделенной и многообещающей тарелкой. Зазывно отвесит серебряной ложкой Прохору по губе и проворкует что-нибудь этакое. Непременно ласковое.

Размечтался, беспутник! – Нинка вдруг заговорила Тамаркиным голосом. Прохор вздрогнул, виновато покосился на прозорливую жену и опустил ложку в борщ. «А ведь можно представить, что это Нинкин борщ!» – осенило Прохора, и он с вынужденным аппетитом набросился на варево.

Фаталь-морталь

Вот уже полчаса он наблюдал, как сидящая на лавочке фигура кормила хлебом птиц. Наблюдал и принюхивался. Свежие, ароматные буханки. Даже издали он видел, как мякиш плавился в руках «фигуры», послушно комкуясь. Она не курочила буханку, а старательно лепила из мякиша шарики и бросала их в разверстые птичьи клювы. Голуби наелись до отвала первыми, мелюзга доклёвывала крошки. Запах свежевыпеченного хлеба, размятого в вспотевших ладонях, привлёк и уток. Те, важно переваливаясь, обступали лавку.

Больше терпеть невыносимо, решил он и поднялся с лавочки напротив. Сел на корточки и, покрякивая, направился к раздаче хлеба. Втеснился между пернатыми едоками. Фигура, завидев «селезня», скатала мякиш размером с теннисный мяч и опустила на землю. Утки почтительно расступились. Мужчина, откусывая от катыша, поглядывал на дающую.

Лютая баба, показалось ему. Моторика, броски, взгляд – любовные, деликатные, а сама смурная. Как рыло магистрального паровоза. Такой предупредительно погудит, но переедет. Не та дамочка, что «мужчиной» окликнет. Эта кулачищем в спину тюкнет или «эй, ты» пробасит.

– Необязательно прикидываться уткой, если хочешь жрать.

Вот он, предупредительный гудок. Или показалось?

Мужчина кивнул, выпрямился, облизал с губ крошки и сел рядом с женщиной.

– Хлеб что надо. Давно такого не клевал.

– И не поклюёшь. – гоготнула. – Я в пекарне работаю. Формовщицей.

Он всё кивал и косился на её руки. Они в первую очередь выдают возраст. Рассматривал, ища старческую «гречку», проступающие вены. Не находил: проворные руки, гладкие и могучие. По его разумению, уток в парках кормят разве что старухи, да простецкие бабы. А эта хоть и молода, но в запустении словно, и говорит будто громыхает. Как суровые женщины нонномордюковского пошибу. А меж тем, тонкость в ней какая-то прячется.

– Когда-нибудь они так же будут бабу делить, тянуть каждый в свою сторону. – бесстрастно сказала формовщица через паузу.

Он заметил двух мальчишек, очень рекламогеничных, трёхлеток на вид. Они, вцепившись в пластмассовый грузовичок с обеих концов, вырывали игрушку друг у друга. Молча, надув щёки, растопырив маленькие пухлые ножки. Один, белобрысый и вихрастый, поднатужился и рванул машинку на себя. Та поддалась. Победитель звонко, как умеют только дети, захохотал. Проигравший, в джинсовом картузе, сосредоточенно рассматривал передние колёсики, оставшиеся от трофея в сжатых кулачках. Мальчишка смекнул, что автомобиль без них теперь, считай, инвалид, и захохотал тоже.

– Теперь оба довольны. – хмыкнул мужчина и покосился на собеседницу.

Та высокогрудо вздохнула, медленно и со значением выдохнула. Такой выразительный бабий вздох, подумалось ему, предваряет серьёзное откровение. Или заунывную исповедь. Может, сослаться на дела и уйти? Был бы это мужик – разговор бы сразу сладился, без хождений вокруг да около, без вступительных вздохов. По стаканчику бы брякнули, да мякишем этим царским закусили. Эх!

Женщина многозначительно кашлянула – дескать, желаешь ли ты, незнакомец, таки послушать мою историю?

Ну не срываться же теперь с лавки? Он уселся в пол-оборота к собеседнице и сделал заинтересованно-сочувственное лицо. Та кашлянула ещё раз, кышнула на покрякивающих от нетерпения уток, руками развела: нет больше хлеба; они, ворча, выстроились гуськом и потопали восвояси.

– Муж мой полюбил меня, как сам признался, за роковую красоту. – начала свой рассказ женщина. – Чего ты ухмыляешься? Знаешь, какой я была, пока не завяла? Волосы смоляные, кудрями крупными, тяжёлыми. Глаза словно пьяные, с поволокой, алый рот приоткрыт (гайморит у меня был), смуглолицая и фигуристая. Ходила – как кошка кралась. Мурчала, когда гладили. Царапалась, шипела – когда против шерсти. Он и вообразил себе меня этакой femme fatale.

Любовь, говорил, у нас с тобой будет, как в кино! И сам всякий раз на кино равнялся. То свиданку романтичную где подсмотрит, то постельную, прости господи, сцену, а то, бывало, даже и ссору. В любви признавался по-киношному: знаешь, как я тебя люблю? До луны и обратно. Тьфу, как в американских мелодрамах. И всё от меня ждал похожего. Пощёчин звонких, осколков посудных, бровных зигзагов, поцелуев под обложными дождями. И платье – чтоб насквозь от дождя, непременно красное. Драмы ждал высоковольтной, знамо дело. А сам – обтёрханный, второстепенный будто. Но с марионетками своими ловко управлялся!

Один раз (уже к тому времени были женаты) спрашивает: а что станешь делать, если я тебе изменю? А сам аж слюну сглотнул от нетерпения. Ну, думаю, получай свою драму. И давай его вышучивать. Да так увлеклась, что сама себе и поверила.

Придёшь, говорю ему, с работы, с мордой сытого кота, обласканного. А от тебя духами женскими пахнет, дорогими. И губы припухлые от поцелуев потайных. В кресло сядешь, пока я хлопотать с ужином буду. Газету возьмёшь, но дремать начнёшь вскоре. Я фартук скину, из ящика нож возьму. Кошкой, по обыкновению своему, прокрадусь из кухни в гостиную и резким движением пырну гнусное твоё сердце. Ты глаза распахнёшь, а в них борьба боли с восторгом и изумлением. Я буду глядеть в них, тяжело дыша, и медленно, с упоением, прокручивать лезвие по часовой, нет, против неё, стрелке. Пока не раскрошу его. А ты так и останешься – с распахнутыми глазами на искажённом от экстатического страдания лице.

Я рвану нож из тебя, из твоего раскромсанного сердца, и облизну. Разденусь донага и вымажусь вся твоей горячей ещё кровью (на этом месте он аж завыл от драматического апофеоза), даже в волосы вотру её. Позвоню в полицию, сообщу о случившемся. На трубке останутся красные отпечатки моих пальцев. Всё как ты любишь. Пока буду ждать полицию, включу твою любимую «Dirty Diana», стану под неё покачиваться и гнуться. Или… ну её к чёрту. Что-то ритмичное включу, электронное. И закручу нижний брейк. Представлю, как ты бы скривился, увидев, и захохочу.

– Ты сейчас смотришь на меня с теми же лукавыми бесенятами, что плясали в глазах и у моего дурака, когда я сочиняла ему эту вульгарную импровизацию. – усмехнулась рассказчица и прищурилась. А у самой во взгляде эти бесенята, но сникшие какие-то, съёжившиеся, хвосты прижавшие. Он сморгнул своих, головой мотнул, будто сбрасывая что-то пакостное, что без спросу пролезло.

– А дальше? Представился случай?

Она продолжила.

Пришёл он как-то с работы. Как и подобает образцовому свежесостоявшемуся прелюбодею, – принёс с собой густой удушливый букет чужого женского парфюма. И бордовый мазок помады под нижней губой. А сам – как ни в чём ни бывало. Песенку какую-то под нос себе воркует. Перекоцывался в домашнее – и в кресло. Голову набок склонил, как в дремоте, а глазами так и шныряет в сторону двери – мол, вижу я или нет. Понимаю ли его бесхитростные побуждения или нет.

– Выходит, он на следующий же день вам изменять побежал?

– Я было тоже так решила, но… слушай дальше!

Подначивать меня он стал почти каждодневно. Всё по одному и тому же сценарию. Духи, всегда разные, помадовый «чмок», кресло, откинувшаяся поза и приоткрытые в надежде глаза. А я – словно мимо все его подначки: ужин готовлю, зову к столу, разносолы предлагаю. Он смотрит выжидающе, ищет умысел в моём лице, а я шмяк ему добавки, и лицо при этом у меня самое что ни на есть ясное, необеспокоенное.

А в лифте как-то с соседкой встретились, та и говорит: видела твоего в магазине парфюмерии, он в женском отделе духами на себя прыскал. «Не того» он у тебя, случаем, а? Не того, говорю, не переживай.

