Читать книгу: «Заметки на биополях. Книга о замечательных людях и выпавшем пространстве (сборник)», страница 2

Шрифт:

Окуджава сам по себе и с хором

Мои отношения с Окуджавой начались без его ведома.

Я шел с одноклассниками после уроков (это 1972 год) по центральной ижевской улице и слушал их спор о сравнительных достоинствах разных западных музыкантов. И вдруг, неожиданно для себя, стал пропагандировать среди любителей «Пинк Флойд» Окуджаву, которого они не знали. Повисло неловкое молчание. Но тут вмешался человек, шедший за нами (как позднее выяснилось, студент истфака): «А у вас действительно есть записи Окуджавы?» – «Конечно!» – радостно воскликнул я, гордый тем, что они у меня действительно есть. «И вы можете мне их дать переписать?» Я ответил безусловным согласием и таким образом ввел в свой дом стукача.

Но Окуджава тут, конечно, не виноват. И лично познакомился я с ним только спустя шесть лет. Но здесь же, в родном городе.

Окуджава приехал сюда на выступления в составе группы писателей. В нее еще входили юморист Аркадий Арканов, который тогда и не думал петь (да и как при Окуджаве-то?), а читал свои смешные и по тем временам острые рассказы, и поэт-сибарит, а также замечательный переводчик Евгений Храмов. Выступали в моем родном Ижевском механическом институте (ИМИ), в местном университете, в ДК и библиотеках. Ездили и в соседний городок Сарапул, где сохранился дом кавалерист-девицы Дуровой, и на родину Чайковского – в Воткинск. Везде выступления проходили при огромном стечении народа. Но больше всего поклонников Окуджавы обнаружилось все же в ИМИ – зал был не просто заполнен, переполнен, стояли в дверях, кто-то умудрился залезть в окно (не первого этажа) и устроиться на подоконнике.

Шел 1978 год, самый расцвет застоя. Песни Окуджавы в те времена были глотком свободы. Причем не из-за какой-то там крамолы, а уже из-за одного только эстетического и стилистического (по Синявскому) противоречия с советской властью. Власть это чуяла и не жаловала барда, люди – тоже чувствовали и любили.

Приезд Окуджавы стал для моего родного города событием, а для меня – тем более. Я решил обязательно познакомиться с Булатом Шалвовичем и показать ему свои стихи.

Придется пояснить, что к тому времени я уже успел напечататься – причем довольно громко, с предисловием Слуцкого в «Комсомольской правде» (тогда ее любовно называли «Комсомолка», совсем иначе называют теперь), и даже на двадцать первом году жизни издал в Москве первый сборник стихов «Наедине с людьми». Эта книжка стала возможной благодаря тому, что, участвуя в фестивале молодых поэтов в Душанбе, я, что называется, прошел первым номером: писательское начальство решило – в свете партийного постановления по работе с молодыми – меня (действительно тогда молодого, русского, да еще и не из Москвы-Питера) опубликовать. А одним из руководителей семинаров в Душанбе был как раз Храмов…

Словом, я посчитал, что имею все основания прийти к Окуджаве в гостиницу, – даже нахально думал, что, может быть, он обо мне слышал. Потом выяснилось, что действительно слышал, но не от Храмова, а от Маленького Светлова. Так называли за близкую дружбу с Михаилом Аркадьевичем и близкое к светловскому остроумие поэта фронтового поколения Марка Андреевича Соболя, в то время меня опекавшего, а когда-то способствовавшего выходу первого диска Окуджавы в фирме «Мелодия». Кстати, как-то мне Соболь рассказывал, что БШ однажды спросил его мнение о «Путешествии дилетантов» и Марк Андреевич ответил, что, мол, хорошо написано… даже слишком хорошо. На что Окуджава смущенно ответил, что старался.

В общем, Окуджава – у нас. Уже почти чудо.

…Господи! Ему же тогда было меньше лет, чем сейчас мне. Но и тогдашний Окуджава остается старше теперешнего меня. Неужели только – «на Отечественную войну»? Или дело еще в чем-то другом? Например, в ясном понимании им своего предназначения? И в потерянности нашего, никому не нужного поэтического поколения? По крайней мере, чувствуя потерянность, трудно позиционировать себя мэтром…

Впрочем, и Окуджава мэтра «не давал».

Я постучался – он открыл, строго спросил, кто я и по какому поводу. Увидев смущение, пригласил зайти в номер. Услышав несколько моих неловких фраз, всё понял и заулыбался (эту улыбку я тогда определил как кошачью).

Позже он рассказал мне, что в тот момент вспомнил, как в Тбилиси вместе со своим другом, тоже писавшим стихи, приходил к Пастернаку (кстати, Борис Леонидович обратил внимание, по словам БШ, не на него, а на его друга, вскоре бросившего писать стихи).

Тут в номер Окуджавы зашел Храмов, узнавший меня… И я был принят в компанию. Как выяснилось, с некоторой пользой.

Дело в том, что Окуджава никогда или, по крайней мере, в то время и позже не возил с собой гитару. Не хотел выглядеть артистом-гитаристом (хотя Соболю подписал свою пластинку именно так: «От одного бедного гитариста»). А организаторы поездки предложили ему нечто экзотическое, да еще и с наклейками. На таком инструменте Булат Шалвович играть не мог. На счастье, у меня оказалась вполне приличная, купленная по блату «Кремона». Ее Окуджава одобрил, но сам носить все-таки не захотел. И я с удовольствием и даже гордостью стал его оруженосцем на всех выступлениях. Но – не только оруженосцем, еще и экскурсоводом по городу и его домам.

Под домами в данном случае подразумеваются, скорее, их обитатели, умевшие делать типовые советские квартирки действительно домами со своей атмосферой и традициями.

Так я привел Окуджаву в дом полуслепого опального профессора, филолога-структуралиста, автора (помимо прочего) «Теории автора» и неожиданной книги «Лирика Некрасова» Бориса Осиповича Кормана, затянутого в наш город болотом застоя.

Оба были чрезвычайно рады знакомству. Во всяком случае, я видел, как Борис Осипович волновался, а Булат Шалвович потом благодарил меня за то, что попал в дом Кормана.

Познакомил я с БШ и главного редактора самой живой (или единственно живой) в городе газеты – молодежной. Для нее я сделал интервью с Окуджавой. Называлось оно «Не убирайте ладони со лба» и оказалось весьма куцым – по моей вине. Но там было и о необходимости «думать, а не улыбаться» (цитата из Слуцкого, которого БШ чрезвычайно ценил), и о том, что его, Окуджавы, любимое занятие – мыть посуду, поскольку это способствует правильной самооценке. По-моему, об этом он тогда сказал впервые, но потом еще где-то повторил.

А во время прогулок по городу (Окуджава все время сетовал, что в нем сохранилось мало старины) мы разговаривали буквально обо всем – отнюдь не только о литературе, эти разговоры он любил меньше всего, в отличие от анекдотов. Зато мы оба оказались болельщиками «Спартака». И тут уж обмену мнениями – с обеих сторон вполне компетентными! – не было конца. Конечно, и свои стихи Окуджаве я показал – и ничего плохого о них не услышал. Но в тот период Булат Шалвович писал прозу и интересовался ею как и историей больше…

Эта картинка и сейчас кажется мне фантастической: идем это мы с Окуджавой, который в кепочке и щурится, по центральной улице моего родного города – Пушкинской – и обсуждаем спартаковские футбольные дела. А то вдруг – что-то как раз из пушкинских времен или про самого Александра Сергеевича. И это праздник…

Уехав, Окуджава стал присылать мне свои новые книги: понимал, что я их здесь вряд ли достану – разве что у спекулянтов.

Потом и я – в 1983 году – переехал в Москву. Поступил на Высшие литературные курсы (ВЛК) при Литинституте. Жил поначалу вместе с женой Аллой-Розалией в комнате общежития Литинститута. Но вскоре Самойлыч, практически эмигрировавший в Прибалтику, предложил нам переселиться к нему в московскую квартиру в писательском доме на Астраханском. Мы с женой с радостью согласились и – оказались соседями Окуджавы.

Часто приходится слышать мнение о закрытости и даже высокомерии Окуджавы. Ничего этого я на себе не почувствовал и близко. Да, он не терпел фамильярности и амикошонства. Но был и теплым, и даже каким-то домашним, что ли. Приглашал нас с женой на чай. Как-то, вернувшись из Штатов, позвал меня продемонстрировать привезенную оттуда диковинную в те годы игрушку – довольно примитивный компьютер, играющий с тобой в шахматы. Я поиграл. Еще БШ постоянно спрашивал, не вовлекают ли меня в пьянство всякие там – и он назвал во множественном числе имя одного незначительного стихотворца, поклонника Самойлова, – когда Самойлыч приезжает в Москву…

И к нам на ВЛК Окуджава тоже однажды пришел. Его позвал руководитель поэтического семинара, прекрасный поэт, как и БШ фронтовик, человек с глазами падшего ангела (определение Соболя) Александр Петрович Межиров.

О, как мне завидовали все однокашники, что БШ со мной поздоровался и о чем-то заговорил! По-моему, после этого мои отношения с ними немотивированно, как мне казалось, осложнились. А Окуджава тогда даже спел. И Межиров его пение нам прокомментировал:

– Т-т-талантливо даже то, как он ставит ногу на стул, чтобы поддерживать гитару!

Вскоре, закончив ВЛК, я поступил на работу в «Крестьянку» завотделом литературы и попросил у БШ новые стихи для журнала. И хотя Окуджава вряд ли крестьянский поэт, а «Крестьянка» далеко не престижное литературное издание (в те уже перестроечные годы любой журнал был бы счастлив напечатать Окуджаву), БШ отдал мне новые стихи, чтобы поддержать начинающего редактора. А однажды Окуджава даже пел песни на вечере «Крестьянки» в каком-то ДК. Это к вопросу о его якобы снобизме…

Надо сказать, в то время моя жена была беременна. Как-то зимним днем (я был на работе) Булат Шалвович встретил ее, скользящую по направлению к булочной. Тут же он подошел, дал руку и проводил ее до магазина и обратно.

С тех пор БШ время от времени ей звонил, спрашивал, не надо ли чего, и прогуливал («Беременным надо много гулять!») или снова сопровождал до булочной. А меня он спрашивал, не надо ли денег. И раза три я деньги у Окуджавы занимал. Самое трудное было долг возвращать – Булат Шалвович всякий раз удивленно поднимал свои и без того «удивленные» брови и очень убедительно говорил, что не помнит, чтобы я был ему что-то должен…

В те годы еще проводились многочисленные фестивали литературы, практиковались писательские поездки по стране.

На одном из таких фестивалей – грандиозных Днях советской литературы в Абхазии (это ноябрь 1984 года) – мы оказались вместе с Окуджавой. Трудно сказать, кого из наших знаменитых писателей (по-моему, только Ахмадулиной и Самойлова) и чего из грузино-абхазских знаменитых напитков там не было. И там Булат Шалвович взял надо мной шефство. На всех банкетах и просто обедах он усаживал меня рядом с собой и как знаток грузино-абхазской кухни (тогда еще было возможно такое словосочетание всего лишь через дефис) руководил моим чревоугодием – советовал, что при моей ранней язве (сам был язвенником) есть можно, а чего – категорически нельзя. Что касается напитков – тем более.

Помню грандиозный прием в доме, вернее, во дворе народного абхазского поэта Баграта Шинкубы. Столы образовывали гигантскую букву П под навесом. Сам хозяин в черкеске с газырями расхаживал в прямоугольнике, получившемся внутри этой буквы, и произносил высокопарные тосты. Окуджава высокопарностей и национальной экзотики напоказ не любил, и мы с ним в промежутках между тостами перешептывались. По-моему, именно тогда я познакомил его со своей коллекцией графоманских перлов.

О, там были высокие образцы! Например, – лирическое произведение, от татарина, который писал, что, к сожалению, плохо знает родной язык и потому пишет по-русски:

 
Приснился сон
В синий нощь,
Окрасил окон
В синий-синий рощь.
 

По-моему, гениально. БШ тоже так посчитал и решил пополнить мою коллекцию. Он вспомнил когда-то прочитанное в книжке неизвестного стихотворца произведение, посвященное Пушкину. Вот какие он зачитал мне строки:

 
Я поэтом лежу на диване –
Ты портретом висишь на стене…
 

А после банкетов мы собирались договорить и дообщаться – всегда в одном и том же составе (по алфавиту): Битов, Искандер, Окуджава, Рейн, Чухонцев ну и я. Часто этот пир духа (и не только) происходил в номере БШ (гостиница «Абхазия», на самом берегу моря, впоследствии разрушенная во время грузино-абхазской войны). Он (номер) был все-таки побольше, чем у остальных (кроме, естественно, Искандера) упомянутых писателей, – в Сухуми понимали масштаб Окуджавы…

Еще одна наша совместная с БШ поездка состоялась в конце мая – начале июня 1985 года.

Мероприятие называлось «Пушкинские дни в декабристских местах». Все происходило в Иркутской области. Главой делегации была замечательная Лидия Борисовна Либединская.

Мы ездили по доныне диким бурятским поселениям, таким, как Ойек. Посещали могилу любимого Окуджавой Лунина. Пытались перед выступлением в огромном, стеклобетонном и неуютном Дворце культуры города Усть-Кут погулять по этому городу. Что оказалось возможным только вокруг самого ДК и непосредственно по трассе БАМа, на которой движения не наблюдалось, – а все остальное было покрыто грязью или водой…

Даже в бурятских селениях Окуджаву, в отличие от всех остальных, знали и встречали с восторгом. Лидия Борисовна говорила: «Это уже не популярность – это слава!» Еще она говорила: «Какое все-таки счастье, что у нас есть Окуджава!» А я дразнил его Бурятом Окудзавой, на что БШ только улыбался. Он сам рассказывал мне о слухе, который пустили про его отца: мол, японский шпион и настоящая его фамилия Окудзава.

И еще я придумал шутку. После выступления подходил к БШ и с серьезным видом говорил:

– Булат Шалвович, мне надо сказать вам нечто важное…

– Да, Олег… – склонял он ко мне голову.

– Быть знаменитым некрасиво! – торжественно цитировал я Пастернака.

Он смеялся. И так три раза, как в анекдоте. Ловился!

Поскольку разъезды по Иркутской области были долгими и утомительными, мы с Окуджавой – с вынужденными перерывами, конечно – сочиняли устную пьесу «Приключения Бурятино». Некоторые эпизоды этого произведения всех в нашем микроавтобусе веселили и вовлекали в сотворчество, но записать хоть что-то я, увы, не удосужился и, конечно, давно уже всё забыл.

Наконец мы приехали в Ангарск. Случилось это 1 июня, напомню – 1985 года. А значит – в первый день вступления в силу великого антиалкогольного закона.

Наш вечер проходил в самой большой городской библиотеке. После него интеллигентные библиотекарши предложили нам попить с ними чайку и повели куда-то за стеллажи…

О, неистребимая русская интеллигенция в провинциальных городах и весях! На тебе стояла, стоит и стоять будет Россия-мать-перемать!

На длинном столе между стеллажами с книгами помимо обещанного чая присутствовали – водка, коньяк, сухое и портвейн, причем в промышленных количествах!

Потом подумал, неужели бедные библиотекарши сами скинулись, но тогда мысли были о другом: об интеллигентской фронде, народном сопротивлении и непростых отношениях общества и государства. С Окуджавой мы этими соображениями поделились сразу же, а потом было не до того. Мы всей нашей бригадой пролетариев литературного труда очень дружно и активно выражали свое нет государственному произволу!

Когда манифестация закончилась, ее участников, как и в нынешние времена, натурально погрузили в автобус, но не в пример – вежливо и даже ласково.

Автобус отправился в Иркутск. По дороге мы запели. Напрашивалась «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем…», но всем нам Сталин нравился еще меньше, чем антиалкогольный закон, а уверенней всего мы помнили песни Окуджавы. Сам БШ их тоже подхватывал, но слова почему-то знал хуже остальных исполнителей. И тем не менее это был первый на моей памяти случай пения Окуджавой своих песен с хором. Ну пусть и не с Краснознаменным, но, видит бог, исполненным истинного энтузиазма…

И все же наше главное выступление состоялось в самом Иркутске, во вместительном, но все равно битком набитом зале главного городского театра.

А перед выступлением произошла такая история.

Утром в гостинице БШ зашел в номер Либединской попить чаю с медом – «для голоса». Лидия Борисовна специально «под Окуджаву» привезла этот мед из Москвы. Но стоило БШ выйти из номера Либединской, как он подвергся нападению женщины, никем в последние годы не определенного возраста, – дежурной по этажу. Самое приличное из того, что она кричала, было: «Как не стыдно! Ведь уже немолодые люди!» И правда, Лидии Борисовне было тогда за шестьдесят, и она после болезни ходила с палочкой.

БШ ничего не ответил, только его брови взлетели в поднебесье.

А вечером состоялось наше выступление в переполненном зале иркутского театра, и случился еще один небольшой скандал. Его причиной на этот раз стал не чай с медом, а непосредственно я собственной персоной.

Дело в том, что месяца за два до Пушкинских дней я уже приезжал в Иркутск, который на меня произвел разнообразные впечатления. И неожиданно они выразились в стихах.

Заканчивались мои вирши про Иркутск так:

 
…Запомню этот город, этот град
по ставням по закрытым (что неважно),
по девицам ругающимся (тоже
неважно), по угрюмому кумиру
Распутину – теперь он здесь живет…
Зачем-то мне показывают от
и до-ре-ми приснившееся миру.
 

А еще там было что-то про полубурятство этого города… В общем, идея прочитать такое произведение со сцены в Иркутске теперь мне кажется безумной. Тем не менее я ее осуществил!

И тут же испытал на себе ненависть половины зала. Раздались оскорбительные выкрики. Это переносится тяжело.

Я сел на место. Окуджава прошептал мне на ухо, что я категорически не должен реагировать и вообще обращать внимание. Тут из зала передали БШ записку, которую я через его плечо прочитал. В записке, обращенной отчего-то к нему, а не к Лидии Борисовне, которая была не только главой делегации, но и вела вечер, задавался вопрос, почему он, Окуджава, привез с собой в их замечательный город такого негодяя, меня.

И как раз в это время Либединская, к радости зала, объявила Окуджаву.

БШ начал, естественно, с Пушкина, но потом как-то ловко перешел на мою нескромную персону и похвалил как самого молодого в делегации, а уже талантливого. Зал настороженно, но и уважительно слушал. В общем, БШ меня отмазал. После чего стал петь свои удивительные песни.

Неужели потому, что он заступился за меня, подлеца, опорочившего их город, в Иркутске тогда не напечатали ни одного интервью с Окуджавой?

Но вернемся от домыслов к реальности. Значит, сначала БШ говорит о Пушкине, потом – обо мне, любимом, потом поет свое…

Никогда больше я не окажусь в таком чудесном контексте, в такой веселой компании – с Пушкиным и Окуджавой! «А все-таки жаль…»

Съехав с квартиры Самойлыча (ввиду намечавшегося рождения ребенка, это было бы уже слишком для продолжения светской московской жизни, которой у него оставалось все меньше и меньше) и перестав, таким образом, быть соседом Окуджавы, я продолжал приходить к нему в гости. Однажды я даже нахально завалился в его дом в Новый год с друзьями, без звонка. Не прогнал.

А потом мы снова стали соседями – теперь уже по Переделкину.

БШ получил в качестве писательской дачи-мастерской маленький домик на улице Довженко и очень ему радовался.

Окуджаве была необходима топографически обозначенная зона одиночества.

Вскоре и я получил сторожку на улице Павленко, на даче Всеволода Иванова, и тоже очень радовался – по той же причине. Поэтому навязывать свое общество Окуджаве я категорически не хотел, и все же мы довольно часто виделись – то по делам, литературным и не только (я в то время уже работал в «Новой газете»), то средь шумного бала, случайно (например, на празднике в переделкинском Доме-музее Чуковского), то и вовсе на дороге. То есть я на ней стоял и ловил машину до города, а БШ ехал. И он раза три-четыре меня подвозил.

Однажды, стоя на обочине в позе Ленина на броневике, я вдруг увидел, как какая-то машина дает задний ход, причем угрожающе быстро. Я отскочил. Оказалось, это машина БШ. За рулем был его сын Булька, а сам Окуджава пригласил меня сесть рядом и вместе доехать до города. А услышав мои неосторожные, но искренние опасения, что опаздываю на планерку, предложил довезти прямо до редакции. На мои отнекивания возразил, что тоже работал в газете и знает. (Как БШ работал в газете, мне подробно и смешно рассказывал Рассадин, его друг, первый слушатель и критик, в то время коллега по этой конторе.)

Помню, тогда по дороге Окуджава говорил, как Евтушенко буквально заставил его собрать свою книгу стихов и сделал все, чтобы издать ее в Москве.

В результате моих отнекиваний и наших разговоров БШ довез-таки меня до самой редакции «Новой», которая тогда располагалась на Тишинке.

Все равно минут на десять опоздав на планерку, я нашел безошибочное оправдание: «Извините, тут меня Окуджава подвозил – немного заболтались». И упреков за опоздание не последовало – или собеседник Цезаря, как и его жена, вне подозрений, или главный редактор решил, что у парня мания величия и с этим надо разбираться отдельно.

…А отдельно были мои посещения Окуджавы в его переделкинском домике. Во время одного из них я вдруг услышал шуршание и забеспокоился, а БШ, заметив беспокойство, рассказал, что у него тут есть своя мышка, которую он кормит, и, значит, все в порядке…

Как-то на переделкинской улице Довженко в маленьком домике справлялся юбилей поэтессы Марины Тарасовой. Мы приехали к ней вместе с моим другом – талантливым, но не очень известным (не тусовочным и не каэспэшным) бардом Толей Головковым. Громкоголосая Марина радовалась гостям, угощала и смеялась. А потом вдруг загрустила. Вот, говорит, живу напротив Окуджавы и даже с ним не знакома, только здороваюсь при встрече, а он вежливо кивает, но не знает кому.

Я расчувствовался и решил сделать новорожденной главный подарок.

Для этого отправился к домику Окуджавы без всякого предварительного звонка. Решительно постучал в дверь. Услышав «Кто там?», представился. Дверь открылась – на пороге «домашний» БШ.

– Извините, Булат Шалвович, за беспокойство, но тут на вас соседи обижаются, – заявил я очень твердо и печально.

– Да? А за что?

И я рассказал БШ всю правду.

Буквально через пять минут мы с Окуджавой были у Марины, а она была счастлива.

Но нет такой бочки меда, в которой не оказалось бы ложки дегтя. Дело в том, что Толя Головков давно хотел показать что-то из своих песен любимому барду, а тут такой случай – общее застолье, но… Гитары не было. Ни у самого Головкова в машине. Ни у Тарасовой. Ни, как выяснилось к немалому общему изумлению, у Окуджавы (он тогда писал стихи и прозу, а не «песенки», и гитару от греха подальше в Переделкине не держал).

Я обзвонил ряд окрестных писателей – никто из них не оказался гитаровладельцем… В общем, мы с Головковым доехали до Москвы и привезли-таки гитару.

Толя спел несколько песен. БШ они понравились, о чем он сказал прямо и однозначно, – никогда, между прочим, в своих оценках не лукавил. Причем понравились настолько, что Окуджава завелся и сам вызвался попеть, чего не делал к тому времени в компаниях несколько лет.

Сначала мы благоговейно слушали, а потом стали подпевать. И это было второе при моем участии пение Окуджавы с хором. И так ли уж важно, что нестройным, – зато от души.

Еще был смешной случай. Я познакомил БШ со своей второй женой Анной Саед-Шах, и он прочитал ее повесть «Смерть пионерки». Окуджава вызвался написать предисловие к ней, сказав, что прочитав повесть, снова захотел вернуться к своей автобиографической прозе. Аня на это легкомысленно ответила: «Не надо. Мне уже Евтушенко написал».

…А последняя моя встреча с БШ произошла за три дня до его последней поездки в Европу с выступлениями. Летел он в Германию, во Францию тогда даже не собирался. И хорошо бы, если б не собрался, кто знает… «Не пускайте поэта в Париж…» Но сослагательное наклонение работает только в виртуальном мире…

Я пришел к нему на Безбожный (ныне снова Протопоповский) вместе с другом, поэтом и литературным исследователем Андреем Черновым. Булат Шалвович был предельно радушен. Предложил нам выпить с ним водки (что делал нечасто), сказав:

– Это Войнович из Германии привез – должна быть хорошая.

И потек разговор. О том, что происходит в стране. О том, чем в российской истории это вызвано. О «Новой газете», которую БШ читал с интересом и сочувствием. О Чубайсе, на которого возлагал надежды, несмотря на античубайсовские настроения, мелькавшие и в тогдашней «Новой». В общем – «об Азии, Кавказе и о Данте» (Самойлов, из знаменитого стихотворения «Пестель, Поэт и Анна»)…

Ольга Владимировна, жена БШ, сидела рядом, но в разговоре участвовала только время от времени. А периодически БШ вспоминал, что в холодильнике еще есть что-то подходящее, и отправлял ее за этим подходящим на кухню. Кажется, дело было не в необходимости дополнительной закуски, а в свойственном поэту чувстве гармонии: на троих так на троих…

Когда мы расставались, как выяснилось потом, навсегда – БШ проводил нас до дверей. И уже в дверях спросил:

– Так, когда в России было отменено крепостное право?

Мы с Черновым дружно выпалили:

– В 1861-м!

– Да-да, только в 61-м… В этом-то все и дело… – грустно сказал Окуджава. И еще раз (мы уже обсуждали это за столом) пообещал мне что-то передать для публикации в «Новую газету» сразу же – как только вернется из Германии.

Это обещание оказалось единственным, которое Окуджава не выполнил. По крайней мере, из данных мне.

…Потом были букеты и букетики цветов, заткнутые в его переделкинскую калитку, и – прощание в театре Вахтангова на его родном, хоть и офонаревшем Арбате.

Я не пошел «по знакомству» на сцену. Встал в нескончаемую очередь, тянувшуюся от Смоленки. Проходивший мимо Евтушенко звал меня пройти с ним, но я отказался. Я был прежде всего поклонником Окуджавы, а уже потом его хорошим знакомым и почти другом, младшим. Поэтому я хотел оставаться в нескончаемом потоке его поклонников. Только в августе 1991-го и тогда на Арбате в 1997-м я чувствовал единение с незнакомыми людьми на улице (много позднее это случилось еще на Болотной и проспекте Сахарова).

Шел мелкий, какой-то осенний, несмотря на июнь, дождь, а мы медленно двигались к гробу того, кто нас объединял, и не обращали внимания на этот дождь. Даже хорошо, что он шел. По крайней мере, мужчины этому дождю были, по-моему, благодарны.

 
Булат Шалвович Окуджава,
так проходит земная слава –
по Арбату в сто тысяч ног.
Это вы уже сверху видели:
проигравшие победители
девяностых – всему итог
подводили – под мелкий дождик,
под колеблемый ваш треножник,
скрипку Моцарта, скрип сапог.
Вслед за песенкою короткой
поднимался беззвучный рокот,
по Арбату-реке волной
шел, вздымался, бился о небо,
на людей глядевшее слепо,
нависавшее над страной.
Булат Шалвович Окуджава,
так приходит земная слава:
не крикливо, не величаво,
к небу тягостному спиной.
 

Но и в тот горестный день я с Окуджавой не расстался. Остались его голос, песни, книги. Его переделкинский домик стал всегда открытым для друзей БШ Домом-музеем. В нем, спасибо Ольге Владимировне, я отметил, так сказать, в рамках Булатовых суббот и свое, как пошутил тогда друг Окуджавы Юрий Карякин, полувечье, и 55-летие тоже. Лучшего места, да еще в июле, даже представить нельзя.

И на «все наши шалости и мелкие злодейства», улыбаясь, смотрел Булат Шалвович с большого фотопортрета над нашими головами.

И всегда будет смотреть. «Пока Земля еще вертится…»

А Станислав Борисович Рассадин словосочетание «проигравшие победители» использовал потом, к моей радости, в названии одной из своих многочисленных и замечательных, хоть и не прочитанных всерьез, книг…

…Но это я залетел в совсем другое время. Надо вернуться – даже не из Иркутска, Москвы или Переделкина, – из Сухуми…

Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
29 мая 2018
Дата написания:
2018
Объем:
260 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-9691-1723-5
Правообладатель:
ВЕБКНИГА
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,8 на основе 837 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 458 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 64 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,4 на основе 42 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,3 на основе 75 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 5 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,7 на основе 115 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4 на основе 10 оценок
По подписке