Читать книгу: «Заговорщики. Преступление», страница 4
Глава 5
Взгляд Ванденгейма упал на ветку деревца, робко просунувшуюся сквозь проволочную решетку станционной ограды. Большие тускло-голубые глаза Джона, на белках которых год от года появлялось все больше багровых прожилок, несколько мгновений недоуменно глядели на одинокую ветку. Можно было подумать, будто ее появление здесь было чем-то примечательным.
Джон подошел к ограде так медленно и настороженно, что, казалось, даже каждый его шаг был выражением удивления. Всякий, кто хорошо знал Джона и наблюдал его в течение многих лет, как это делал Фостер Доллас, с уверенностью сказал бы, что, по-видимому, в этой маленькой ветке нашлось что-то, что подействовало на сознание Ванденгейма сильнее обычных явлений, в кругу которых он вращался.
Железо и нефть, акции и шеры, контокорренто и онколь, конкуренты и дочерние предприятия, старшие и младшие партнеры, курсы, кризисы, демпинги – на малейшее изменение в любом из этих понятий мозг Джона реагировал с чуткостью тончайшего барометра. Он молниеносно высчитывал, как самый совершенный арифмометр, сопоставлял, наносил удары или санировал. Он давно уже перестал волноваться, взвешивая шансы прибылей и убытков. Нюхом, выработанным полувековой звериной борьбой с себе подобными, он определял завтрашнюю обстановку на бирже и, пользуясь мощью своих финансовых резервов, пытался изменить ее в свою пользу.
Волчий инстинкт потомственного разбойника Джон принимал за способность к расчету. Джон счел бы сумасшедшим того, кто попытался бы открыть ему глаза на истину и сказать, что все происходящее в его жизни в действительности является не чем иным, как погоней за добычей.
Джон полагал, что эта деятельность направлена к упрочению на веки веков его господства на бирже, в промышленности, в банках; его права повелевать миллионами людей, его права обращать их жизнь в существование, предназначенное для расширения без конца и предела его финансово-промышленной державы.
Собственно говоря, спорить тут не приходилось. Джон действительно был распорядителем судьбы миллионов людей, добывавших для него права и преимущества, людей, создававших для него положение короля банков и копей, железных дорог и стальной промышленности, повелителя прессы. Ну с чем тут было спорить? Какой американец не знал, что законы американского образа жизни ограничивают волю Джона не больше, чем парии ограничивают самодержавие индийского набоба. Не стоило спорить и с тем, что Джон Третий обладал личным богатством неизмеримо большим, нежели национальное достояние иного государства. Все это было именно так, как представлял себе сам Джон, как представляли себе все волки его стаи.
Одно было совсем иначе, но это одно определяло сущность всего остального: самый факт подобного существования являлся отнюдь не плодом какого-то выдуманного самими ванденгеймами вечного божественного права, а лишь последствием бесправия, созданного экономикой, поставленной на голову.
Нынешнее состояние общественного строя, солью которого мнили себя ванденгеймы, можно было бы сравнить с огарком свечи. Ее пламя последними рывками тянулось к потолку. Чем сильнее оно вспыхивало, тем меньше оставалось стеарина в свече, тем ближе был ее конец. Вот-вот погаснет обугленный, отвратительно чадящий фитиль – последнее воспоминание о некогда гордой, увитой золотыми нитями свадебной свече капитализма.
Правда, сам Ванденгейм и другие подобные ему короли нефти и железа, повелители банков и биржи судорожно цеплялись за прогнившие балки шатающегося здания. Они еще пытались подпереть обваливающуюся крышу миллионами трепещущих человеческих тел, приносимых в жертву богу капитала в страданиях и ужасе истребительных войн. Но какое влияние на ход жизни могли оказать эти их усилия? Разве и до них жрецы Кали и Минотавра не нагромождали гекатомбы тел в судорожном стремлении удержать власть над остававшимися в живых?
Жертвы демпинга, тысячи банкротов, армии безработных и полчища голодных фермерских детей, чьи отцы производили хлеб для того, чтобы потом его сжигали в топках паровозов, чьи отцы снимали урожаи кофе, чтобы его топили в океане, чьи отцы взращивали виноград, чтобы его скармливали свиньям, – вот кто стоял по одну сторону водораздела американской жизни. Банки и заводы ванденгеймов, их виллы и яхты, любовницы и скаковые лошади, полиция и законы – по другую.
Но все эти противоречия не могли вызвать у Джона того удивления, какое его взгляд выражал сейчас, когда Джон медленно, будто в нерешительности, приближался к станционной решетке. Что удивительного могло быть в тонкой веточке деревца, просунувшейся между ржавыми проволоками ограды? Она наивно тянулась навстречу тяжело шагавшему большому мужчине с красным лицом. Жидкие клочья седых волос неряшливо торчали из-под шляпы Джона, большие хрящеватые уши светились на солнце, как прозрачно-желтые морские раковины.
Не каждую ли весну тянулась эта ветка к солнцу? Из года в год все выше и выше карабкалась она от одной клетки изгороди к другой, вопреки проволоке, преграждавшей ей путь, вопреки ножницам садовника, отсекавшим новые побеги.
Была ли эта ветка доказательством того, что законы развития слепы и стремление этой ветки пробиться сквозь изгородь не что иное, как простая случайность? Или, наоборот, именно потому, что ножницы пресекали ее путь, эта ветка от года к году уходила все выше, тянулась туда, где ничто не мешало ей развиваться? Она будет цвести, зеленеть и превратится в большой крепкий сук, от которого пойдут новые, молодые, такие же робкие сначала, как она сама, побеги…
Впрочем, все это пустяки. Какое значение может иметь эта глупая ветка?
Чем она могла остановить на себе взгляд Джона? Едва распустившимися нежно-зелеными листочками?.. Или, может быть, его привлекли вон те кончики листков, едва-едва начинающие высовываться из лопнувших почек? Чепуха! Разве в зимних садах его вилл не собрано все самое ароматное и самое зеленое, что может дать растительность земного шара?.. Однако, позвольте… когда же он последний раз видел эту зелень?..
Джон сдвинул шляпу на затылок, словно ее прикосновение ко лбу мешало вспомнить не только то, когда он видел зелень, но даже то, когда он в последний раз заходил в какой-нибудь из своих зимних садов. Вот в чем разгадка! Эти жалкие листки возбудили в нем интерес, потому что он отвык от зелени; уж бог весть сколько времени он вообще не видел ничего, кроме стен своих кабинетов.
Джон шагнул к изгороди и потянул к себе ветвь, покрытую липкими листками. В безотчетном желании уничтожать раздражавшую его молодую зелень Джон охотно сгреб бы своею большой пятерней все эти ветки. Но проволочная сетка ограды мешала ему. Он сунул несколько пальцев в ячейку забора – ими невозможно было захватить ничего, кроме той единственной ветки, что просунулась между проволоками. Он несколько мгновений смотрел на нее, его ноздри раздувались, он старался втянуть в себя запах дерева, напоминавший что-то далекое.
Нет, он положительно не мог себе представить, что ему напоминает этот удивительный запах листьев!
Джон оборвал один маленький нежный листочек, растер его в пальцах и поднес их к носу; потом сделал то же самое с надувшейся, готовой лопнуть почкой.
Можно было подумать, что острый, горьковатый запах весны поразил его: вся его фигура в течение некоторого времени выражала полнейшее недоумение.
Затем он сгреб в кулак всю ветку и рывком обломил ее у самой ограды.
Помахивая ею у лица, как курильщик сигарой, в задумчивости зашагал по платформе.
Фостер Доллас, сидевший, сгорбившись, на станционной скамейке, исподлобья следил за патроном. Сегодня все представлялось ему нелепым. И то, что Джон, обычно такой собранный, казался растерянным, и то, что они с Джоном топтались тут, на этой маленькой станции. Точного времени прибытия президентского поезда не мог указать ни один железнодорожник. Все знали, что Рузвельт любил ездить не спеша. Он имел обыкновение останавливаться, где ему заблагорассудится, нарушая расписания, составленные администрацией Белого дома и службой охраны.
Вот уже час, как по всем расчетам поезд должен был подойти к этой маленькой станции, а его не было еще даже на перегоне.
И почему Рузвельт назначил свидание Ванденгейму именно здесь, где не было не только приличной гостиницы, но даже сколько-нибудь сносного бара?
Улиссвилль! Откуда берутся такие названия на карте Штатов? И кто он был, этот Улисс, – англичанин или француз, король или простой фермер? Вся история давно смешалась в памяти Фостера в какое-то мутное месиво, не имевшее никакого отношения к жизни… Улисс?! Ни один американец не носил такого имени.
И вот на станции, посвященной памяти какого то Улисса, должен остановиться поезд президента Соединенных Штатов. Зачем? Кто мог собраться тут для его встречи? Те несколько сотен фермеров, что толпятся за оградой? И к чему негры там, где президент собирается говорить с белыми?..
Нелепо, все нелепо… Даже то, что Ванденгейм, всегда такой властный и нетерпеливый, сегодня без конца шагает по платформе. Точно он постовой полисмен, а не один из тех, кто оплачивает избрание президентов, не один из тех, от кого зависит то, что будет с Рузвельтом через год: останется ли тот президентом Штатов или обратится в обыкновенного больного детским параличом богача, разводящего кактусы в Гайд-парке или занимающегося филантропией на своих Уорм-Спрингс.
Когда Ванденгейм поравнялся со скамейкой Долласа, тот подвинулся, освобождая место. Но Ванденгейм встал перед Долласом, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Там его пальцы продолжали нервно терзать остатки сорванной ветки.
– Как вы думаете, Фосс, кому это нужно, чтобы мы с пеленок до самой смерти непрестанно стремились что-то понять в происходящем? Едва ли Господь Бог создал нас только для того, чтобы мы ломали себе голову над всякой чепухой.
– О чем вы, Джон?
Доллас снова похлопал по доске скамьи, как бы желая сказать: если уж философствовать, то сидя. Ванденгейм грузно опустился на скамью.
– Я хочу знать, – сказал он, – стоит ли тратить хоть один цент на то, чтобы философы изобретали все новые системы, одна глупее другой. Ведь если мы заранее уславливаемся, что приемлемой будет только та философия, которая исходит из положения незыблемости существующего порядка, то за каким чертом тратить силы?
– А как же вы заставите человечество поверить тому, что именно так было, есть и будет?
– Что было, мало меня трогает. Что есть, то есть. Меня не терзает и грядущее в веках – черт с ними, с веками. Что будет на моем веку – вот единственное, о чем стоит думать!
– Я тоже не имею в виду то время, когда вместо нас землю заселят муравьи.
– Да, я где-то слышал об этом: человечество отыграло свою партию. Оно должно уступить место разумным насекомым. Они призваны освоить землю. Но на кой черт муравьям то, что я создал? Значит, глупость эти их насекомые!
– Муравьи – глупость, но не глупость мозги и души людей. В сей юдоли им необходимо утешение.
– Из вас вышел бы неплохой священник, Фосс.
– Бог даст, когда-нибудь, когда вам больше ничего не будет от меня нужно…
– Пойдете в монастырь?
– В этом нет ничего смешного, Джон, – обиженно пробормотал Доллас. – Я всегда был добрым католиком.
Тут раздались удары сигнального колокола, и чей-то звонкий голос прозвучал на всю платформу:
– Поезд президента!
Глава 6
Поезду президента оставалось уже немного пробежать до Улиссвилля, когда Гопкинс, вернувшись в свое купе, застал там Дугласа Макарчера, в недалеком прошлом генерала американской армии, а ныне филиппинского фельдмаршала.
Макарчер был в штатском. Заутюженные концы брюк торчали вверх, как форштевни утопающих кораблей. Яркий галстук в полосах, делавших его похожим на американский флаг, резко выделялся на белизне рубашки.
Макарчер был франтом. Недаром за ним утвердилась кличка «армейского денди». Он отличался манерой держаться вызывающе, говорить с подчиненными пренебрежительно, со штатскими заносчиво, с начальниками и равными тоном такой уверенности, что ни у кого не хватало решимости с ним спорить.
По внешности ему нельзя было дать его пятидесяти девяти лет. Энергичные черты сухого, видимо, хорошо массируемого и всегда до глянца выбритого лица; горбатый с большими нервными крыльями хрящеватый нос, хищно загнутый книзу; большой рот с плотно сжатыми, не толстыми, но и не сухими губами. Над узким высоким лбом виднелось несколько жидких прядей седеющих волос, тщательно расчесанных так, чтобы скрыть лысину. Такова была наружность этого филиппинского фельдмаршала, тайно прибывшего для доклада президенту.
В руках Макарчера был журнал. Он листал его. Но делал он это совершенно машинально. Его взгляд не отмечал при этом даже заголовков. Мысли генерала были далеко. Мысли досадные, беспокойные, совсем не свойственные этому человеку – всегда такому спокойному в силу гипертрофированной уверенности в себе. Но на этот раз, перед свиданием с президентом, когда Макарчер должен был доложить о положении на Тихом океане, всегда бывшем предметом пристального внимания Рузвельта, у генерала остался один вопрос, не решенный даже для самого себя.
Дуглас Макарчер сидел в Маниле, чтобы следить за всем, что делается в юго-западной части Тихого океана. Пользуясь положением Филиппин и прикрываясь мифом, будто США не имеют своей военной разведки; используя также то, что филиппинцы легко ассимилировались там, где американец всегда оставался белой вороной, – в Китае, в Индонезии и, наконец, в Японии, – Макарчер наладил шпионаж. Лично руководя разведкой, он был уверен, что она даст свои плоды в день, когда совершится неизбежное: когда зарево войны загорится наконец над водами Тихого океана.
Недавно агентура почти одновременно по японскому и маньчжурскому каналам принесла Макарчеру из ряда вон выходящее известие. Оно было так удивительно, что пришлось произвести двойную проверку, прежде чем признать его достоверность. Оно говорило о том, что уже в течение нескольких лет (не менее чем с 1936 года, а по непроверенным данным, даже с 1934-го) в пункте, именуемом Пинфань, в двадцати километрах от центра японской диверсионно-разведывательной деятельности в Маньчжурии – Харбина, функционирует секретное учреждение под начальством врача-бактериолога Исии Сиро. Там производится изучение техники и практики бактериологической войны, изготовление средств такой войны и испытание этих средств на живых объектах – людях и животных. Пока в числе средств, испытываемых японцами, разведка установила носителя сапа, сибирской язвы, ящура и еще какой-то болезни скота, а для людей – бактерии брюшного тифа, дизентерии и блох, зараженных чумой. Судя по сведениям, можно было предположить, что распространению чумы в тылу противника японцы придают особое значение. Они поспешно налаживают массовое изготовление блошиного «препарата». Средством распространения инфекции чумы должны явиться специальные фарфоровые авиационные бомбы. Брюшной тиф и дизентерию понесут своим течением реки, идущие к врагу. Заразить скот можно засылкой через границу больных экземпляров животных.
Когда эти сведения подтвердились, Макарчер серьезно задумался: что делать с открытием? Он слишком хорошо знал постановку дела в американском военном ведомстве: стоит передать сообщение в Вашингтон, и через несколько недель им будут владеть все разведки мира, обладающие средствами, чтобы перекупить секрет у чиновников Пентагона. А было ли это в интересах Макарчера, в интересах Дяди Сэма?.. Если взглянуть на вещи здраво, то местоположение института Исии показывало, что бактериологическое нападение японцев нацелено прежде всего на Китай и на Советский Союз. Значит, разоблачение военно-бактериологических замыслов японцев было бы сейчас равносильно усилению позиций русских на их восточной границе. А американские политики предпочитают, полагал Макарчер, чтобы тогда, когда перед Красной Армией появятся танки Гитлера, восточная граница Советов оказалась под непрерывной угрозой, а может быть, и просто-напросто подверглась бы нападению японцев.
Но, с другой стороны, не была исключена угроза бактериологического нападения японцев на Соединенные Штаты. Где гарантия, что разведка Макарчера не прозевала сейчас или не прозевает в будущем перенесения филиалов господина Исии на острова Тихого океана с целью воздушной заброски этих прелестей в Штаты? А разве исключена возможность в одну неделю оборудовать любую авиаматку так, что она сумеет при помощи своих самолетов превратить все побережье Штатов в район повальной чумы или чего-нибудь в этом роде?.. Вообще, при коварстве японцев, от них можно ждать любой гадости.
Если смотреть на вещи с этой невеселой стороны, то едва ли можно найти оправдание тому, чтобы скрывать открытие от высшего командования американской армии…
Так выглядело дело с позиций, которые можно назвать служебными. Но, кроме этих позиций, к размышлениям над которыми его обязывали погоны генерала американской армии, хотя временно и снятые, у Макарчера была и другая точка зрения. Она имела мало общего с его официальным положением американского генерала и филиппинского фельдмаршала. Источником этой частной точки зрения являлась прочная личная связь Макарчера с деловыми кругами Штатов, доставшаяся ему в наследство от покойной первой жены – Луизы Кромвель, падчерицы миллионера Стотсбери. Теперь, когда приподнялась завеса над страшной «тайной Исии», генерал Макарчер не мог не подумать о том, какое влияние ее разоблачение могло бы оказать на дела коммерсанта Макарчера.
Интересы этого дельца являлись интересами компаний, в которые были вложены его средства. Было совершенно естественно для такого человека, как Макарчер, что, служа на Филиппинах, он много средств вложил в филиппинские дела. А, в свою очередь, эти дела, как правило, были наполовину японскими делами.
Если считать японо-американскую войну неизбежностью, то, пожалуй, разумно было теперь же открыть «дело Исии». Это нанесло бы удар военным приготовлениям японцев, способствовало бы оттяжке войны. У Макарчера было бы время вытащить хвост из филиппинских дел. Но… была ли предстоящая японо-американская война непременным условием гибели его капиталов, вложенных в японские дела? Разве война между генералом Макарчером и японскими генералами означала бы войну между дельцом Макарчером и японскими дельцами? Разве нельзя было бы и с японцами достичь такой же договоренности, какой достигли некоторые американские компании с немцами – о сохранении деловых связей на случай войны и о сбережении до послевоенных дней всех прибылей, причитающихся обеим сторонам от сделок военного времени? Японцы достаточно деловые люди. С ними можно договориться. Обладание «тайной Исии» намного повысило бы удельный вес Макарчера в сделках с ними. Пригрозив им разоблачением этой тайны, можно было бы добиться сговорчивости, о какой не может мечтать ни один другой американец…
Все это Макарчер многократно и тщательно обдумывал еще у себя, в апартаментах пятого этажа отеля «Манила». Оттуда открывается великолепная панорама на простор манильской бухты и на ее «Гибралтар» – укрепленный Коррехидор. Любуясь ими, Макарчер имел время сопоставить все «за» и «против»: сказать или не сказать, разоблачить или скрыть?.. Или, быть может, только подождать, посмотреть, что будет?..
Многие ли американцы держат в руках такие ключи, какие Бог вложил ему: «тайна Исии» и пушки Коррехидора!.. «Тайна Исии» и капиталы Луизы Кромвель!..
Зачем размахивать такими ключами напоказ всем дурням, когда можно подержать их пока в кармане?..
Вылетая из Манилы, Макарчер решил ничего не говорить никому, пока не побеседует с президентом. Рузвельт должен сам решить этот вопрос. Но по мере того, как время от времени, под ровный гул моторов, к Макарчеру возвращалась мысль об этом деле, уверенность в том, что президент примет правильное решение, делалась все меньше. Что если Рузвельт возьмет да и использует это открытие для какого-нибудь широкого политического жеста, хотя бы для утверждения своей репутации сторонника мира? Нельзя ведь не считаться с тем, что Штаты накануне президентских выборов. Рузвельту придется бросить на чашу выборных весов очень многое. Не так-то легко ему одержать верх над шайкой чересчур жадных дельцов, которым Тридцать второй стоит поперек горла… И разумно ли с точки зрения Макарчера-политика давать лишний козырь в руки президента, связанного с Морганом, когда сам генерал тесно связан деловыми нитями с Рокфеллером? Ведь Тихий океан и его острова – это прежде всего нефть, недра… Быть может, правильнее будет сказать об этом деле президенту после выборов?.. А если президентом будет тогда уже не Рузвельт?.. Ну что же, все зависит от того, кто займет его место. Быть может, создастся такая ситуация, что Макарчеру придется и промолчать… А время?.. Кому дано знать, когда и в каком направлении джапы нанесут свой первый удар?..
Так на кого же работает время?.. Имеет ли Макарчер право молчать?.. Положительно ему осточертели эти японские блохи. Пусть будет как будет. Сегодня он увидит президента и…
Макарчер ударил себя журналом по колену, потому что не мог сказать, что же последует за этим «и»: «он скажет Рузвельту» или «он не скажет»?..
При появлении Гопкинса Макарчер отбросил журнал и вопросительно посмотрел на вошедшего.
– Он скоро примет вас, – негромко проговорил Гопкинс и с болезненной гримасой опустился в кресло.
Бывая у Рузвельта, Гопкинс всегда крепился, разыгрывал если не вполне здорового человека, то во всяком случае не настолько больного, чтобы каждое лишнее движение доставляло ему страдание. Но, оставаясь без свидетелей или с людьми, которых не считал нужным стесняться, он переставал скрывать боли, непрестанно терзавшие его желудок.
По звонку Гопкинса вошел слуга, неся уже приготовленный резиновый мешок со льдом. Гопкинс откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. После довольно долгого молчания Гопкинс, не поднимая век, спросил:
– Слушайте, Мак… ведь это вы разогнали ветеранов в Вашингтоне, и я слышал, вам удалось купить их вожака… Кажется, его звали Уотерс?
– Это было несложно, – без смущения ответил Макарчер. – Они подыхали от голода. За возможность кормить своих щенят этот Уотерс дал покончить с пресловутым походом ветеранов ценою некоторых потерь с их стороны.
– А с вашей?
– Не помню.
– Трудно себе представить, чтобы вы, Мак, могли что-нибудь забыть, – с недоверием сказал Гопкинс. – При вашей слоновой памяти.
– Я могу наизусть повторить вам любую главу Цезаря или свой доклад министерству, сделанный десять лет назад, но расходовать память на чужие дела… – Макарчер пренебрежительно пожал плечами.
– Разве дело с Уотерсом не было вашим делом?
– Финансовой стороной его ведала секретная служба.
Гопкинс лениво поднял руку в протестующем жесте:
– Я имел в виду потери в людях.
– О, я думал, вас интересуют доллары!.. Нет, людей я не потерял. Кажется, нескольким солдатам набили шишки камнями – вот и всё.
– Кто навел вас тогда на мысль сговориться с их предводителем? Ведь раньше вы никогда не занимались усмирением голодных.
– Лично я – никогда. Но первыми звуками, какие я запомнил в моей жизни, были сигналы горна. Вы забыли: я родился в форте Литл-Рок. Лучший военно-политический урок для меня заключался в том, что некий капитан филиппинской армии повстанцев по имени Мануэль Квесон отдал свою саблю не кому-либо иному, а моему отцу генералу Артуру Макарчеру. А теперь этот самый мистер Квесон – президент Филиппин.
– Вы полагаете, что Уотерс тоже сделал карьеру, после того как продал вам ветеранов?
– Черт его знает! Возможно, что и он председательствует в каком-нибудь профсоюзе, не знаю. Это меня не занимает.
– Расскажите-ка, что творится у вас там, на островах? – спросил Гопкинс с интересом, который на этот раз был неподдельным. – У каждого государства есть своя ахиллесова пята, и стоит мне задуматься о Филиппинах, как начинает казаться, что наша ахиллесова пята именно там, на этих островах.
– У себя в Маниле я этого не ощущаю, – с уверенностью заявил Макарчер.
– Забыли, как происходило их присоединение к Штатам?
– Я знаю об этом не столько по учебнику истории, сколько по рассказам отца, – тоном, в котором звучало откровенное презрение к официальной американской версии, произнес Макарчер.
Это не смутило Гопкинса.
– Я говорю именно об этой – не канонической, а фактической стороне дела. Мне всегда мерещится смута на ваших островах. Число филиппинцев, которые думают, что счастье их страны вовсе не в том, чтобы быть нашей колонией, с каждым годом не уменьшается, а увеличивается. Неверно?
– Может быть, и верно, если не рассматривать факты с надлежащих позиций.
Гопкинс вопросительно посмотрел на генерала:
– Какие же позиции вы называете надлежащими?
– Мои, – твердо произнес Макарчер, но тут же поспешно добавил: – Американские. Меня не беспокоит то, что происходит внутри этого островного котла. У меня хватит сил завинтить его крышку.
– Знаете: «Самая непрочная власть та, которая думает, что может держаться на острие штыка».
– И тем не менее я вынужден повторить слова покойного отца, ставшие для меня заповедью: «Филиппинцы нуждаются в военном режиме, приколотом к их спинам американским штыком».
Гопкинс покачал головой:
– Времена изменились, Мак… К тому же приближаются выборы. Не завидую президенту, который вслух повторил бы сентенцию вашего отца.
– Как известно, – с усмешкою проговорил Макарчер, – президент Мак-Кинли тоже чурался подобных слов, как черт ладана. Тем не менее именно этому «антиимпериалисту» принадлежит замечательная речь. Вспомните-ка… – И Макарчер со свойственной ему точностью памяти, так, словно читал по открытой книге, воспроизвел достопамятную речь Мак-Кинли в конгрессе. Президент США утверждал, что он не мог принять никакого решения относительно Филиппин, пока на него не снизошло просветление «свыше»:
«Я каждый вечер до самой полуночи расхаживал по Белому дому и не стыжусь признаться вам, джентльмены, что не раз опускался на колени и молил всемогущего Бога о просветлении и руководстве. В одну ночь мне пришли в голову следующие мысли – я сам не знаю как:
1. Мы не можем возвратить Филиппинские острова Испании – это было бы трусливым и бесчестным поступком.
2. Мы не можем передать Филиппины Франции или Германии, нашим торговым соперникам на Востоке, – это была бы плохая и невыгодная для нас экономическая политика.
3. Мы не можем предоставить филиппинцев самим себе, так как они не подготовлены для самоуправления и самостоятельность Филиппин привела бы вскоре к такой анархии и к таким злоупотреблениям, которые были бы хуже испанской войны.
4. Для нас не остается ничего иного, как взять все Филиппинские острова, воспитать, поднять и цивилизовать филиппинцев и привить им христианские идеалы, ибо они наши собратья по человечеству, за которых также умер Христос.
После этого я лег в постель и заснул крепким сном».
Закончив цитировать, Макарчер громко рассмеялся, но, внезапно оборвав смех, наставительно произнес:
– Мало кто у нас помнит ночь на четвертое февраля тысяча восемьсот девяносто восьмого года под Манилой… Советую вам припомнить это событие и быть уверенным: если нужно, такая ночь повторится в тысяча девятьсот сорок шестом году. Это может вам гарантировать высшее командование Филиппин…
Он вынул необыкновенно длинную папиросу и стал не спеша ее раскуривать, словно ни секунды не сомневался в том, что собеседник будет терпеливо ждать, пока он не заговорит снова.
И, как это ни странно было для Гопкинса с его нетерпением и нетерпимостью, с его привычкой не считаться ни с кем, кроме Рузвельта, Гарри действительно ждал.
Макарчер заговорил, но речь его на этот раз была краткой.
– Вот, собственно говоря, и вся суть вопроса о так называемой «независимости» Филиппин.
Он умолк и затянулся с таким видом, как будто разговор был окончен. В действительности его разбирало любопытство узнать, что ответил бы на его последние слова президент. Никто не мог бы этого сказать лучше Гопкинса. Но Макарчер не задал прямого вопроса. А Гопкинс не проявил никакого желания говорить. Он полулежал со льдом на животе и казался равнодушным ко всему на свете.
Подумав, Макарчер сказал:
– Знаете, какую трудно поправимую ошибку совершили тогда наши?
– В чем? – не открывая глаз и еле шевельнув губами, спросил Гопкинс.
– В деле с Филиппинами.
Гопкинс подождал с минуту.
– Ну?..
– Не сунули себе в карман Формозу вместе с Филиппинами.
Гопкинс приподнял веки и удивленно посмотрел на генерала.
– Филиппины – это Филиппины, а Формоза…
Он пожал плечами и снова опустил веки.
Макарчер зло засмеялся:
– Мы напрасно позволили джапам проглотить этот кусок.
– Когда-нибудь он застрянет у них в горле.
– Черта с два!
– Рано или поздно китайцы отберут его обратно.
– Только для того… чтобы он стал нашим.
– Опасные идеи, Мак…
– Формоза должна стать американским Сингапуром. Она даст нам в руки ключи Китая. Мы никогда, слышите, Гарри, никогда не сможем помириться с этой ошибкой! Рано или поздно мы должны будем ее исправить… хотя бы руками китайцев.
– Не понял.
– Пусть это будет началом: «Формоза для формозцев!» Прогнать оттуда джапов…
– Чтобы сесть самим?
– Непременно. Держа в руках Формозу, мы всегда будем хозяевами юга Китая.
– В этом есть что-то здравое, – пробормотал Гопкинс. – Но из-за Формозы мы не стали бы воевать с джапами.
– Не мы. Пусть воюют китайцы… А там… – Макарчер выпустил тонкую струйку дыма, послав ее к самому потолку купе. – Там… – Он покосился на Гопкинса и как бы вскользь проговорил: – Если бы это дело поручили мне…
– Вы втянули бы нас черт знает в какую передрягу, – раздраженным тоном проворчал Гопкинс. – Перестаньте, Мак. Мы никогда на это не пойдем, прежде чем будет решен главный вопрос на Тихом океане – мы или японцы?
– А тогда?
– Ну, тогда все будет выглядеть совсем иначе. Тогда мы, вероятно, охотно развяжем вам руки.
– Если же дела пойдут так, как вы думаете…
– Я ничего не думаю, Мак, решительно ничего!
Макарчер усмехнулся:
– Хорошо. Если дела пойдут так, как думаю я, первым шагом будет Формоза…
– История пойдет закономерно, – задумчиво проговорил Гопкинс, – мы должны оказаться воспреемниками всего, что вывалится из рук Англии и Японии, вообще всех.
– Тогда мы возьмем себе Сингапур и Гонконг. Быть может, речь пойдет об Австралии и Новой Зеландии. Когда развалится Британская империя, а она развалится как дважды два, мы поможем ей в этом. Самостоятельное существование Австралии и Новой Зеландии – абсурд. Обеспечить им место в мире сможем только мы, американцы. Мы знаем, что нам нужно на Тихом океане. Эта вода будет нашей водой, Гарри, только нашей. Мы никого не пустим туда, после того как к чертовой матери разгромим японцев… и англичан.