Он делался всё одержимее в стремлении вызвать у меня роковую ревность. Во сне выкрикивал женские имена. Я становилась для него то Ниной, то Катей, то Жанной – даже во время наших с ним страстных схваток. В машине из бардачка якобы случайно вываливались женские трусики. С ценником. Стал невнимательным. И очень жалким в этом своём абсурдном спектакле. Как бездарный актёр, забывший роль, изо всех сил старающийся выкручиваться. А суфлёра не было. Тогда я и решила: всё, хватит. Я сделаю это. Как раз в тот момент, когда очередные трусики шлёпнулись из бардачка мне на колени. Как сейчас помню – красные, отороченные чёрным кружевом. Я вертела в руках ценник и улыбалась. Жалостливо. И он в это миг понял, наконец, что я давно раскрыла его ужимки. «Распродажа была» – выдавил и глаза отвёл. Суетливо скомкал трусишки, в карман засунул и глупо хохотнул.

«Мерзавец» – бросила я, чтобы ободрить его немного.

На следующий день, полная решимости, ждала его с работы. Даже нож в карман фартука заранее положила. А он не пришёл. И утром тоже. Я бегом в парфюмерный. Продавщицы плечами пожимают. Не было, мол, его вчера. Нам, мол, новинки женские завезли, мы на полочках расставили, приготовили, а он не пришёл.

На работе его нашла. В подсобке с реквизитом. На полу сидел, ноги-руки в стороны, а шея стянута, обмотана верёвками от куклы. Сама кукла на плече повисла. А я помню эту куклу – он сам её мастерил. С меня. Такая же черноволосая и волоокая. В красном цыганском платье. А на полу, в ногах, раскиданы другие его крали, попеременные его фаворитки. У меня, жены, духу не хватило его из ревности изжить, а кукла, вон, смогла.

– Вы и правда считаете, что его убила кукла?

– Следствие по делу было. Куклу чернявую по допросам затаскали, но она молчала рыбой, плечом только подёргивала, точно пренебрежительно. Так ничего от неё и не добились. Закрыли, как самоубийство.

– Необязательно прикидываться спящим, если хочешь умереть. – заключил мужчина и усмехнулся собственной шутке.

– То-то и оно! Цыганочку эту я потом в мужниной могилке прикопала. Чтоб не так ему, балде, в посмертном эфирном колобродстве одиноко было.

– Всякому иной раз хочется, чтоб его как пластмассовый грузовичок делили, колёсики выдёргивали. Чтоб вот так в кресло сесть и пуговку на рубахе расстегнуть, слева на груди.

– Малодушество бесславное – вот что это. Думаешь, чего я тебе на уши-то присела? Чего ногой не топнула, когда ты уткой прикинулся? Мужа ты моего напомнил. Такой же непричастный. Неодушевлённый. Словно и не был никогда главным персонажем. По стеночке ходишь, в кадр случайно влазишь. И истории у тебя своей нет, как мне подумалось. Так пусть хоть моя теперь у тебя будет. Зашагаешь, может, шире. Встанешь со своих карачек, на которых ты ко мне вместе с утками заявился. Если надоест маяться беспарно, и деву встретишь хорошую – не кривляйся с ней, ни играй в кино. Мужик – что отмычка. Одна рука – гаечный ключ, вторая – замковый. Ты её отпереть должен, понимаешь, имярек?

Отпереть. Хм. Он раскинул руки на коленях, рассматривал их и усмехался. Вот его правая – гаечный ключ, разводной. Крепкая ещё рукоятка, разящая. С цепким уверенным зевом – он придал пальцам форму Пакмана, сомкнул и разомкнул воображаемые челюсти. Вот левая рука – замковый ключ-отмычка. Крутанёшь таким – не только ветхий бабкин сундук отопрётся, но и банковский сейф. Он сплотил руки вместе, потёр их одна об другую, заставил схлестнуться промеж собой, после чего уронил на колени. Да ну, робокоп какой-то. Правильно фаталь-морталь сказала, статист он сопленосый, а не супергерой с руками-ключами.

– А если замок кодовый, а? – обратился он к рассказчице.

Пустота ответила ему хитрым прищуром и многозначительным молчанием. Он положил ладонь на то место, где сидела женщина, погладил – ещё тёплое, насиженное. Хлебные крошки, остатки птичьего пира, кучковались под скамейкой. Значит, не привиделось. Он огляделся по сторонам: парк обезлюдел, сжался весь, помрачнел. Как зрительный зал после низвержения занавеса. Больше никому неинтересно. Пора мчаться в гардероб, пока очередь не выросла в питона.

Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
26 февраля 2020
Объем:
200 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785449830449
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают