Читать книгу: «Homo Homini»

Шрифт:

Стать большим
Вместо предисловия

Аз есмь Иван, Ермолаев сын, в лето от Рождества Христова две тысячи шестнадцатое…

А впрочем, Бог с ним совсем. Я, Иван Ермолаев, писал стихи, составившие настоящий сборник, в течение почти четверти моей жизни. Эти годы вместили в себя множество людей, книг, видов из окна, запахов, звуков, шума времени, наконец, – и всё это так или иначе отлилось в стихи. Именно средствами поэзии и поэтики я, как сказал Мирон Фёдоров, «придумал себя и собрал по частям».

Можно сказать, что я думаю лирическими (условно говоря) стихотворениями, как Сезанн, – по выражению Мераба Мамардашвили, – «думал яблоками» – вечными героями его картин, символами отношений друг с другом явлений жизни. Стихотворение одновременно представляет собой и выражение определённой грани мировоззрения автора, и появление таковой грани; попросту – стихотворение как вбирает в себя уже накопленный его автором опыт, так и открывает новую страницу опыта. Стихотворение – форма познания автором мироздания и форма предъявления себя мирозданию. Такому отношению к поэзии я начал учиться задолго до того, как стал всерьёз писать стихи.

Поэзия разлита в воздухе, как скульптура, по Микеланджело, спрятана в глыбе мрамора. Осязаемые явления бытия – люди, деревья, «реки и улицы – длинные вещи жизни», луна со всеми немыслимыми эпитетами, которые можно к ней подобрать – способны служить материалом для любого вида искусства, будь то поэзия или проза, музыка или живопись. Но у каждого искусства есть избранное явление – то, которому оно уделяет больше всего внимания, – и для искусства поэзии таковым является речь, прежде всего звучащая речь. Каждый способен, проходя мимо Храма Христа Спасителя и читая вывески на окрестных магазинах, ненароком прочесть соседствующие «Розовый мир» (цветы) и «Монастырский хлеб» как «Розовый хлеб», каждый может сболтнуть достопримечательную оговорку и даже заметить, что она «по Фрейду». Но не каждый способен вычислить в этом элемент поэзии. Это доступно немногим, называемым в просторечии «поэтами».

Эта первая и основная фаза работы поэта – живописец сказал бы: «Грунтовка холста». Дальше следует копание в собственном небогатом опыте, тщетные попытки привязать к «розовому хлебу» какой ни есть, хоть захудалый, древнегреческий миф, поиски в речи окружающих верной рифмы к слову, например, «гипофиз» и прилагательного, должным образом характеризующего луну. Тут можно пойти пить пиво со знакомыми люмпенами, отправиться на лекцию «Есть ли жизнь на Марсе?», поставить диск избранных песен Леонарда Коэна, помусолить энциклопедический словарь – или вспомнить, как пил, отправлялся, ставил или мусолил неделю или год назад, а может статься, что и в предыдущей реинкарнации. Нужные метафоры, аллитерации, рифмы, да и просто слова, про которые сразу понимаешь, что они «единственно верные» – не замедлят появиться. Теперь необходимы бумага и пишущий прибор.

Четверть жизни превратил я в нечто подобное, и не склонен жалеть о том. Стихи постепенно сделались единственной вещью, к которой я отношусь абсолютно серьёзно, но ведь они – отражение и рефлексия всего остального, с чем приходится сталкиваться их автору, и, стало быть, миру не с чего быть в обиде на поэта. Поэт переводит жизнь в стихи, поэзию в поэтику, тленное в непреходящее, по гениальному определению Влада Тупикина, – «подходит к мирозданию словно бы с ножом для разрезания бумаги». Думаю, я справляюсь с этой должностью.

Я учился, учился и ещё раз учился этому у многих людей, и не только поэтов. В роли учителя вполне может выступить и художник, написавший поразившую поэта картину, и режиссёр, снявший ошеломивший его фильм, и всякий человек, мысли, поступки, улыбки, повороты головы которого круто изменили взгляд поэта на мир. Впрочем, учатся не только у хорошего – многие лица и события в мире преподают отличный урок внутреннего, а иногда и внешнего сопротивления. Но чтобы понимать такие вещи, быть поэтом совсем необязательно, то есть эти уроки преподаются не одним творцам искусства, а всем, кто вооружился достаточной чуткостью и вниманием.

Благодарности тем, кто так или иначе попадает в обозначенную выше категорию учителей, разбросаны по стихам, здесь же я бы хотел назвать именно поэтов – тех, чьи стихи во многом определили мою поэтику. Это Велимир Хлебников, Иосиф Бродский, Владимир Маяковский, Егор Летов и Виктор Соснора.

Мне думается, что этих поэтов (как бы Бродский ни противился постановке себя в данный ряд) объединяет ясное сознание полного взаимопроникновения поэтической формы и содержания и вытекающее отсюда отношение к языку (что бы там ни говорил Маяковский) как к прямому проявлению Божественного. Не-поэту можно попробовать объяснить это свойство (если не-поэту в принципе можно объяснить поэзию) как отсутствие возможности изложения сказанного в стихотворении другими словами, даже другими звуками: попробуй заменить в строчке эпитет – он потянет за собой аллитерацию, а из-за этого развалится рифма, в итоге прахом целое стихотворение. Названные поэты предельно серьёзно относятся к своему делу, намеренно усложняют ритм стиха для того, чтобы не допустить в строку лишнего слова, слога или звука. Отсюда – признание ритма первоэлементом поэзии, отношение к стихотворению как к молитве.

Молитва одновременно сугубо личный акт и представительство перед Богом за мир – и это положение представляется мне важным для понимания моего взгляда на поэзию, воспринятого от главных для меня поэтов. Такими я и вижу свои стихи, и больше ничего не хотел бы к этому добавить, ибо, во-первых, этим сказано всё, а, во-вторых, неприлично лишать хлеба литературоведов.

Остаётся добавить, что поэзия, трактуемая таким образом, то есть, за неимением более точного слова, религиозно, есть акт сопротивления небытию – небытию, разрушающему вместе с автором стихов всё, что он любил и полагал значимым для себя и мира. Мои стихи – в первую очередь попытка увековечить и хотя бы как-то возвеличить в глазах всепожирающей вечности моменты соединения моего сознания с сознаниями двух самых важных для меня людей – Влада Тупикина и Саши Малиновского. Для стороннего человека коротко скажу, что их значение в моей жизни приближённо равно значению Сократа для Платона или Иисуса для Иоанна Богослова. Я оставил в своих стихах, коим судьба пережить автора и его героев, отпечатки их обращённых ко мне слов и жестов, и того многого, чему затруднительно дать характеристику в прозе.

Приходится только помнить о том, что и стихи не вечны: книги уничтожаются временем, как и всякое физическое тело, и рукописи горят не хуже многотиражных изданий – а если даже и не горят, я всё равно не исполнен декадентского порыва чуть что обращаться за подмогой к сатане. Память же умирает вместе с людьми, хотя и является устройством для растяжения бытия какой-либо сущности на более продолжительный срок. «Прежние поэты считали, что жизнь мгновение по сравнению с вечностью, я же полагаю, что жизнь мгновение даже по сравнению с мгновением», – так, кажется, говорил Введенский.

Так что же остаётся?..

***

…Виктор Соснора заметил в одном интервью:

– Ничего нет трагичнее, чем разговоры о «вечных идеях», о «вечном искусстве», о «будущем». Ничего нет нелепее, чем малюсенький человечек, возносящий себя к вершинам вечности…

Журналистка задала резонный вопрос:

– Что же остаётся делать этому «малюсенькому человечку»?

Поэт ответил:

– Стать большим.

***
 
Стать большим.
Пропасть во ржи
Моя Родина – пропасть во ржи,
Абсолютная пустота.
Ей дано не пропасть во лжи,
Даже если в кустах та, –
Где ближайшие камыши.
 
 
Ей дано не хмелеть от трав
И – в отличье от прочих Родин –
От грибов; и меня взял страх,
Что до неё просто туго доходим
Мы – мухоморы её дубрав.
 
 
Раззудись плечо, размахнись рука,
Взмахом прочь с лица комаров, нас да ос;
В её новом РККА
Я – Капитан Отрешённый Даос
На 50-ом Ка.
 
 
Между мной и тобой не мост, а USB,
И колосья рыжие мокнут.
Пропасть молвит: «Война, и тебя могут сбить».
Я ответил: «Её тоже могут» –
Иногда здесь и Родина подсобит.
 
 
Всё нормально и падаю вверх. Осётр
Золотой и молочная в небе река…
Рыжей гружённый рожью осёл…
Рожь и пропасть – кисельные берега…
И всё!
 

I

Дон Кихот. Ямбы

 
Скача по Пиренеям перемен,
Проплыв до Рейна следствий от Ла-Манша
Причин, жуёт свой солнечный пельмень
В моём боку свербящая Ламанча.
 
 
Светило льёт свой призрачный восторг
На город грёз не шатко и не валко.
Дорога, не ведущая в острог,
Стократ длиннее, чем её товарка.
 
 
Над Барселоной реет алый стяг.
Ты сладко спишь на снежной пелене и
Мотаешь сны о горних волостях,
Где не нужны ни мы, ни Пиренеи.
 
 
Там средь камней небесных сердолик -
Как лошадь императора в Сенате,
И Бог, членистоног и сердолик,
Имеет вид Христа на Росинанте.
 

Ершалаим

 
Ершалаим – дождём на Шербур Леграна:
«Цекуба», стрихнин, калитку на ключ закрыли,
Пепел – Пилату, звёздная пыль легла на
Жёлтые кудри ангелам и за крылья.
 
 
Красен курган, да крест на нём не по ГОСТу –
Он ни в Клио не вечен, ни под Селеной:
В вещей тоске с заброшенного погоста
В небо глядит, в Сикстинский плафон Вселенной.
 
 
Люди и камни, видимо, лишь наброски
К иконостасу Медичи, коль в их бельмах
Не опочил Гомер, а в морщинах – Бродский, -
И ни трески, ни мысов, ни колыбельных.
 
 
Ни кораблей, ни списков – как ты хотела;
Струнами сплёл Сиятельный Многоженец
Смешаны с хором фурий «Chelsea Hotel`а»
Бас Леонарда с блюзовым хрипом Дженис.
 
 
Но ночному июньскому небу Джоплин
Коэн и Co. – иудины тетрадрахмы;
Начав с нагого ланча, закончат воплем
Вышедшие в дорогу бродяги дхармы.
 
 
Сядет под древом снятый с креста Всевышний,
Раскрыв Книгу Жизни, как «Илиаду» Шлиман –
Не разглядит за декоративной вишней
Звёзды и нимб луны над Ершалаимом.
 

Реликтовый блюз

 
Сырой Борей витийствовал за ржавой водосточной трубой.
Вселенная болталась на подгнившем одиноком гвозде.
Заря играла клезмер на границе между мной и тобой.
Ракитовые заросли палили по падучей звезде.
 
 
Сырой Борей витийствовал за ржавой водосточной трубой.
Вселенная болталась на подгнившем одиноком гвозде.
Заря играла клезмер на границе между мной и тобой.
Ракитовые заросли палили по падучей звезде.
 
 
Богиня на блакитном небосклоне зажигала февраль.
Гандхарвы с лепреконами свирели в разрывную свирель.
Деревья свирепели, уносимые тайфунами в рай.
Рога Иерихона пробуждали сиволапых зверей.
 
 
По сонным рекам и хайвеям пролегал Естественный Путь.
В воздушных шариках Незнайки созидался адовый груз,
А в перегонных Фауста шкварчала философская ртуть,
И Мефистофель подвывал ей мимо нот реликтовый блюз.
 

Чинук

 
Кружим над Сагарматхой. Размах крыльев Чинука –
Ни процента неба и сто от ветра.
Я искал вертолёт поломанный. Починю-ка, –
Думал, – его и себя, – и не ждал ответа
 
 
На вопрос, который не смог поставить.
Смесь не остывшей бумаги и никотина
Опустилась на мою скатерть. Та ведь
К чужим сигаретам всегда терпима.
 
 
То, что прилетело с улицы, у лица
Моего проплывало таким же табачным дымом
Да газетной новостью, – у лося
В зоопарке рога стали дыбом.
 
 
Вероятно, Чинук – это что-нибудь по-индейски,
Вроде Большого Воздушного Змея или поменьше.
Такой большой должен быть, наверно, и детский
Такой, что в него не войдёт ни моей вещи.
 
 
Разделённой Любви куски сходятся там, где шпал ось,
Где за далёкой ставней видны лишь шторы
Не одной шестой или что от неё осталось,
А всего, что я видел. Не знаю, – экрана, что ли.
 
 
В тех краях мы наивней, да и вода проточней,
Кружим над Катманду, там к Шанкару с ситарьим воем,
Там до Лхасы…
                         пешком…
                                        или даже юго-восточней…
Если за Лхасой и Ерусалимом вообще есть живое.
 

Лунный камень

 
По античным перилам взбежал на чердак левкой,
Пауки на страницах Гюго бьются в двери собора лбом,
Сикстинский Творец в разбитые окна – призрачно и легко,
Вот ты какой –
                            бег луны, зелёной на голубом.
 
 
Опустите же синие шторы, – как пел Булат Окуджава,
Разоблачите луну от туманного платья дней –
Я не знаю, как дальше жить, но уверен, что оку Джа во
Всяком случае и в свете звёзд всё куда видней.
 
 
Звонница без Квазимодо пуста, но как сретенские благовесты
На окне «Лунный свет» Дебюсси, под окном песнопенья пьянчуг –
Сказки венского леса, карнавальный наряд невесты,
Ранние Чиж и Васильев, поздние Цой и Шевчук.
 
 
Что мы оставим им здесь? – лишь корабли-облака да
Модильяни твоей ладони на Рерихе моих век…
Вот и кончился Воландов бал, началась блокада
Портом пяти морей города на Неве.
 
 
А по-над убийством Павла летит золотая радуга,
А как на крови Александра – червивые рты воробьёв:
Вот те вся кипячёная грязь, вот те вся ледяная Ладога –
Путь туда и сюда от слуги двух господ до хозяина двух рабов.
 
 
Так прости ты меня, небожителя, братец Каин –
Видно, то была худшая в нашей отаре овца,
Раз она положила на общее сердце кинжал и камень,
И мне далеко до тебя, как лошади до овса.
 
 
Че Гевара на красной футболке – флаг Хемингуэевой Кубы –
Схвачен в четверо рук, равно в четверо ног простыня;
Переплавить луну в серебро, влить в твои несказанные губы:
Прости меня…
                             …мы утонем, едва не доплыв до Утопии,
 
 
С лунным камнем на шее вдоль сердца, с распятием поперёк,
Причащая друг друга касанием сонных ресниц в плесневеющей топи и
Горечью пыли в снегу и слезах, что Мор для нас поберёг.
 

Экклезиаст

Там, где цветёт пьянящим зелёным роза пустынь – пейот,

 
Где краток и облачен день, а ночь – вообще микроб,
Под незримой защитой Того бессмертного, кто не пьёт,
Мы летели, как рюмки в стену, к лучшему из миров.
 
 
Кедр, кипарис, олива и пальма смотрят сквозь тень креста
На злое прыщавое небо в пергаментных облаках.
Над посеребрённой снегами тайгою крылом клеста
Распластаны ласты Кассиопеи на каблуках.
 
 
Голубым парусам заката, клубничным его китам
Вовек не изведать забот родившихся на мели,
Где в футлярах гниют гитары под ласковый плеск гитан
И прибит деревянный зной гвоздями к лицу земли.
 
 
Горит в абрикосовой мгле пионерским костром восток.
Подпирает плечами космос античный энтузиаст.
На заплаты и лепестки разрывает слепой восход
Не вписавшийся в полукруг квадратный Экклезиаст.
 

Вид с балкона

 
Вид с балкона: осенний бал
Листьев, бензоколонка «Shell»,
Ветер рьян, и пустует бар.
Non, je ne regrette rien, mon cher.
 
 
Чёрный грайм и трамвайный джаз,
Враний грай, воробьиный визг…
Первый лёд лёг как верный шанс
Сбацать первый в сезоне твист.
 
 
Двадцать первый в сезоне шах!
За щекой, как припухший флюс –
Строчка Пригова, а в ушах –
К смерти приговорённый блюз.
 
 
После станет сердца цеплять
Оголтелое кабаре,
И зима, как в той песне, – глядь! –
Вся в опале и кабале.
 
 
Вгрызся в голову короед,
В воспалённых глазах плакат:
Кавалерия королев
На пергаментных облаках.
 
 
Это будет не скоро. Днесь –
Кислый дождь и горчащий чай,
Да лелеет молочный Днестр
Стеариновую печаль,
 
 
И стремит по стремнине прочь
Сквозь озоновое окно
Силуэты ушедших в ночь,
Как когда-то – бойцов Махно.
 

Шторм

 
Приусмягнувшая1 заря над штормящим Хвалынским морем
Каплей крови в глазах твоих гаснет, нежных и так печальных.
Дирижёр дирижаблей, ветер державы нездешней, голем,
Оживлён человеческим горем, падает на песчаник.
 
 
Он глумливо хохочет и плачет, лижет голеностопы
Нам с тобою, и оползни в пиктограммах в кольце тумана.
Преклоняет маяк перед нефтевышкой колена, чтобы
Стать аквариумом в сухом подсознании океана.
 
 
Расплывается в сточной канаве, как кровяная клякса,
Волчья ягода Марс, утопает, глухо прилежно стонет…
Осознавший шальную радость ни в чём никому не клясться,
Кипарис, перекручен нордом, чернеет, как римский стоик.
 

Вавилонская библиотека

 
Борхес описывал рай как большую библиотеку –
Его представление мало похоже на рай мещан.
Тлеет воск, увядает роза, альт надрывает деку,
Даруя обидно обыденный смысл непростым вещам.
 
 
В воспоминаниях мавра о венецианском доже
Ты повисла на люстре промежду пламенем и теплом:
Невидима и свободна – что, в общем, одно и то же, –
Фотокарточкой три на четыре вложенная в диплом.
 
 
Мой обкусанный карандаш плывёт по тебе, как тропик
Козерога ли, Рака ли – по arbeit macht frei и charmant.
Мы встречаемся здесь же, в саду расходящихся тропок,
Чтоб рвануть автостопом в нирвану, как пустота в шалман.
 
 
Мне кажется, это здесь: на Луне – в неземном подвале, в
Окрестностях Марса – на пыльном заоблачном пустыре…
Мы спрячемся под философский камень, как бет под алеф,
Перед тем как повеситься на рассохшемся костыле.
 
1.«Приусмягнуть» (арх.) – «лишиться румянца».

Бесплатный фрагмент закончился.

199 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
19 февраля 2018
Дата написания:
2017
Объем:
90 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-9908592-8-9
Правообладатель:
Книжный магазин "Циолковский"
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают