Читать книгу: «Фотий. Повесть»

Шрифт:

© Леонид Михайлович Улановский, 2021

ISBN 978-5-0053-9571-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ИГОРЬ МИХАЙЛОВ.
По следам Фотия

Иной раз литература ведёт себя как фэнтези. Все герои следуют законам, «ими самими над собою признанным». Я уж не говорю об авторе. Кажется, его герои сбежали из ящика Пандоры.

Форменное беззаконие.

« – Кто такой Достоевский? Скажешь ты, наконец?!

– Изволь. Фёдор Михайлович Достоевский – прославленный пианист-виртуоз. Это известно каждому приличному человеку…»

Леонид Улановский написал философскую притчу, погрузившись в Достоевского, как в прорубь.

В эссе «О литературе» Эко пишет: «Напротив, недосказанное в другом романе Стендаля, „Арманс“, о возможной импотенции главного героя даёт читателю повод к построению безумных гипотез, призванных реконструировать то, о чём текст умалчивает».

Так вот, Леонид Улановский написал такую вот безумную гипотезу того, о чём умолчал Достоевский.

Торжество постмодернизма с трагико-комическим крещендо.

А Фотий – сквозной герой, заброшенный в прошлое, как разведчик, чтобы всё это как-то систематизировать.

Яков Петрович Голядкин ведёт себя, как и у Достоевского, да не композитора, а писателя, довольно непредсказуемо, что и неудивительно. Поскольку он – неизвестно чей двойник, Улановского или Достоевского?

Вот он побежал чёрт-те куда вдоль Фонтанки, перемахнул через Аничков мост: «Огляделся Яков Петрович, захватил взгляды любопытные и подбородок свой повыше поднял: знал, что его ждёт заранее, предчувствовал, а всё равно поднял. А потом сделал ещё несколько шажков к Кларе Олсуфьевне и, глядя в обескураженные глаза её, проговорил спокойно:

– Я – не кукла какая-нибудь с ниточками…»

Интересно, хочется поспорить, разузнать, спросить, что там и как?

Хочется мчаться за Голядкиным без оглядки!

Ну а Улановский – прямо-таки провокатор какой-то. Разбудил, понимаешь, Достоевского, Достоевский – всех своих разночинцев, Раскольникова, который чуть было не угрохал Фотия.

И что теперь?

А теперь, читатель, переселившийся в этот сон, бред, думает, как отсюда выбраться, как найти дорогу назад. Хотя, собственно, зачем?

Тем более лабиринт, выдуманный Улановским, довольно хитроумный.

Тем более, что автор всего этого безобразия – Фотий и есть: «А, может, мир устроить, как сумасшедший дом? И таким, как я, жить легче станет? А? Пусть я сумасшедший, значит, и все должны сойти с ума – так, бесценный, дорогой, милый брат мой?»

Теперь получается, что и автор, а вместе с ним и мы, – жертва произвола Фотия!

Писатель – человек опасный. Что у сумасшедшего на уме, то у писателя на языке, или, наоборот, на деле. Фотий не просто пишет, весь его кошмар оживает. Или, как говаривал Альфред Шнитке: «Произведение – испорченный замысел…»

А по Фотию:

« – Пойми, жизнь – это хаотическая груда разъединённых, ничем не связанных обломков. Душа человека разбита на куски…»

Вот об этой разбитой вдребезги жизни и речь.

Хочется с радостью отметить, что автор хорошо ориентируется в хронотопе.

Пространственно-временной континуум обжит им со знанием дела. Питер предстаёт здесь во всей своей угнетённой авторским беспределом красе: «Старая Вена», Литейный, Фонтанка. Хоть здесь всё на своих привычных местах.

«Что такое талант? Талант есть… способность сказать или выразить хорошо там, где бездарность скажет и выразит дурно…»

Это Достоевский написал до того, как прочитал повесть Леонида Улановского «Фотий».

Интересно, что бы он сказал после?

Сказал бы, если бы Фотий ему позволил.

Но ведь не всё и не всем позволено.

Улановский дерзнул. Дерзновение иной раз гораздо важнее, чем его последствия.

Дерзновение или… назовём все это словом «музыка». В конце концов, Достоевский-то оказался композитором. А, следовательно, «Преступление и наказание» – всего лишь пьеса.

Не всё страшно, что непонятно.

Страшно, когда непонятно и страшно одновременно.

«Моя история – история грёз…» – пишет автор.

Пусть автор пишет, а читатель – пусть грезит…

ЛЕОНИД УЛАНОВСКИЙ.
Фотий
Повесть

Было холодно. Предрассветное утро. Мне плохо видно. Хотя плац как на ладони. Вон там – эшафот. Кареты, уже пустые. И телега, покрытая рогожей… Гробы?! И вдруг пронизало ощущение близости. Как будто я среди них и слышу, как скрипит снег. Вот привязывают троих к столбам. Как я оказался рядом с ним? Почему он не видит меня и почему говорит по-французски?! Я не знаю французский! А… это не мне. Это тому, красавцу…

– Nous serons avec le Christ.1

А тот в ответ с мрачной усмешкой:

– Un peu de poussiere, 2– дёрнул чувственными губами.

Вдруг – лучи сквозь прорвавшиеся облака. Ударились о купол Семёновской церкви и залили плац ярким светом. Смотреть невозможно.

Столбы. Эшафот. Грязный снег. Занавес пошёл.

* * *

Я расскажу эту историю. Она часть моей жизни, которая, как мне кажется, имеет отношение ко всем живущим рядом с ним. И после него. Живым и мёртвым.

* * *

Последние гости скрылись в лифте. Фотий закрыл дверь и пошёл осматривать разрушения после вечеринки. В гостиной на стол смотреть страшновато, да и в кухне картина не лучше… Даже в комнате, куда гостям вход был мягко запрещён, возле компьютера стояла почти приконченная бутылка красного, рядом – два бокала, на блюдце – косточки от граната. Комп, слава Б-гу, выключен. Фотий забрал бутылку, пошёл в гостиную, взглянул на стол, безнадёжно махнул рукой, опустился в кресло, выдернул из-под себя пульт и стал переключать каналы, попивая из горлышка. Неожиданный шум льющейся воды не вписался в трескучее увещевание рекламы.

Фотий осторожно подошёл к двери в ванную, медленно открыл.

В ванне стоял голый мужчина, на него лилась вода из душа. Одежда валялась на полу.

Фотий прочистил горло.

– Тебя кто забыл?

Тот протёр лицо ладонями, выключил душ, сел на бортик, громко и неистово заговорил:

– Ненавижу, будь ты проклят! Ты довёл меня до такого. Я давно за тобой хожу. Тварь дрожащая… Или право имею. Работу бросил. Бреюсь кое-как. И ем без всякого аппетита. Бессилен я перед злом мировым. Оно торжествует. Значит, надо убить.

Фотий старался не шевелиться. Как будто перед ним злая собака…

– Только не старуху бесполезную, как ты учил, а тебя… Который идеи втюхивает таким, как я… Верящим… Сам говорил, что ты – гений – Фёдор Достоевский. Говорил?! А я тебе поверил…

Фотий вздохнул облегчённо: «Ах, вот в чём дело-то…» Вслух сказал спокойно:

– Ты об этом. Да шутил я тогда, на пикнике. А ты запомнил… Я тебя не помню. Ты всё-таки кто?

Тот вытер мокрые губы, глаза бегали.

«Опасен».

– Неважно это. Давно… Убить тебя должен. Чтобы зло пресечь. Страшно только. Вначале думал бутылкой, и чтобы все видели. Но испугался. Не смог. Смеялся ты, в глаза кому-то смотрел… не помню. Я в ванную убежал. Вода холодная, голова горячая… в зеркало глянул: держит за горло идея проклятая. В душ, в душ.

Не помогло… И тебе ничего, ничего, ничего не поможет. Потому что я знаю о тебе всё… Un peu de poussiere.

И схватил с мраморного столика топорик для разделки мяса.

«В кухню! Там ключ в двери и телефон».

Фотий метнулся в коридор.

Сзади послышались вздох и хлюп под босыми ногами. Удар пришёлся в самое темя. Тот упёрся в стену, задержал дыхание, удерживаясь от обморока. Потом, стараясь не ступить в красную лужу, на цыпочках вернулся в ванную. Опустился на колени перед унитазом, упёр руки в пол. Рвало недолго. Кулаки сжались. Почувствовал в правой топорик. Усмехнулся, перекатился в ванну, включил воду и топориком взрезал себе вены на руках и ниже колен.

* * *

Прошло полгода. Мерзкий мелкий колючий дождь сыпался на две одинокие фигуры у неказистого памятника на могиле на краю Владимирского кладбища. На памятнике – фотография парня из душа. Под ней надпись: «Здесь лежит раб Божий».

– Он так написал в записке, которую нашли у него дома.

Мокрые губы на красивом лице молодой женщины почти не шевельнулись.

– Я знаю, – равнодушно ответил Фотий. – Я много раз слышал это от тебя.

– Я любила его. И хотела, чтобы он узнал тебя поближе. Я старалась свести вас.

– Свела. И, как видишь, наши встречи продолжаются. Хотя я выжил, а он – нет. Я не ревную его к тебе. Он – гнусный, отвратительный… прости меня, Б-же! О покойниках нельзя… Настя!

– Я не Настя. Не называй меня так! И вообще, здесь не место. Пойдём, успокойся.

Они медленно пошли по едва заметной тропинке прочь от могилы. Он беспрерывно бормотал, поддерживаемый спутницей, которая пыталась прикрыть их обоих зонтом. Зонт Фотия остался забытым на ограде. Она только один раз оглянулась. И не вернулась за немым знаком их посещения.

– Это же всё – не пустяки, верно ведь, Настя? Я всё понимаю. Я, может быть, скоро умру во сне. Вот и вчера, прежде чем встретиться с тобой, я думал, что нынешнею ночью непременно умру во сне. Не вдруг… А потому, что так почудилось. Но без тебя я жить не могу. И поэтому проснулся. Знал, ещё во сне знал, что тебя увижу. И ещё знаю…

Взгляд Фотия застыл, устремлённый на зонт, задёргалась правая щека.

– Что ты, Соня, живёшь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в то же время знаешь сама, только стоит глаза раскрыть, что никому ты этим не поможешь и никого ни от чего не спасёшь!

Фотий отчаянно махнул рукой в сторону оставленной могилы, вцепился в плечи женщины, безудержно дрожа и как-то дико выплёскивая слова. Она бессильно дёргалась в его руках. Порванный зонт вцепился в куст неподалёку.

Она испуганно вскрикнула:

– Что ты, что ты это?

Коротко вздохнула:

– Хочешь, поедем к тебе?

И они пошли быстро.

…Фотий и его спутница зашли в квартиру.

Фотий бессильно прислонился к вешалке. Она сняла с него шляпу, плащ. Сняла свой, сбросила туфли, шевельнула пальцами в чёрных чулках. Он не отрывал взгляд от высокого изящного подъёма. Попытался с трудом отвернуться. Вдруг бросился к ней, задрал юбку и овладел ею у зеркала, приговаривая в такт движениям:

– Друг верный, Полинька… Роковая искусительница… Друг верный, Полинька…

После отпустил и пошёл в спальню. На зеркале остались следы от помады.

В спальне Фотий рухнул на кровать и закрыл глаза. На лоб опустилась женская ладонь.

Он неожиданно жалобно проговорил:

– Знаешь, меня преследует один и тот же сон. И как мне жаль тебя.

– Ты говорил. Что ты умрёшь во сне…

– Нет, не то. Будто стою я на мосту и вокруг всё люди, люди… Какие-то титулярные советники. И дождь, будь он проклят! И кто-то уезжает в карете… та, которая… маточка моя, ангельчик… А я – на мосту и не могу помешать… И дождь идёт, а ей ехать нельзя: она слабенькая.

– Простудитесь, – кричу ей. Но дождь шумит. И она, бедненькая, не слышит…

Бьют где-то часы, и Фотий открывает глаза. Посмотрел на спящую рядом женщину, окончательно сбросил сон. Поцеловал её куда-то в ухо:

– Спи, Аня.

* * *

Фотий во всё ещё приличной шинели ехал на извозчике в редакцию «Санкт-Петербургских ведомостей».

В кабинете главный редактор Амплий Николаевич Очкин перекладывал листы статьи, пробегая их наискось взглядом. Фотий нетерпеливо переступал с ноги на ногу, пытаясь понять, насколько понравилось написанное им прошлой ночью. В том, что понравится, Фотий не сомневался. Вопрос может быть только в том, насколько. А там, глядишь, и добавка к жалованью…

– Что позволяете себе, сударь?!

Резкий окрик Очкина оборвал грёзы.

– Чтобы статья о Филде, Джоне Филде, была готова к утру. И впредь не извольте так шутить.

Он швырнул листы в Фотия.

В коридоре Фотий прочёл первый попавшийся.

«Маточка, Варенька, голубчик мой, бесценная моя! Вас увозят, вы едете! Да лучше бы сердце они из груди моей вырвали, чем вас у меня!..»

– Г-споди! Что это?! – с ужасом прошептал Фотий.

«…Как же вы это! Вот вы плачете, и вы едете?! Я от вас письмецо сейчас получил, всё слезами закапанное. Стало быть, вам не хочется ехать, стало быть, вас насильно увозят, стало быть, вы меня любите!»

– С ума тронуться! Кажется, это последний лист… Так. Ага!

«Ведь вот я теперь и не знаю, что это я пишу, никак не знаю, ничего не знаю, и не перечитываю, и слогу не выправляю, а пишу только бы писать, только бы вам написать побольше… Голубчик мой, родная моя, маточка вы моя!»

И тут в мозгу искоркой: «Писано мною два года тому».

На ватных ногах Фотий вышел из редакции. Взгляд остановился на театральной тумбе у края тротуара. Он шагнул поближе и прочитал написанное на афише.

 
Зал Дворянского собрания
Композитор и пианист
Фёдор Достоевский
Фортепианный вечер
В программе – авторское исполнение
собственных произведений композитора…
 

Дальше Фотий читать не стал. Он прислонился к тумбе и попытался прийти в себя. Очкин, статья, композитор Достоевский… И туман в воздухе какой-то зловонный.

«Выпить бы водки сейчас шкалик. И сразу ум покрепчает».

И уже радостней смотрел Фотий на прохожих и, хоть не любил распивочных, лихо направился к ближайшей.

…В помещении дурно пахло чем-то кислым. Было душно. Фотий сел в тёмный угол, спросил шкалик и чёрные сухари. С жадностью выпил, втянул запах сухаря, откусил кусочек и почувствовал, что полегчало. Ему вдруг захотелось поговорить. Взгляд нащупал какого-то странного человечка. Он сидел чуть поодаль и пристально наблюдал за Фотием. Заметив, что на него смотрят, взял свой полуштоф, стопку и приблизился к столу Фотия.

Лицо у него такое маленькое, височки всклокочены, вместо хохолка торчала вверх только одна тоненькая прядка волосиков. «Скопческое в нём есть что-то», – с отвращением подумал Фотий. Тем не менее, дружелюбно повёл рукой на просительный взгляд присесть.

– Не стесню?

И как-то дерзко на Фотия посмотрел, надменно так. А левый, чуть прищуренный глазик его мигал и усмехался. Это почему-то надолго запомнилось Фотию.

Подошедший присел на лавку и произнёс строго:

– Обоим нам, умным людям, переговорить есть чего.

Фотий дёрнулся:

– Я вас не знаю…

– Это ничего-с. Узнаете, коли охота… Всё ведь душе вашей любопытно. Вот и сюда снизошли-с. Поглядеть, как народ страдает, последний грошик-с отдаёт жидкам поганым. Или ещё по какой причине-с?

– Вполне приличный сюртук на вас. Не очень со страданием вяжется.

– А на одёжу не смотрите. И на то, что я здесь, среди грязи, водку пью. Так свелось. Не от меня зависит. Только это вам лучше знать. Ведь пишете-с?

Тут он побледнел, приблизил лицо:

– И припадки у меня. А у вас нет? Всё чаще. Одарили священной болезнью.

– С чего у вас припадки?

– Да через вас же. Смердяков я, Павел Фёдорович.

Фотий вскочил из-за стола и, опрокинув лавку, бросился к выходу.

– Напился барин, – крикнул кто-то.

– Я кошек очень любил вешать в детстве, не забудьте-с про это.

Вокруг засмеялись.

* * *

Я рассказываю эту историю впервые. Ещё никто не слышал её от меня. По-моему, в ней много музыки. Возможно, это Бетховен. Я слышу её. Ну да… Конечно… Соната 31, часть третья. Фуга, ариозо.

«…Спасение людей от жуткого одиночества – не в сопричастности человеческим сообществам. Потому что любое умение творить – глубоко личное качество. Добро и любовь толпой не сотворишь».

* * *

Домой, домой, к Ане. Там найдётся успокоение от безумств последних часов. Фотий выскочил из пролётки, взлетел по лестнице к себе, на четвёртый этаж.

В кабинете долго ходил из угла в угол, садился в кресло у стола, вскакивал и снова ходил. Потом попросил чаю. Аня принесла стакан в подстаканнике и робко спросила, чем он обеспокоен. Фотий как можно равнодушней спросил:

– Скажи, Аня, тебе известна фамилия Достоевский?

– Конечно, милый, – в голосе жены появились насмешливые нотки. – Ну, слава Б-гу! А то я, грешным делом, подумала, что какие-то неприятности у…

– Знаешь Достоевского?! – вскричал Фотий, – Ох, прости, родная… Это я от взволнованности.

– А кто же его не знает? Ты удивляешь меня. И это лучший журналист «Санкт-Петербургских ведомостей»! Тебе поручают писать обо всех выдающихся событиях, твоей оценки ждут читатели, ты…

– Кто такой Достоевский? Скажешь ты, наконец?!

– Изволь. Фёдор Михайлович Достоевский – прославленный пианист-виртуоз. Это известно каждому приличному человеку.

– Пианист?!

– Да-да. Ведь не писатель же! Если тебе поручили писать о Филде, в десятилетнюю годовщину его смерти, мог бы и окунуться в музыкальный мир.

Жар хлынул к мозгу, задребезжали колокольцы, стихая, претворились в клавесинные стоны, и… свет нестерпимый бело-жемчужный растворил Аню, комнату, руки, ноги, тело. Упал, голова – в сторону.

А…а…а!.. Радость… Нет… Не то… Не то… Непереносимо… Не вздохнуть… И создалось, произвелось… И увидел Всесильный, что это хорошо. Настало высшее испытание для души. Секунды соткались в вечность. За них можно отдать всю жизнь. Только бы выдержать… Невозмутимое счастье, потому что Г-сподь смотрел на Фотия. И бледнело лицо под взглядом Его. Искажалось, мученически дёргаясь гримасой исступлённого оргазма, похожего на агонию смерти. Синело, чернея… Вопль ликующий разорвал световой поток, и тьма поглотила сознание судорожно корчащегося на полу человека.

* * *

Люди влекутся по свету, сменяют города. А кто-то бродит среди миров персонажей, меняет героев в поиске истины для себя.

Серый осенний день, мутный и грязный, так сердито и с такою кислой гримасою заглянул сквозь тусклое окно, что титулярный советник Яков Петрович Голядкин очнулся, зевнул и мог не сомневаться, что проснулся совершенно. Ему предстояло что-то сделать сегодня и погодя… Это чувствовал и потому подбежал к зеркалу, чтобы уверенно ощутить, что готов попасть в идею. Хотя отразившаяся в зеркале заспанная, подслеповатая и довольно опротивевшая фигура была именно такого незначительного свойства, что с первого взгляда не останавливала на себе решительно ничьего исключительного внимания, но, по-видимому, обладатель её остался совершенно доволен всем тем, что увидел в зеркале.

– Вот бы штука была, – сказал господин Голядкин вполголоса, – вот бы штука была, если б я сегодня манкировал в чём-нибудь, если б вышло, например, что-нибудь не так – прыщик там какой-нибудь вскочил посторонний или произошла бы другая какая-нибудь неприятность, впрочем, покамест недурно, покамест всё идёт хорошо.

И довольно в зеркало глянул. Благосклонно хохотнул и зажмурился.

…Заскакал шарик. Запрыгали образы. Вот оно, место вожделения: шариком попасть в нужное место. Ах! Желанный выигрыш тогда! И всё, что после него: независимость, богатая жизнь. Всё, всё… Красота… И смысл существования своего. Или мимо… мимо. Тогда всё не так, всё иначе… Опять пустота, которую не заполнить, и снова – Голядкин.

Скорее на улицу. Из душной квартирки. Туда, где настоящая жизнь. Самая настоящая. А там – хоть грязный ветер в лицо. Но почему-то он почувствовал в себе что-то этакое. Нет, не что-то, – а кого-то такого… какого-то. Полного надежд радужных. И захотелось распахнуть шинель. И распахнул! И вицмундир новёхонький тоже… Тут страх обездвижил пальцы, что расстёгивали пуговицы. Не холод, а ужас застыл в суставах. Привычное движение стало немыслимым. Знакомые очертания зданий вдруг увиделись совсем другими. Память цеплялась за прежнее, но заволокло сознание, исчезла прошлая картинка, и с любопытством он вглядывался в эту, новую… А, может, и не новую, наоборот, очень старую, забытую незаслуженно.

Неожиданно появился звук, фиолетовый и липкий. Кольцом, как строгим ошейником, сжал горло. Дышать вначале, в первые мгновения, только в первые мгновения, трудно и напряжённо. Воздух вовнутрь не проходит и сразу – полный рот слюны. Плюнул яростно, злобно под ноги и заметил следы крови на манишке с бронзовыми пуговками. Ранки вылупливаются на шее чуть выше пёстрого шёлкового галстука… Ошейник-то строгий…

Но это всё – ничего-с… Главное, думку свою иметь. Вот Клара Олсуфьевна – такая красавица, так чувствительно романсы поёт, так танцует. И сегодня, в день её благословенного рождения, намерен он объясниться с предметом любви и предложение сделать. Тогда уж и благодетель Олсуфий Иванович всякое уважение выскажет избраннику дочери. Так показалось вдруг стоящему невзглядно в мутном осеннем дне города.

* * *

Много позже появится термин – мегаломания.

Встревоженность о важности себя самого: а всем ли о значительности его известно? Расстройство психики. Я узнал у психиатров. Болезнь выражается в предельной степени переоценки собственной весомости, составная часть паранойи. Только о недуге герой не подозревает. Поэтому не предчувствует и не предполагает, что ждёт его казённый квартир, с дровами, лихт и прислугой.

* * *

– Ан-н-н… Я-а-а-а! Аня!

Глаза не открываются, губы огромные… Вон она. Сидит на диване, ноги поджала, шаль закушена…

– Ну, ничего, родная. Что это было?! Первый раз такое, но, чувствую, начало чего-то. Грустно мне и… Уныло… Аня!

Фотий кинулся к дивану, протянул руку к щиколотке. Она резко отдёрнула ногу и с отвращением произнесла:

– Каторжник! Бесчестный, бездарный каторжник!

– Аня! Аня! Что ты говоришь, Аня?! Надо соразмерять, уметь соразмерять… Понимаешь? Вечное и преходящее.

Сомкнул веки сильно: «Б-же! Что несу, о чём я?!» Сквозь закрытые глаза, тихо:

– Аня…

Услышал: вот она отползла в угол дивана. С трудом раскрыл глаза. Губы жены шевелились, как змеи. Опасные…

– Аня! А он умеет соразмерять? Есть у него способность такая? Двойственность собственную принять может? И не разорваться…

Фотий вскочил на ноги, бросился к столу. Разбросал листы бумаги, смахнул чернильницу. Залился тихим смехом и, хлопнув дверью, жестко врезался в улицу. А там – холод в подмышки. Рукой провёл – знакомые пуговицы вицмундира распахнутого.

Бегом, бегом вдоль Фонтанки, через Аничков мост. Дождь, грязь под ногами: чавк, чавк, Невский, хлоп, а вот – поворот на Литейный и лицом – в чью-то шинель.

– Простите, Христа ради…

Бормотал и ещё что-то, потом не вспомнил, как ни напрягался: сквозь пелену, завесу хлябистую уходил незнакомец неспешным шагом. У Якова Петровича отчего-то в горле пересохло.

Крутится, скачет шарик. Потрусил скоро Яков Петрович, полчаса примерно. Вот и Измайловский мост, двор знакомый и дом статского советника Берендеева.

Кроме трёх завешанных красными гардинами окон, другие – все тёмные.

«Надо только немного подождать. Клара Олсуфьевна обязательно выйдет. Ведь в письме так и сказано: ждите, непременно, ждите. А там, везите, куда хотите. Г-споди Б-же! На чём увозить-то буду?!»

Яков Петрович прыгнул за ворота, добежал до угла, схватил извозчика с бородой рыжей и кудлатой, сговорился за шесть рублей серебром, чтоб был в распоряжении, сколь скажет, и опять – во двор, ждать с вожделением под мирной сенью кучи дров.

…Тихо-то как. Сколько времени прошло, неведомо. Совсем стемнело. Вдруг где-то над головой – кудлатая рыжая борода.

– Ехать будем, барин?

– Да-да, милый. Ещё немного тут… Подождать надо. Я одного человека жду.

Ушёл.

«Чего нужно было? Ведь договорились… Эк ведь народ какой».

Вдруг как пружину кто-то спустил в Якове Петровиче, сдёрнулся с места и прямиком в дом к Кларе Олсуфьевне. Не припомнил потом никогда, как в зале ярко освещённой очутился.

«Г-споди! Сколько их всех… Вполне такие солидные люди, со звёздами и все, все на него внимание обратили, смотрят, и не сурово или, наоборот, как бы не замечая, а вот, кхе-кхе, со значением, да. Вроде сказать чего хотят или, помилуй Б-г, услышать».

А Клара Олсуфьевна у кресла батюшки стоит, благодетеля Якова Петровича, Олсуфия Ивановича. Бледная, томная, грустная, впрочем, пышно убранная. Особенно бросились господину Голядкину маленькие беленькие цветочки в её чёрных волосах, что составляло превосходный эффект.

Тут, не обращая внимания на пружинку, что внутри него дёргалась независимо, Яков Петрович глаза решительно сощурил и прямо к красавице и шагнул. На шажок, не больше. И как будто дорожка к ней светлая пролеглась, чего быть не может в ярко освещённой зале. Но была, была, потом завернула и сквозь раскрытую дверь – в буфетную, мимо знакомого шкафа в прихожей и – на улицу. По этой дорожке бежал чуть погодя господин Голядкин в свою Шестилавочную улицу, в свой четвёртый этаж, к себе на квартиру.

Огляделся Яков Петрович, захватил взгляды любопытные и подбородок свой повыше поднял: знал, что его ждёт заранее, предчувствовал, а всё равно поднял. А потом сделал ещё несколько шажков к Кларе Олсуфьевне и, глядя в обескураженные глаза её, проговорил спокойно:

– Я – не кукла какая-нибудь с ниточками.

Спиной повернулся и пустился, пустился, вот Семёновский мост, в один переулок поворотил, остановился у трактира довольно скромной наружности, вошёл в трактир, взял особенный номер, приказал себе пообедать, поел вкусно, щедро расплатился, прошёл на Семёновский мост и с середины прыгнул в Фонтанку.

В тот же миг страшный, оглушительный, радостный крик окружил его и самым зловещим откликом прокатился вдоль тела, уже коснувшегося воды. Ум помутился, беспощадные капли брызнули ему в лицо, дьявольский хохот загремел со всех сторон, сомкнулись тугие воды, и в давящей тишине господин Голядкин перестал быть.

…Спасли его финны с пароходика с тёмно-синим корпусом. Лёжа в жёлтой кормовой каюте, голый, укрытый тёплым одеялом, сквозь незнакомую речь он услышал голос самого Олсуфия Ивановича.

– Знаешь, Яков Петрович, а ведь ты – человек необычный.

Веки с трудом разлепились, и твёрдым шёпотом господин Голядкин произнёс:

– Неповторимый.

* * *

– Вы неповторимы, сударь мой. Я вами до чрезвычайности доволен. Статья поспела к сроку. Покойный Джон Филд играл у вас энергично и утончённо, смело и разнообразно. «Пальцы, падающие на клавиши, подобно каплям дождя». Это крепко, это достойно нашей газеты. Отдаю справедливость вашему умению. Но… впредь прошу вас покорнейше уволить меня от сцен, вредящих нашему общему делу.

– Я ничего, Амплий Николаевич. Только объяснить хочу, то есть обстоятельства странные…

– Ну, да. По моему разумению, ваша прошлая дерзость была досадным заблуждением.

Очкин, привстав со своего места, стал собирать какие-то бумаги на столе, уже не глядя на Фотия, кивнул ему, отсылая из кабинета.

* * *

Я знал человека, которого звали Фотий. Когда мы познакомились, он жил на углу Графского переулка и Владимирского проспекта. Квартирой был недоволен, снимал одну комнату из четырёх. Узенькая, со старинным письменным столом, обветшалым кожаным креслом, таким же диваном, служившим постелью, и единственным чиппендейловским стулом. Везде лежали книги и исписанные листы бумаги. Так я запомнил. И ещё – как напряглось лицо Фотия, когда я взял со стола из ближайшей стопки верхний лист.

– Над чем работаешь?

– Так, безделица.

И осторожно потянул лист из моих рук, аккуратно положил его на прежнее место и предложил выпить пива в «Подстреленной гусыне».

Фотий зарабатывал на жизнь словами и знаками препинания. Он расставлял их умело и привлекательно для читателей. За это умение и обаятельную улыбку его ценили в отделе культуры газеты «Санкт-Петербургские ведомости». Музыкальный критик Фотий писал тонкие и душевные статьи о композиторах и исполнителях. Драматургия его текстов о спектаклях, концертах была изысканна, виртуозна, страстна, зримые образы поражали. «Родник, чистый и свежий, – сказала ему Анжела или Вита, а, может быть, даже Катиш на презентации книги о Бахе в «Старой Вене». Сластолюбивая блондиночка, которой совсем не подходили слова, заученно произносимые ею, искусственные, как грудь и губы, используемые Фотием с остервенением человека, ненавидевшего всяческое враньё. Она отвратительно взвизгивала и, лёжа голой на постели, беспрерывно повторяла:

– Ах, как я хочу не стыдиться! Я ужасно, ужасно хочу обнажиться!

Фотий, лёжа голый рядом, думал: «Хорошо ли, что на диване у меня не кошка, которая всегда может договориться с духами в новой квартире, а вот это, уже совершенно бесполезное существо?» Вслух бесцветно сказал:

– Милая, я сюда переехал вчера. Забот – по самые «помидоры». От них, замечу попутно, тебе – персональное «спасибо». Извини, но мне необходимо поработать.

Сел к компу и на шлейф крика, повисший за стремительно исчезающей из вселенной Фотия мерзавочки, положил только одно слово:

– Крикса!

Но об этом позже, примерно через двадцать семь лет…

А сейчас…

«Возможно, каждый человек обладает какой-то необъяснимой энергией, раскрепощение которой приводит к изменению окружающего мира? Это раскрепощение происходит бессознательно и может испугать».

Фотий прекратил печатать. Его бил озноб. Он достал из шкафа видавший виды плед, завернулся в него и продолжил.

«В нахлынувшей свободе человек становится властителем обстоятельств и если дальше действовал по воле рока, кто-то им руководил, то теперь…

Все принимают меня за равного, и даже с советником в парике сейчас же и объяснюсь. И не надо меня за сумасшедшего держать… Я, ежели хотите, знаю, что меня ждёт. А может, мир устроить, как сумасшедший дом? И таким, как я, жить легче станет? А? Пусть я сумасшедший, значит, и все должны сойти с ума, так, бесценный, дорогой, милый брат мой?

Без кареты как можно увезти Клару Олсуфьевну? Даже если она выйдет ко мне? Вот ведь в судьбу сунули, как шапку в рукав…

Кости, пучки волос и запах. Макар Алексеевич молился на всё это жуть сколько времени, пролетевшего как один миг. Когда их увезли от него навсегда, через неделю стал говорить сквозь мокрые губы, что ему не мила жизнь, Емеле, пьянчужке, потаскуну и тунеядцу. Потом, когда для спившегося напрочь Макара Алексеевича перестало существовать «потом», тело проводили сердобольные соседи: один чиновник и два офицера. Они прочитали его записку с просьбой похоронить поприличней и сумели исполнить последнюю волю Макара Алексеевича, потому что директор кладбища услышал шёпот Небес в своё рабочее время, смутился, сошёл с ума и подписал разрешение на захоронение возле часовни. Бескорыстно. Аминь».

* * *

Фотий позвонил мне под утро.

– Выслушай, будь другом. Я написал это только что.

– Слушаю.

Фотий читал неспешно, тщательно выдерживая паузы. Заворожил. Вдруг задышал часто и торопливо:

– Я могу попросить одно слово? Всего одно слово. Я – сумасшедший? Да? Нет?

– Позвонить в пять утра, согласись, не совсем…

– Не о том речь.

– Ладно. Журналист попытался перевоплотиться, проигрывая варианты переживаний известных героев. Орфей спустился в ад. Я не вижу…

– Известных?! Ты знаешь, кто такие Клара Олсуфьевна и Макар Алексеевич?

– Я не совсем безнадёжен. И хоть не люблю, но кое-что Достоевского читал.

– Читал?! Достоевского?

– Представь себе.

– Ересь! Бред! Ты ведь… Как ты можешь говорить такое… И, главное, зачем?!

– Что невозможного в том, что я читал Достоевского?

– Писателя Достоевского не существует!

Это почти уже крик.

– Есть выдающийся композитор и пианист Фёдор Михайлович Достоевский. Скажи, в пять утра ты способен подтвердить мне, журналисту отдела культуры газеты «Санкт-Петербургские ведомости», что я кое-что знаю о мире музыки? Или решение созреет у тебя после чашечки кофе и сигареты?

1.Мы будем вместе с Христом.
2.Горстью праха.

Бесплатный фрагмент закончился.

100 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
30 июня 2021
Объем:
140 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785005395719
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают