Читать книгу: «Антон Райзер»
От переводчика
«„Веди меня к Морицу“, – сказал я поутру наемному своему лакею. – „А кто этот Мориц?“ – „Кто? Филипп Мориц, Автор, Философ, Педагог, Психолог“. – „Постойте, постойте! Вы мне много насказали; надобно поискать его в календаре под каким-нибудь одним именем. И так (вынув из кармана книгу), он Философ, говорите вы? Посмотрим“. – Простодушие сего человека, который с важностью переворачивал листы в своем всезаключающем календаре и непременно хотел найти в нем роспись Философов, заставило меня смеяться. – „Посмотри его лучше между Профессорами, – сказал я, – пока еще число любителей мудрости неизвестно в Берлине“. – „Карл Филипп Мориц, живет в“. – „Пойдем же к нему“».1
Так в 1789 году произошло личное знакомство русского писателя Николая Михайловича Карамзина с одним из самых оригинальных деятелей немецкого Просвещения. Будущему историку государства Российского, который в ту пору совершал ознакомительный тур по Европе, один за одним нанося стремительные визиты европейским знаменитостям, не исполнилось тогда и двадцати трех лет, но и маститому немецкому профессору было еще весьма далеко до патриарха. «Я представлял себе Морица – не знаю, почему – стариком; но как же удивился, нашедши в нем молодого человека лет в тридцать, с румяным и свежим лицом! – „Вы еще так молоды, – сказал я, – а успели написать столько прекрасного!“ – Он улыбнулся. – Я пробыл у него час, в который мы перебрали довольно разных материй».2
Как ни коротка была эта встреча, описанная юным Карамзиным со свойственным ему небрежным и обманчиво легкомысленным изяществом, в ней сквозит знаменательная симметрия. Карамзин весьма тщательно подготовился к этому разговору. Оба автора, при всем различии их культурных масштабов, совмещали в себе сходное сочетание талантов – писателя, поэта, критика, ученого, издателя, журналиста, оба по сей день, пускай зачастую анонимно, живут в культурной памяти своих соотечественников как зачинатели большой традиции. Карамзину предстояло своей поэзией и прозой сильнейшим образом способствовать радикальной реформе русского языка, привить ему, в основном из французского, средства и возможности описания внутренней жизни человека, тонких душевных переживаний, любовных чувств; впереди ждал труд по созданию многотомной «Истории государства Российского», положившей начало особому государственническому типу русской историографии. Его немецкому собеседнику, тридцатитрехлетнему «старику» Карлу Филиппу Морицу, несмотря на тогдашний румянец (надо думать, чахоточный) и «свежесть лица», оставалось жить всего четыре года, литературный и жизненный подвиг этого крайне болезненного, тонкого и ранимого человека близился к завершению. 26 июня 1793 года он в тяжелых мучениях скончается от хронической легочной болезни.
За отведенный ему короткий срок жизни, притом наполненной физическими страданиями, он успел сделать очень много. Богословские сочинения, ряд проницательных эстетических трактатов, положивших начало целому направлению теоретической эстетики как самостоятельной дисциплины, издание первого популярного журнала по аналитической психологии, интенсивная преподавательская деятельность и главный труд жизни – роман нового типа, полная небывало точных психологических интроспекций автобиография «Антон Райзер». У этого романа странная судьба. Один из самых ярких и запоминающихся в немецкой литературе, он в свое время так и не вошел в ее «обязательный список», а впоследствии сам его неторопливый, обстоятельный и педантичный язык стал уходить в прошлое, между тем как многочисленные психологические наблюдения, открытия и интуитивные прозрения, содержащиеся в этой книге, были подхвачены, нашли многообразное воплощение, разойдясь по всему горизонту культуры, немецкой и мировой. Сам же источник так и остался пребывать в негустой, но устойчивой тени.
Почему же так произошло? Почему великий роман, который еврейский философ ХХ века Гершом Шолем справедливо уподобил, по его «метафизическому величию», эпической средневековой хронике, так и не снискал широкого и прочного читательского интереса? Можно попытаться объяснить это нарушением жанровых границ и той самой многонаправленностью творческого метода Морица, что привела в растерянность молодого Карамзина и его немецкого слугу, не сразу обнаруживших в берлинской справочной книге («всезаключающем календаре») фамилию Морица под той или иной конкретной рубрикой. Кто он? Философ? Педагог? Психолог? К этой серии характеристик, наугад перечисляемых Карамзиным, следовало бы добавить еще одну, принципиально существенную и не сразу опознанную читателями: социолог. Мориц, безусловно, был одним из первых в истории мысли и необычайно зорким стихийным социологом.
Немецкая литература предромантического периода, которую принято обобщенно – и довольно приблизительно – именовать «эпохой Гете», разумеется, знала и умела описывать духовные поиски, томления, сомнения и страсти молодого сознания, открывающего для себя мир. Достаточно вспомнить гётевские «Страдания юного Вертера», предмет прямо-таки молитвенного преклонения и самого Морица, и его героя, или «Годы учения Вильгельма Мейстера», роман, во многих отношениях параллельный «Антону Райзеру». Эти произведения очень изощренно – и столь же выборочно – передают тонкости душевной жизни героя, но при этом помещают его в социальный вакуум. Это придает повествованию, быть может, более универсальный, но одновременно и тем самым – более отвлеченный характер. Конечно, и в этой прозе местами выхвачены яркие детали общей картины, крупицами рассеяны приметы, по которым можно составить представление об известных сторонах немецкой жизни того времени. И все же социальный и природный мир нарисован в ней весьма схематично, он – лишь фон, на котором горельефом вылепливается фигура протагониста. Обескураживающая новизна художественного метода Морица для современников – в том, что он изобразил своего героя в конкретной социальной среде, внутри немецкого общества, каким оно было в конце XVIII века по всей вертикали – от бытового устройства до духовных вершин поэтического и театрального мира. Болезненное, мучительно-беззащитное, отзывчивое, словно эолова арфа, «я» рассказчика складывается как отражение внешнего мира, как совокупность сложнейших реакций на его требования и претензии, но и сам этот окружающий мир изображен как зеркало, отражающее внутреннюю структуру богатой личности Антона.
Если попытаться одним словом обозначить характер немецкого общества времен Морица, таким словом будет – «власть». Власть князей («отцов земли», по немецкому выражению) над населением, власть отца семейства над женой и детьми, власть мастера над подмастерьями, хозяина дома над домашней челядью, проповедника над паствой, директора школы над учителями, учителей над учениками – и так до самого низа. Помимо твердых религиозно-нравственных устоев, зиждущих эту социальную иерархию, подчинение низших обеспечивалось их жесточайшей материальной зависимостью от высших. Немыслимо ослушаться старшего, иначе в тот же миг окажешься без куска хлеба, выброшенным во тьму кромешную один на один с нищетой, а то и голодной смертью.
Этой жесткой властной иерархии логично соответствовало четко расчерченное физическое пространство. Жизнь горожанина протекала в тесных интерьерах, внутри охраняемой городской стены. Простые люди были почти совсем лишены личного пространства. Мориц, как и его альтер-эго Антон Райзер, родился в семье задавленного бедностью мелкого полкового музыканта. Детство Антона прошло под неусыпным родительским контролем. Райзер – подмастерье шляпника вместе с таким же, как он, заморышем делит свои дни между тесной каморкой, чадной кухней и крошечной подземной красильней, пропитанной ядовитыми парами. Выйти за городские ворота, расправить плечи на прогулке, взглянуть на божий мир, глотнуть свежего воздуха и полюбоваться зелеными лугами и лесами, убегающими к горизонту, работникам дозволялось лишь по воскресеньям. (Вспомним выразительную сцену публичного гуляния «У ворот» из гётевского «Фауста».) Круг жизни чуть повзрослевшего Райзера-школяра так же тесен и однообразен: место за общим обеденным столом, предоставляемое из милости, угол в чужом семействе, шумном или, напротив, удушливо педантичном, крышка колченогого рояля, заменяющая стол для занятий, место в классе, строго определенное текущими школьными отметками… Регламентация всех сторон жизни доходит до крайности.
Но и этого мало. Мечтательный, тщеславный и сверх меры одаренный юноша должен был постоянно носить на себе клеймо принадлежности к своему сословию и прилюдно его демонстрировать. Старая и перекроенная солдатская шинель, в которой он, давясь слезами унижения, вынужден ежедневно являться в школу и ходить по улицам, была ему подарена благодетелями не только в видах экономии, но и для того, чтобы не дать забыть ни ему, ни окружающим о его жалком положении полу-изгоя. Несет ли он по базару корзину с продуктами, готовый провалиться сквозь землю от стыда за свое реальное или мнимое сходство с домашней служанкой, каковой только и пристало толкаться с корзинами между продуктовых рядов, пробирается ли темными переулками, подальше от людских глаз, пряча под полой раздобытый ломоть хлеба, семенит ли по улицам за своим хозяином-шляпником со стопкой крашеных шапок в руках – ему всегда кажется, что на него устремлены презрительные взгляды прохожих. За спиной он все время слышит насмешливый шепот. Где бы он ни находился, Райзер обречен всегда чувствовать себя как на сцене…
И здесь, как видится, заключена главная смысловая и сюжетная пружина романа. Каким путем подросток – не обязательно гениальный, как Антон Райзер, но любой, волею судьбы рожденный в подвальном этаже общества, – может выбраться из своей тесной ячейки, разорвать узы, обрекающие его на пожизненное социальное заключение? Таких путей было ничтожно мало, они требовали от человека огромных, непосильных жертв, почти все оказывались дорогой в никуда и все обозначены в романе на примере разных персонажей.
Вот приятель Райзера, Г., бесшабашный и вечно неудовлетворенный авантюрист, вовлекший их дружескую компанию в опасные приключения и кончивший кражей церковного имущества, затем тюрьмой. После этого его след теряется. Антона бросает в холодный пот от одной мысли об их мимолетной близости и об опасности, которой сам он чудом избежал. Ведь он кто угодно, только не преступник… Вот случайный попутчик Антона, странствующий подмастерье сапожника. Раз и навсегда осознав, что ему нипочем не раздобыть денег, нужных, чтобы внести вклад в цех башмачников, представить образец своего труда и сделаться полноправным ремесленником, он махнул на это рукой, живет вольной птицей, скитается по дорогам, ночует где придется и кормится подаянием. Такой голодной изнурительной жизни пришлось изрядно хлебнуть и Антону, проявившему невероятные чудеса выносливости и упорства, но примириться с ней он не может: дорога для него – это всегда движение к цели, но не сама цель. К тому же этот вундеркинд готов сколь угодно долго терпеть голод физический, но не интеллектуальный.
Помимо преступления и странничества есть и другие средства освобождения от тягот и унижений земного бытия, например, безумие и смерть. Первого Антон счастливо избегает, хотя порой проходит в опасной близости от него. Что же до смерти, ее образы являются ему на каждом шагу. Изуверская казнь преступников на глазах возбужденной толпы, забой скота на живодерне, юный и прекрасный утопленник, внезапно расставшийся с жизнью, собственная ужасная болезнь в раннем детстве, наконец, гибель боготворимого Вертера – все это внушает ему острейшие переживания и высокие крайне пессимистические философские мысли. Доведенный до отчаяния, он и сам решается прибегнуть к этому последнему лекарству, но его спасает случай.
Какой же исход в итоге выбирает для себя Антон Райзер, по-немецки Антон Путник? Каков его жизненный путь? Он решает – сам того не осознавая – преодолеть свои несчастья изнутри, изжить их силой своего таланта и так обрести свободу. Привыкнув к роли вечного козла отпущения, объекта нескончаемых издевательств и поношений, он, конечно же, страстно мечтает о небытии и одиночестве: умереть, провалиться сквозь землю, забиться в угол, бежать прочь от людей, часами кружить по окрестностям одиноким волком… Но не в этом состоит последний выбор Антона Райзера. Заветное желание и мечта всей его жизни – публичность. Оставаясь на виду, стяжать восхищенные взгляды многотысячной толпы, стать фокусом ее устремлений. Добиться того, чтобы люди не указывали на него пальцами, а в восторге простирали к нему руки. И это – участь актера. Прожигающая, если не сказать маниакальная, мысль посвятить жизнь театру овладевает им не сразу, но постепенно. Первым кумиром юного Антона стал гениальный проповедник пастор Паульман. Описывая его поразительные проповеди, опасно электризующие многотысячную толпу прихожан, доводящие ее до религиозного экстаза и мистического ужаса, Мориц настойчиво подчеркивает отточенные актерские приемы, которыми тот виртуозно пользуется. Честолюбивая мечта Райзера стать таким же кумиром толпы надолго облекается в черные священнические одежды и лишь постепенно оформляется в своем окончательном виде – стяжать славу великого актера. Примечательно, что тщеславие Райзера – черта, вообще говоря, малопривлекательная – совершенно не вызывает читательской неприязни. Слишком обаятелен этот герой, чересчур жестоко и несправедливо обходится с ним жизнь и слишком хорошо объясним этот его настрой неизбывной жаждой свободы. Но есть и другая причина, не менее важная – мы очень скоро начинаем понимать, что главная мечта Райзера, как и все другие его надежды и намерения, – лишь самообман и повелителем толпы он все равно никогда не сделается. Мы заранее прощаем Райзеру его юношескую амбициозность, так как видим, что он изначально находится во власти иллюзии. Ему куда сильнее сочувствуешь, чем осуждаешь.
Описание бесплодно-лихорадочных метаний героя по дорогам Саксонии в погоне за странствующей театральной труппой принадлежит к сильнейшим страницам романа. Но едва лишь цель наконец достигнута, сама труппа внезапно испаряется как дым. Пространство романа «Антон Райзер» – это пространство тотальной тщеты, и не случайно повествование, имитирующее реальную жизнь с отсутствием в ней какой-либо стройной композиции, обрывается на полуслове.
И все же, в какой мере жизнь героя, описанная в романе, «реальна», в какой – является проекцией его внутреннего «я»? Этот тонкий вопрос давно привлекает внимание исследователей. Главные персонажи романа – действительно жившие люди, их сохранившаяся переписка подтверждает многие факты и оценки, в нем отраженные. И все-таки ткань романа не столь уж прозрачна. Предромантическая эпоха сформировала новый в литературе запрос на «образ автора». Сказанное писателем стало восприниматься неотрывно от того, кем это было сказано. Поэтому условная авторская личность сделалась объектом творчества в неменьшей степени, чем «содержание» литературного произведения. Карамзин, к примеру, виртуозно разрабатывал и примерял на себя двуликий образ: любознательного русского «варвара», обращенный к европейцам, и утонченного европейца – для русского читателя. Мориц по-своему не менее филигранно лепит образ автора-героя своего романа. Основным фактором, сформировавшим личность Антона Райзера и его судьбу, рассказчик признает «угнетение» ребенка с раннего детства и преследовавшие его на каждом шагу обиды. И вот именно эти обиды и угнетение делаются движущей силой сюжетного развития романа, ключом к психологии героя. Они, как стрекало, гонят Антона к вершинам познания, питают его самолюбие и воображение, придают новые силы, окрыляют дух. Неудивительно, что Мориц целой серией тонких приемов всячески педалирует заведомую враждебность мира к своему герою. Между тем многие действительно страшные испытания, выпавшие на долю Антона, были обычными для подростков его сословия в ту эпоху и не воспринимались как личная катастрофа. Мориц регулирует сценическое освещение романа таким образом, что некоторые его герои выглядят более грозными и зловещими, чем были их прототипы в жизни. Упомянем лишь одну ключевую фигуру, отца Морица, который, по свидетельству современников, был скорее безвольным, недоучившимся и растерянным от жизни неудачником, чем семейным деспотом, выведенным в образе отца Антона Райзера…
У прозы Морица есть черта, роднящая ее с определенным типом модернистского повествования ХХ века. Рассказ у него ведется от третьего лица, однако читатель, погрузившись в перипетии романа, ловит себя на мысли, что все происходящее излагается словно бы от его собственного имени. Дело в том, что Антон Райзер, с детства ощутивший себя униженным и никчемным человеком, чье мнение никем не берется в расчет, не имеет внутри себя критериев для оценки собственной личности. Да и личности этой в объективном смысле как бы не существует. Или, что то же самое, она безразмерна. Она до такой степени неочерчена, что, узнав, например, о преступлении своего бывшего приятеля Г., Антон недалек от того, чтобы самому признаться в краже, хотя он ее не совершал. Самооценка Райзера, как маятник, все время колеблется между испепеляющей ненавистью к себе самому и самой непомерной амбицией. Подверженный постоянному искусу самоуничтожения, он должен снова и снова убеждаться в своем существовании. Поэтому ему как воздух необходимы объективирующие оценки других людей – как ни парадоксально, даже самые уничижительные. Они придают Райзеру уверенность, что он существует. Отсюда его постоянная оглядка на чужие мнения, болезненно-чуткое вслушивание в каждый шепоток за спиной. Но экзистенциальная ситуация Райзера – это лишь доведенный до крайности феномен человеческого «я» как таковой. Ведь любое рефлексирующее самосознание обретает свою конфигурацию лишь в чужих взглядах, как в многочисленных зеркалах, расставленных вокруг. Поэтому мы невольно отождествляем себя с Райзером, невзирая на, быть может, полное несходство нашего жизненного опыта. Таков механизм, втягивающий читателя, как в воронку, в ткань этого исповедального романа.
Немецкие историки литературы проводят аналогию между психологическими интуициями Морица и тем, как организует свою прозу Ф. Кафка. Автобиографизм произведений Кафки, не столько фактический, сколько обобщенно-экзистенциальный, очевиден. И герой Кафки, будь он К. или Землемер, столь же размыт, неопределенен, так же бесконечно чувствителен и восприимчив ко всем волнам и импульсам окружающей среды, как Антон Райзер. Готовый превратиться в кого-то другого или во что-то другое (вплоть до насекомого), он так же слабо, как Райзер, ощущает границы своей персоны. Он совершенно беззащитен перед любыми, сколь угодно чудовищными обвинениями и столь же безропотно, даже с облегчением, готов расстаться со своей жизнью. Рассказ о Райзере или о К. – это рассказ о человеке вообще, существе принципиально безразмерном и «всезаключающем». Поэтому эти образы так магнетически нас притягивают. Вглядываясь в них, как в зеркало, мы непременно находим там и свое отражение.
Антон Райзер
Часть первая
Этот психологический роман вполне можно было бы назвать биографией, так как приведенные в нем наблюдения по большей части взяты из действительной жизни. Кто имеет понятие о ходе вещей, внутренне свойственных человеку, кто знает, как часто малое и чуть заметное разрастается в жизни до огромного, того не смутит мнимая ничтожность иных обстоятельств, здесь описанных. Также не следует искать в книге, посвященной душевной истории одного человека, изображения чрезмерного множества характеров, ведь нам надлежит не дробить силы воображения, но собирать их воедино и всячески изощрять взгляд души, исследующей самое себя. Нечего и говорить, задача это нелегкая, и потому не всякий опыт обещает принести успех, но так или иначе, хотя бы в деле педагогики усилия, побуждающие человека заглянуть внутрь себя и почувствовать важность своего индивидуального существования, никогда не останутся вполне бесплодны.
Еще не так давно, в 1756 году, невдалеке от городка Пирмонт, славящегося целебным источником, жил в своем поместье некий дворянин, возглавлявший в Германии секту так называемых квиетистов, или сепаратистов, чье учение почти целиком содержится в писаниях мадам Гийон, известной мечтательницы, жившей во Франции в одно время с Фенелоном и имевшей с ним общение.
Господин фон Фляйшбайн, так звали этого дворянина, жил столь же отрешенно от соседей, их религии, нравов и обычаев, как отделен был от их домов его дом, окруженный со всех сторон высокой стеной.
Дом этот представлял собою маленькую республику, где царили совсем иные порядки, чем в остальной округе. Домашний уклад здесь был таков, что вся прислуга до последнего работника состояла из людей, чьи помыслы – хотя бы по видимости – клонились к возвращению в ничто (как выражается мадам Гийон), к умерщвлению страстей и к искоренению самости в себе.
Всем домашним вменялось в обязанность раз в день собираться в большом зале на своего рода священнодействие, отправляемое самим господином Фляйшбайном и состоящее в том, что они рассаживались вокруг стола и с закрытыми глазами, опустив голову на стол, ждали в продолжение получаса, не зазвучит ли в них божественный глас или сокровенное слово. Если же кто слышал нечто подобное, то рассказывал об этом всем остальным.
Господин Фляйшбайн сам также руководил чтением своих людей, и если у кого из слуг или горничных выпадали свободные четверть часа, тот усаживался с видом задумчивости за одно из творений мадам Гийон о внутренней молитве или чем-то подобном.
Даже самые мелкие хозяйственные хлопоты в этом доме были исполнены торжественной серьезности и суровости. На каждом лице читалось умерщвление и отречение, в каждом действии – исхождение из себя и восхождение в ничто.
После смерти супруги господин фон Фляйшбайн не стал жениться во второй раз и поселился со своей сестрой госпожою фон Прюшенк в уединении, позволявшем им безраздельно и в полном покое посвятить себя великому делу распространения системы мадам Гийон.
Управляющий Х. и экономка с дочерью составляли, так сказать, среднее сословие дома, далее следовала простая челядь. Все эти люди крепко держались друг друга и несказанно благоговели перед господином Фляйшбайном, ведшим воистину безупречный образ жизни, хотя окрестные жители разносили про него самые что ни на есть неблаговидные слухи.
Трижды в ночь он по часам вставал на молитву, дни же большей частью проводил за переводом с французского многотомных трудов мадам Гийон, которые затем печатал за собственный счет и безвозмездно раздавал своим присным.
Наставления, содержащиеся в этих трудах, относились преимущественно до таких уже упомянутых предметов, как исхождение из самого себя и восхождение в блаженное ничто, окончательное искоренение так называемой самости, или любви к себе, и абсолютно бескорыстная любовь к Богу, в коей – коль скоро она желает оставаться чистой – нет ни малейшей искры себялюбия и из коей под конец рождается совершенный и блаженный покой, высшая цель всех названных устремлений.
Поскольку же мадам Гийон почти всю жизнь ничем иным не занималась, как только писала книги, то и трудов у нее накопилось такое несказанное множество, что сам Мартин Лютер едва ли ее в этом превзошел. Одно лишь ее полное мистическое толкование Библии занимало около двадцати томов.
Означенная мадам Гийон претерпела множество гонений и наконец, поскольку власти сочли ее учение опасным, была заключена в Бастилию, где и оставалась вплоть до своей кончины, наступившей после десяти лет пребывания в тюрьме. Когда по смерти череп ее был трепанирован, мозг оказался почти совсем иссохшим. Приверженцы по сию пору воздают мадам Гийон почти божественное поклонение как величайшей святой, а ее изречения приравнивают к библейским, ибо считается, что путем полного искоренения самости ей удалось достичь столь тесного единения с Богом, что все ее мысли суть не что иное, как подлинные мысли Бога.
Господин Фляйшбайн впервые познакомился с трудами мадам Гийон во время своих путешествий по Франции, и сухая метафизическая мечтательность, в них царящая, настолько пришлась ему по душе, что он углубился в нее с не меньшим пылом, чем в других обстоятельствах, возможно, предался бы высшему роду стоицизма, с которым учение мадам Гийон имело много общих черт – особенно по части полного умерщвления всяческих страстей и т. п.
Он также был почитаем своими последователями подобно святому; они верили, что он может единым взглядом проникнуть в самую душу человека.
К его дому со всех сторон стекались паломники, и среди тех, кто посещал этот дом не реже одного раза в год, был и отец Антона.
Этот человек, выросший без должного воспитания, впервые женился очень рано, вел довольно разнузданную и беспорядочную жизнь, изредка перемежаемую периодами кроткого умиления, о которых он, впрочем, быстро забывал. Как вдруг, после смерти первой жены, он замкнулся, впал в глубокую задумчивость и, как говорится, переменился до неузнаваемости, после чего, посетив Пирмонт, случайно познакомился сначала с управляющим господина Фляйшбайна, а затем, через него, и с самим Фляйшбайном.
Последний стал беспрестанно потчевать его писаниями мадам Гийон, к которым тот пристрастился и вскоре сделался открытым последователем господина Фляйшбайна.
Тем не менее он надумал жениться снова. Свел знакомство с будущей матерью Антона, которая вскоре согласилась выйти за него, на что никогда бы не решилась, если бы могла предугадать, какую бездну страданий приуготовляла ей супружеская жизнь. Она надеялась, что муж окружит ее еще большей любовью и заботой, чем то было в родительском доме. Какое ужасное заблуждение!
Сколь сродственно было учение мадам Гийон об умерщвлении и изничтожении всяческих страстей, вплоть до самых кротких и нежных, грубой и холодной душе ее мужа, столь же явно сама она чуралась этих идей, против коих восставала всем сердцем.
И здесь коренились ростки всех их будущих семейных раздоров.
Муж стал презрительно высмеивать ее суждения, поскольку она не желала постигать великих тайн, преподанных госпожою Гийон.
Это презрение распространилось затем и на прочие ее суждения, и чем яснее она это осознавала, тем быстрее неизбежно таяла их супружеская любовь, а взаимное неудовольствие росло с каждым днем.
Мать Антона, весьма начитанная в Библии, неплохо разбиралась в религиозной системе, нашедшей в ней воплощение; к примеру, она весьма красноречиво говорила о том, что вера без дел мертва, и о многом другом.
Библию она с сердечным наслаждением могла читать целыми часами, но стоило мужу приняться за чтение вслух выдержек из сочинений мадам Гийон, как она начинала испытывать безотчетную тревогу, рождаемую, вероятно, опасениями, что ее сбивают с истинной веры.
В таких случаях она всячески старалась поскорее уйти. К тому же черствость и бессердечие мужа она во многом относила за счет писаний мадам, которые в душе все больше ненавидела, а во время бурных семейных ссор проклинала вслух.
Так мир, покой и благоденствие семьи годами разрушались из-за этих злополучных книг, коих ни тот, ни другая и понять толком не могли.
В такой обстановке и появился на свет маленький Антон, про которого поистине можно сказать, что он терпел угнетение с самой колыбели.
Первое, что восприняли его уши и его пробуждавшийся разум, были взаимные проклятия и обвинения, коими осыпали друг друга навеки обреченные на брачный союз супруги.
Имея и отца, и мать, он все же с раннего детства чувствовал себя покинутым ими обоими, поскольку никогда не знал, к кому из них может прибегнуть, кого держаться – оба они ненавидели друг друга, а ему были одинаково близки.
В раннем детстве он не изведал ни нежных родительских ласк, ни улыбок, ободряющих первые усилия ребенка.
Родительский дом, где он вступил в жизнь, был полон вечного недовольства, гнева, жалоб и слез.
Эти первые впечатления за всю жизнь так и не выветрились из его души, превращенной ими во вместилище мрачных мыслей, которые он не мог вытравить из себя никакой философией.
Во время Семилетней войны отец ушел воевать, и мать на два года переселилась вместе с Антоном в маленькую деревушку.
Здесь он пользовался известной свободой и получил некоторое вознаграждение за муки раннего детства.
Воспоминания о первых увиденных им лугах, о поле, убегающем по отлогому склону холма и обрамленном наверху зеленым кустарником, о горе, тонущей в голубой дымке, о кустах и деревьях, бросающих у ее подножия тень на зеленую траву и к вершине растущих все гуще, неизменно примешивались к самым приятным его мыслям и составляли фон прельстительных образов, нередко рождаемых его фантазией.
Но как быстро промелькнули два счастливых года!
Наступил мир, и мать вместе с Антоном вернулась в город, где снова стала жить с мужем.
Долгая разлука на малый срок создала иллюзию супружеского согласия, но тем ужасней оказалась буря, грянувшая после обманчивого затишья.
Сердце Антона преисполнялось тоски, когда ему приходилось счесть неправым кого-либо из родителей, и все же ему очень часто мнилось, что правота в спорах скорее на стороне отца, которого он попросту боялся, а не на стороне матери, которую любил.
Так юная его душа непрестанно колебалась меж ненавистью и любовью, меж страхом и доверием к своим родителям.
Ему не сравнялось и восьми лет, когда мать родила второго сына, которому достались жалкие крохи еще не полностью растраченной отцовской и материнской любви, так что Антону почти не уделяли внимания; теперь он нередко слышал, что о нем отзываются с презрением и пренебрежением, и это весьма больно его ранило.
Откуда же взялась у него столь острая потребность в любви, если он никогда ее не знал и потому едва ли имел о ней хотя бы малейшее понятие?
Правда, в конце концов это чувство в нем несколько притупилось; непрестанная брань по его адресу стала привычной, и если порой он ловил на себе дружелюбный взгляд, то воспринимал его как нечто необычное, противоречащее всем его представлениям.
Антон испытывал глубочайшую потребность в дружбе со сверстниками и часто, встречая мальчика своего возраста, начинал всею душою к нему тянуться; он отдал бы все, чтобы сделаться его другом, и лишь унизительное чувство отверженности, внушенное родителями, а также стыд за свое убогое, перепачканное и потертое платье удерживали его от знакомства с более счастливым ровесником.