Читать книгу: «Приглашение в скит. Роман», страница 4
– После окончания курса предпочёл юноша музыкальной карьере геологический факультет МГУ. Затем, как геолог и альпинист, облазил весь Кавказ, защитил диссертацию. И затем – очередной, столь же непредсказуемый, поворот – подался в художники-живописцы, Суриковское закончил. Стал выставляться, в том числе за рубежом, имел даже финансовый успех. Женился, родил дочь. И вновь поиск себя, своего подлинного предназначения. Духовное училище… И тут жена сказала: выходила я, дескать, за художника, а не за попа, – и ушла к другому… Само собой, о мотивах разрыва с супругой, не пожелавшей стать матушкой, не нам с тобой судить, они, очевидно, не столь просты… причины, я имею в виду. Тут ведь как – едины ль мы и в вере также… Ан нет, даже вера у нас различна… Ну и так далее, по понятно развивающимся законам любви и ненависти. Каждый, как давно уже прописано, ищет для себя, помимо материального, и мир идеальный… даже если этот мир противен и противопоказан другим. Отсюда, наверно, и метания батюшки – до того ещё как он стал батюшкой. И всех остальных человеков. Разница в активности. Более активный индивид становится лидером. И формирует вокруг себя среду обитания, и более пассивные примыкают…
«Э, – подумалось мне, – да ты, вижу, тоже очарован. Эк изячно поёшь!»
– А почему не нам судить? – попробовал я перевести в диалог его академическое вещание. Однако не преуспел. Валерьян, очевидно, затвердил полюбившуюся биографию многими презентациями… И биография эта служила ему не только поводом к зависти, но и в успокоение – не всё-де подлежит тлену и не все намерения бесплодны в нашем мире соблазна и мытарств…
– Будучи уже игуменом одного из монастырей Вологодчины, взялся батюшка за перо. Написал более десятка духовных книг… Правда, последние годы на творчество у него времени не остаётся: все силы отнимает скит, ведь с нуля воздвигаем… Ему бы хорошего хозяйственника в подручные… снять тяготы с себя хотя бы по прокорму братии…
– Да, хочется поскорее взглянуть, что же это за оазис такой. Да и книжки его не мешает посмотреть.
– Как художника его сравнивали с Серовым и… неким французом… забыл вот только каким, – Валерьян помедлил, вспоминая. – А как музыканта – с Рахманиновым.
– А как писателя?
– Писателя? Ах да! С бароном фон… опять же позабыл… Флобером, что ли? Он стилист, слово его пластично… А он взял да в монахи подался.
– Так, может, потому и подался в монахи, что понял: в писаниях на того-то похож, в рисовании – на другого, в музыке – тоже не оригинал?
– Есть ещё вопросы? – Валерьян ощетинился – ну не терпит он моих подначек: обижается как ребёнок.
– Да. Ты сейчас будто по шпаргалке шпарил. Или наизусть биографическую справку выучил?
– Отстань. Дурень стоеросовый.
– Одна-ако.
Судя по столь решительной отповеди, деликатность экскурсовода иссякла. И потому – молчок. Клинышек бороды остриём кверху. И веки смежил.
– Что ж, спасибо и на этом.
Отец Ефим неспешно показывал нам свою церковь на третьем этаже. Со знанием дела рассуждал о мастерах, непрофессионально постеливших линолеум, об удачном освещении… И во всём – будь то похвала или неодобрение – чувствовалось, как бурлит в нём нетерпеливая мальчишеская похвальбишка обладателя в целом прекрасной обители.
– Мне давно хотелось именно вот такие иконы, – и опять заметно было, как неприкрыто-ненасытно, в тысячный, наверно, раз, любуется игумен ликами святых. – Наконец-то нашёл чудесного иконописца, и он сотворил, как мне хотелось, как и я вижу… Что за иконы! Как светло на душе от них, да? А колорит!.. Даже звучание колокола присутствует, слышите? Прислушайтесь! Боже мой, а какие выразительные глаза! И непорочные совершенно…
И батюшка оборачивался, заглядывал и в наши с Валерьяном очи.
Чуть позже батюшка подарил мне несколько своих книг.
– Правда, уже семь лет ничего не промышляю на сём поприще… А семь лет – как раз тот срок, когда не только кровь в человеке полностью обновляется, но и душа приобретает добавочный опыт, не так ли? Так что не будьте слишком строги к моим запискам.
Первая трапеза
На трапезу нас позвал Диомед. Имечко, да? Кроме как в книгах и не встречал раньше. Но соответствует ли сие необычное по нашему времени имя внутреннему содержанию этого круглолицего крепыша? Он как-то болезненно и неприятно суетлив… потому и неприятно, что это и тебе передаётся. И говорун до мозга костей: так обычно характеризуют степень крепости мороза, лютости его – пробирает, мол, до костей… бр-р! – и передёргиваешься всем телом. И вот с таким именно, как Диомед, проведя несколько минут, хочется зафырчать или же затрясти головой навроде лошади, которую заели слепни. И бормочет, и бормочет, огромный ворох подробностей на ограниченном отрезке времени, так что начинает мерещиться: месяц или даже два уже с ним в непрерывном общении, причём в замкнутом пространстве – слух непроизвольно отключается! Невероятное ощущение – тебя вроде как ухватили за руку и насильно повели по рынку сквозь гомонящую толпу, где каждый торговец цепляет за локоть и предлагает свой товар, и ты обалдел и оглох от гвалта, ещё чуть-чуть – и глаза разъедутся врозь… Глупые, право, мысли вертятся в моей голове. Понимаю. Вероятно, акклиматизация даёт себя знать. В общем, Диомед себе ничего парень. «Мне сорок пять на днях исполнится», – не помню, по какому поводу сообщил он. Я остерегаюсь сам задавать вопросы таким людям – это их вдохновляет на душевные излияния. Назойливость их, я догадываюсь, происходит от постоянного внутреннего беспокойства, неуверенности в себе, потому он и хочет быть тебе (да, собственно, и неважно кому) полезен. «Тебе не надо кровать передвинуть, поближе к окну, чтоб читать посветлее было? Нет? Сумка тебе не мешается тут? А то давай я заброшу на шкаф…» – и это через каждую почти фразу словесного извержения. И рассказывает, рассказывает, волнуется, заискивающе ловит твой взгляд – сочувствия вроде ищет. В Германии вот жил несколько лет, работал там водителем. Сестра у него там замужем. И он туда поехал по её вызову. Женился. Теперь разведён. «Ты знаешь, где тут душ? Там можно и постирать…» Что-то у него с головой не в порядке. Точно.
Его товарищ, Игорь, к кому он приехал на побывку, – бывший подводник, майор – тоже улыбается несколько виновато и отрешённо, и как бы ждёт поручения, чтобы тут же опрометью помчаться исполнять. Выпуклый лоб, курчавая редкая бородёнка, глаза чуть навыкате.
– Мы с ним на одном заводе работали, – сообщает Диомед, – там и подружились.
Они похожи, как братья, – оба рыжие. Только Игорь долговяз и, как жираф, взирает сверху, чуть пригибая голову набок, а Диомед приземист, ему по плечо. Последний доминирует и назойливо воспитывает. И жалуется посторонним. Как мне сейчас:
– Ну, вот чего он заикается по мобиле? Сколько денег уходит на одно заикание! И говоришь ему и говоришь: сформулируй прежде, на бумажке даже запиши, а потом звони! Всё без толку! Как о стенку горох.
И, похоже, Диомед опять нервничает всерьёз и переживает искренне по этому поводу. Да, неуютно, неспокойно у него на душе. Сумятица некая будоражит. И мне, хотя и сочувствую, хочется поскорее отделаться от него. Он спор затевает, и не понятно, с кем. Откуда возникла эта тема, например: о разрешённой скорости на окружной московской трассе? Мне это надо?
Впрочем, я отвлёкся. Нас ждут за столом.
Я, как выражаются, слыхивал краем уха или кина насмотрелся: игумены обычно столуются отдельно от братии. Этому причиной может быть диета или желание сохранить дистанцию. Здесь же батюшка вкушал со всеми вместе, возглавляя стол и заправляя беседой, которая не прекращалась во всё время насыщения чрева.
Насытиться же было чем – на длинном столе, покрытом клетчатой скатертью, кроме казана с кашей, стояли разнообразные соусы, овощные и фруктовые салаты, на парапете-преграде к кухне ждал своей очереди большущий арбузец…
Повар – тот же художник или композитор, записывающий музыку прямо из головы в нотную тетрадь. Он заносит для памяти на бумагу свои вкусовые ощущения – какими-нибудь доморощенными знаками-формулами, выводит красивое уравнение. Вот, курица, допустим, на вертеле источает аромат, прибавить корицы, затем шафран, затем… и в том же порядке все эти перемены вкуса складываются в последовательность – мелодию вкуса гурмана. Или симфонию. Или концерт фортепьяно с оркестром… то бишь курицы с ингредиентами… К чему это я? Причём тут курица? Пост, а он про курицу…
На сей раз бразды правления в общем разговоре перехватил – узурпировал! – мой Валерьян. Он точно старался поразить всех неординарностью своей персоны: вещал почти непрерывно, всех перебивая, в том числе и батюшку – о своих посещениях монастырей: в их числе Валаама, Афона, Иерусалима и других, о мироточащей иконе, которую собирался привезти сюда, но не посмел без благословения батюшки. Батюшка снисходительно кивал и – присматривался, как доктор присматривается к пациенту. (То бишь роли поменялись, – мог бы я съязвить, будь на то подходящие условия). Насчёт иконы, однако, заметил:
– Надо было привозить без всякого спроса. Я бы и тут благословил.
– Да, батюшка, вы правы, тямы не хватило… мозгов, я имею ввиду. Не уразумел.
А мною всё владело какое-то суетливое злорадство, исток коего я пока не мог уяснить. Моя журналистская сущность – или сучность, как приговаривает Тамара – изнывала от желания уязвить-таки своего друга: уж очень он задавался. Но я озирал окружающие меня лица и не замечал в них осуждения этому бахвальству. Лишь внимание и сочувствие… Сочувствие к чему? – пытался я постичь. Да, неведомый и неугомонный бес подзуживает Валерьяна всё время на спор, на хвастовство… желание быть на виду у него в крови, понравиться всем, услышать похвалу – елей для его души… всё это меня давно в нём раздражает. Другое дело, что дома я могу плюнуть и уйти, а тут?.. Тот, кто сталкивается с ним впервые, невольно ведь подумает: там, где побывал не он – вовсе не так замечательно, вовсе и не Афон, и тропка не тропка, и горы не горы, и люди не те, не такие уж и святые… Дело в восприятии?.. Кто сильнее способен преувеличить, что ли, тот и прав?
Однако в этом назойливом трёпе есть и преимущество: вот, подишь ты, напросился в поездку – и про меня не забыл – в Абхазию!
– Батюшка, а мы скоро в скит поедем?
– После Абхазии сразу и… Хотя нет, мы же ещё к отцу Ору собирались на праздник…
– А нас, батюшка, возьмёте в Абхазию? – льстиво-заискивающе. Ну как такому подлизе откажешь? Как ребёнок смотрит просительно, вот-вот захнычет… И тут же продолжает о своём:
– …Жду на остановке. Жду-пожду, а мороз клубится, я задрыг в сосульку. Где-то мой троллейбус пристыл к проводам. Пойду, думаю, погреюсь немножко. И захожу в церковь, это неподалёку от моего дома. Там свет горит, там тепло. Толкаю дверь, а мне навстречу сладчайший звук: «Господи, помилуй…» А я любитель хорового пенья. У меня большая фонотека. И тут меня как током ударило. Что меня особенно поразило, так это молитвенное наполнение голосов. Не просто профессиональное, а духовно насыщенное! Как бальзам на сердце. И вот с этого раза я стал приходить, слушать. Потом я прооперировал матушку одну, жену отца Николая… потом святить куличи понёс в Сретенский монастырь…
Валерьян умолкает, погружаясь в то давнее своё благостное состояние – на мой взгляд, он слегка переигрывает: этак в дурном театре плохой актёр прикрывает дланью взор, при этом подглядывает сквозь раздвинутые пальцы за публикой. Чего-то он добивается, не пойму только чего.
Батюшка пользуется паузой:
– А я, когда художничал, ходил к товарищу в монастырь, он там иконы реставрировал. Ещё ж в советские времена – всё непросто, никому ничего не говори – и я вот пошёл посмотреть, что он там малюет… Этот непередаваемый запах красок, они их сами зачастую изобретают! И позже ходил по монастырям – смотрел, как работают иконописцы. И…
– Да-да-да, я там тоже был! – отнимает длань от глаз Валерьян…
Я, между тем, отвлекаясь слухом от говорка Валерьяна, изучал присутствующих за столом. В первую очередь меня интересовал Олег, которого я в минуту встречи принял за сына. В нём так же, как и в моём Пете, присутствовала глубокая созерцательная сосредоточенность на внутреннем своём мире. А курчавая каштановая бородка придавала ему ещё большую закрытость и… значительность, что ли. Он единственный, кто до сих пор не проронил ни слова. И казалось, он обдумывает некие глобальные вопросы бытия. Как некий патриарх. Да! Почему-то я видел его в будущем именно первым лицом в церкви – благородная осанка, величественный наклон головы, выражение лица и глаз. Откуда он такой взялся? Как сюда попал?
Ну да с патриархом я, видимо, хватил через край. Это оттого, должно быть, я возмечтал, что и сыну своему, с кем он был так схож, я бы также хотел прекрасной перспективы…
За Валерьяном по правую руку от отца Ефима сидит отец Иов. С ним я тоже пока не общался. Он что за птица? Лицо аскета. Вкушает неспешно, что-то тихо иной раз говорит батюшке. Иногда ненавязчиво бросает взгляд то на одного, то на другого…
Брат Алексей по левую руку от батюшки. Этот словоохотлив, как попавший в своё болотце лягушонок. И квакает, и квакает, выражает своё одобрение и приятие всё той же улыбкой до ушей с розовыми дёснами и лошадиными зубами напоказ. При встрече и в пути от вокзала он выглядел совсем иным. Теперь он совершенно не похож на того водителя, который смутил своей невозмутимостью фельдшера «Скорой помощи».
– Да, вы правы, правы, это удивительно! Удивительно! Я тоже нечто подобное испытывал. Это знаменательно. Это присуще всем мыслящим существам.
И откуда взялась эта его велеречивость? Озадачил-таки. Перед батюшкой рисуется? Вроде ни к чему. Впрочем, отец Иов по правую руку, этот по левую… Есть тут что-то иерархическое. Или детская борьба за близость к главе сообщества? Как апостолы спорят…
За ним Диомед с Игорем. И Паша или, как тут к нему обращаются – Пашик (очевидно, от слова пшик – так мне почему-то хочется трактовать суффикс). Заморенный с виду и тщедушный телом паренёк с капризным лицом. Интересно, чем недоволен? Или тоже рисуется? С такого, пожалуй, станется. А может, бывший наркоман? Из семьи богатых родителей и потому денег хватало на эксперименты?..
Он вставляет порой какие-то невразумительные реплики своим скрипуче-превередливым голоском, но без каких-либо чаяний быть услышанным, будто из него выскакивала шальная, неконтролируемая эмоция и бесследно растворялась в воздухе. Вот как сейчас:
– Жизнь могла пойти иначе, не давай я людям сдачи… – и уткнулся носом в тарелку. Ну, что об этом сказать? Или совсем уж невпопад – возможно, своим мыслям: – Для меня это подвиг – в горы подниматься, раньше мне это и в голову не могло придти…
Действительно – пшик да и только. Почему батюшка к нему снисходителен? О таких, превередливо-заносчивых, в простонародье говорят: глисты замучили. Пардон, конечно. Не за столом буде сказано. Или: не в коня корм. Точнее. Действительно, он уплетал за обе щеки так, словно год целый не ел. Отчего же такой худосочный – до сероватого отлива морды лица, как опять же выражаются в некоторых слоях населения – чукчи на севере, к примеру. Насытившись, Пшик тут же стал клевать носом. При этом совершенно утратил вид умника. И, взглянув на него, батюшка веселым басом изрёк:
– Чай не пьёшь – откуда ж сила? Да, Паш? Чай попил – совсем ослаб!
Поднялся, оглядел всех из-под приопущенных век:
– Помолимся
А когда уже все убирали со стола, спросил:
– А не потрудиться ль нам перед вечерней службой?
Первое послушание
Отдыхая после трапезы, мы с Валерьяном услышали голос Алексея: проходя мимо нашей кельи, он кому-то, кто шаркал за ним следом, пенял:
– Эй вы, ковыряшки! Ноги в руки и вперёд! Ковыря-ашки! – И шлёпая подошвами сандалет по каменным ступенькам в сад, продолжал бурчать: – И ковыряются, и ковыряются… монахи бородатые! Язви вас совсем…
Переглянувшись, отправились и мы на послушание – освобождать переднюю часть двора от строительного хлама и камней. Здесь, работая бок обок, мне удалось пообщаться с отцом Иовом, а затем и с Олегом.
Отче недавно исполнилось полста. В оные года окончил лесной институт. Был женат, да не сложилось… Теперь заправляет садом-огородом в скиту. Подробнее поспрошать мне помешал вездесущий Валерьян, продолжавший изображать рвение в выворачивании камней и всё время укоризненно вздыхавший за моей спиной, когда я отвлекался на разговоры:
– Работать надо, друг мой, работать. Это монастырь, а не дом отдыха для вольнопределяющихся.
– Работай, – огрызнулся я, – а не отвлекайся на замечания другим! И вообще, сочувствую я твоим зятьям – если дочери твои характером в тебя! – И, отдельно ото всех, я стал приводить в порядок участок земли в тени под деревом, чьи плоды уже давно влекли мой исследовательский инстинкт. Отец Иов несколько раз подходил и подсказывал, как лучше устроить планировку. В результате получилось неплохо. Прилично получилось – этакий тенистый закуток со спуском в тот самый цветник с прудиком, где краснопёрые рыбёшки лениво пошевеливали плавниками. А плоды на дереве оказались ещё зелены, так что я даже забыл у отца Иова спросить их название.
С Олегом же я перемолвился уже после завершения работ, в тени нижней террасы у водопроводного крана. Умывшись, он посветлел взором и почувствовал в себе, по всей видимости, охоту поговорить. За плечами у него электромеханический институт, работал механиком. Была у него девушка, но ушла, когда запил. Пил до чертиков. Некто помог ему выкарабкаться из запоя и летом отправил бродить по монастырям (так он выразился) … Побывал в разных местах – и в средней полосе России, и на Север забирался, но как-то нигде не прижился, не показалось. Встретился недавно с батюшкой Ефимом – по совету одного монаха… и вот теперь здесь, послушником, всего вторую неделю. Говорил он глуховатым грудным голосом.
– Мне до сих пор снится всякая всячина… нездоровая. Вот нынешней ночью… Иду в какой-то, что ли, детдом. В руках у меня, откуда ни возьмись, сумки с игрушками, гостинцами. А в полутёмном коридоре встречают меня странные тётки. Подарки принимают, но почему-то испуганно: озираются, точно окрика опасаются. Маленькая девочка вертится подле них, и у неё просящие глазёнки, палец во рту… Но затем – уже долгий по ощущению, тягостный, точно у меня из сознания выскочил большой кусок – разговор с тоскливым-тоскливым мужичком, серо-буро-малиновым каким-то, замшелым, с перепою, может быть… в затемнённом закутке и – странно как-то – у книжных стеллажей. И он, этот архивариус, то есть библиограф, глаз не поднимает, половицы разглядывает, стесняется чего-то, робеет. А сидим мы отчего-то на корточках и посматриваем в низкое оконце, а за ним унылый городской пейзаж. Мусор там ветром гонит, пыль или дым стелется… И вот он, библиофил этот, говорит мне:
– Вы были в музее? – и называет музей. И спохватывается: – Конечно, бывали! Чего это я?
Затем, скомкав наш разговор, прощаемся поспешно, и я думаю: надо ли забрать опорожненные от игрушек сумки. Но может, они тоже понадобятся детям? Хочу спросить об этом жену, хотя, рассуждаю, откуда ж у меня жена, я ж не женат! Но она очень быстро идёт впереди, и мне хочется её обогнать и заглянуть в лицо – посмотреть, какая она. И вот мы уже у низких дверей, таких низких, что приходится присесть чуть ли не на четвереньки… И внезапный – я даже вздрогнул! – бьющий в затылок свет. Нестерпимый даже для темечка – будто кто сканирует мой мозг, сквозь череп. Я страшно испугался, засуетился, пошёл быстрее, даже побежал, чтобы отвязаться от этого просвечивания. На ходу натягиваю пальто, и что-то мне в нём мешает.
Уже на улице, в каком-то сквере, обнаруживаю бутылку «сухаря» – ну, сухого вина – и поворачиваю её в кармане так, чтоб не мешала. А она всё равно топорщится.
– Что это у тебя? – спрашивает меня жена, и я тут вижу её недобрый оскал. – Опять?! – и в истерику. И руками размахивает. Перехватываю ладонь у своего лица и сжимаю так, что пальцы в солому.
– Тётки вернули мне твою ж бутыль! – Ору ей в ухо. – А сказать не сказали! Сама ж в богадельню дала это вино! Зачем – не понятно. И вообще – кто ты такая?! Образина! Кто ты?! – кричу.
Олег замолчал и при этом прикрыл ладонью рот, желая вроде сам себя заставить молчать.
Я не утерпел, помня своё видение его будущего, спросил:
– Не собираешься делать духовную карьеру?
– В тридцать пять лет? Да нет.
– Помоги-ка, – попросил Валерьян, – ломиком поддень…
Да чтоб тебя! – чуть не вырвалось у меня. – И тут достал!
– Слушай! Я уже вымыл руки – какой лом? Ты что? И нету у меня никакого лома. Заканчивай свой кордебалет, хватит играть святошу… Папу римского он тут изображает!
Затем была вечерняя служба, где я старался быть усерден как все… И никаким лицедеем себя не чувствовал. Мне хотелось ощутить физически и вникнуть в своё непростое состояние духа…
Уже совсем стемнело, когда Диомед остановил меня на террасе второго этажа и предложил для похода в горы рюкзак вместо сумки и тут же вынес его из кельи и протянул мне. Сразу уйти мне показалось не учтивым, хотя я уже знал его неудержимую словоохотливость. Я посмотрел на быстро меркнущее небо, где начинали прорезываться крупные леденцы звёзд, помял в руках брезент пустого рюкзака, сказал:
– Да, выручил ты меня. С сумкой на одной лямке лазить по оврагам – удовольствие не из самых удобных.
– А я сразу об этом подумал, Ван Саныч… – и Диомед затараторил о своих путешествиях: – Да, славно путешествовать в хорошей компании. Вот, когда мне было тридцать лет ещё, я сподобился…
От одного этого «сподобился» мне сразу захотелось нахлобучить ему на голову его же рюкзак.
Ночь я спал как убитый.
Опять «в поле»
Приехав утром, Вансан не нашёл сына на том месте, где оставил. В убежище из панелей – также никого, лишь остывшее кострище да пальто, скомканное, испачканное землёй. Вспомнились ключи, оставленные Петей вчера на даче – это вполне мог быть знак прощания разуверившегося в жизни и отчаявшегося юноши. Несколько минут Вансан ходил туда-сюда по гравийной дороге вдоль участков в надежде на появление сына откуда-нибудь из кустов. Потом пошёл к крайнему дому у реки, где всё лето обитал пожилой мужик, похожий на долговязого Кихота с морщинистой маской на лице. Пока шагал, зорко и ожесточённо оглядывал окрестности. Посёлок расположился на возвышенности, и вокруг дышал под солнцем простор – справа и слева синели леса, за рекой же невдалеке в рыжем поле тарахтели тракторы с прицепными агрегатами – убирали солому, создавая из них аккуратные конусные шалашики.
Из дома на крыльцо вышел хозяин-дон с подзорной трубой в руке. И на вопрос Вансана, не видал ли он юношу в полушубке, охотно откликнулся подростковым дискантом:
– Вот в эту самую трубу и видал. Я всегда, когда делать нечего, обозреваю… Ещё порассуждал: знакомый будто паренёк-то. Значит, не ошибся. Он – во-он там, – дон Кихот махнул в сторону поля, исходящего шмелиным рокотом моторов, – вышагивал наискосок – прямиком к лесу.
Вансан вернулся к машине и хотел переехать на другую сторону реки по дамбе, но передумал, опасаясь застрять в глубокой колее.
Петя явился часа через два, усталый и какой-то отрешённый.
– Курить хочется, – сказал вместо приветствия. Закурив же, стал рассказывать, как ночью, уйдя за реку, промок и замёрз. И с восходом солнца разделся на опушке леса, стал сушиться, благо – ни дуновения ветерка, одни жёлтые лучи от жёлтого солнца – так и пронизывают, как рентгеновские, до самого нутра.
Вансан решил остаться с Петей здесь на день и, может быть, на ночь. Разведём костёр, порыбачим, подумал он, хорошо, что в багажнике есть удочка.
У костра да на солнечном припёке Петя заснул, свернувшись калачиком на полушубке. Лицо его было покойно, умиротворённо. Вансан несколько минут рассматривал его, и не то нежность, не то жалость, а скорее, оба эти чувства вместе владели им.
Верхняя губа у Пети чуть толще нижней и слегка выпячена, придавала его лицу выражение готовности обидеться (как у матери). На веках просматривались синие жилки. Вансан вдруг вспомнил сына маленьким: он носился по двору быстрее всех своих сверстников и смех его серебряным колокольчиком кружил, то удаляясь, то приближаясь. И, слыша этот колокольчик, подмывало залиться таким же радостным… да, жизнерадостным смехом. «Как всё порой меняется в жизни…»
Неожиданно Петя проснулся, сел, протёр глаза, хриплым голосом спросил:
– Как думаешь, зачем мать опрыскивала меня святой водой?
– Когда?
– Да вот, в ванной когда лежал. Беса, что ль, изгоняла?
– Не знаю.
– Ты меня извини.
– За что?
– Ну, за то, что драться с тобой хотел.
– Да ерунда. Мелочи жизни.
– Как тут тихо, красиво. Спокойно.
– Да, хороший денёк выдался. И не осень будто.
Некоторое время оба глядели на водную гладь, на поле и лес на том берегу, на белёсый горизонт, откуда неспешно выплывали лёгкие курчавые облачка. Резкий гомон чаек не казался сейчас неприятным. Скорее, их сварливость умиляла даже.
– Мать считает, я чокнулся, – опять неожиданно заговорил Петя. – Что ж, по-своему она права. Но всякая болезнь есть заблуждение врача. Считая, что лечит болезнь, он тем самым упрощает себе задачу. Смысл и высшая точка развития жизни – любовь. Жизнь есть материя, материи нет – равно и жизни нет. Чем больше материи, тем больше жизни. Так твоя жизнь есть существование материи по твоему образу и подобию… Стать сильным, значит сделать это видимым для всех, потому что каждая молекула хочет именно этого. По сути, можно лишь внести лепту в синтез и картину существования всего сущего. Разрушить жизнь нельзя, можно лишь разрушить более простой синтез, являющийся в свою очередь анализом более сложного синтеза, и включить его в более высокий по отношению к нему. Жизнь есть постоянное бегство от смерти, земля уходит из-под ног, и ты прыгаешь с камня на камень. С последней материей, несущей твой образ жизни, уходишь и ты… но этого не будет, ты же успел сделать что-то, выйти из общего ряда вон и тем самым попал в новый синтез…
Вансан слушает внимательно и старается вникать, но чем дальше, тем ему яснее, что говоримое сыном – не собственные размышления, а вычитанное и плохо переваренное как по содержанию, так и по форме. Не хочется Вансану верить в его болезнь. Вернее, хочется верить, что это не затяжной недуг, а временный срыв, и стоит Пете отдохнуть, развеяться – и всё пройдёт. Он даже допускает, что сын, запутавшись в своих явных и неявных проблемах, попросту говоря, теперь «косит» от службы в армии, хотя и делает вид, что стремится туда.
У Вансана заготовлена фраза: «Да, Петяй, жизнь сложна и зачастую страшна. Но – именно этим она интересна», – и он лишь ждёт, пока тот сделает паузу в своём монологе. Но вскоре фраза эта кажется ему бесполезной, ненужной.
– У меня такое впечатление, что мамаша не столько обо мне заботится, сколько о себе самой, – неожиданно меняет тему Петя, так что Вансан не сразу это схватывает.
– Как это? – спрашивает после заминки.
– Обыкновенно. Семейное благополучие: примерный муж, благовоспитанный сын, достаток в доме и прочее – всё это придаёт ей респектабельность и способствует её карьере. Так что приодеть меня, приобуть – не для меня вовсе, а чтоб соседи и знакомые не осудили – её как родительницу. Она боится общественного мнения, как огня. Ну да пусть, будь всё это только внешне, а то ведь она действительно боится этого пресловутого общества, боится слететь с работы, потерять достаток, упасть в глазах знакомых и… так далее. Поэтому и постоянная гонка за деньгами, постоянная гонка во всём – ещё, ещё, ещё, и никогда это не кончится! Такое впечатление, что суета для неё и есть весь смысл сущевтвования. Но мне-то этого не надо. Я ж другой. Я хочу своё предназначение исполнять. Мне попросту надоело действовать по указке. А то ведь: сделай так, сделай этак. Почему ты такой, а не этакий? Пока я тебя кормлю, ты должен исполнять мои требования. Если это любовь такая, то не надо мне такой любви. Сыт по горло, ты-то хоть меня понимаешь?
– Ну, ты… не преувеличиваешь? Семейное благополучие – разве это плохо? Особенно для женщины…
Петя застонал:
– И ты туда же! Ты ж прекрасно понимаешь, о чём речь.
Вансан не нашёлся с ответом. Не к месту ему вспомнилось, как лет десять назад он нёс Петю на руках со дня рождения бабули – там Петя объелся пирогов и фруктов. Тогда же примерно Петя говорил, что у него, когда он станет взрослым, будет много детей – мальчиков и девочек и он не станет их пичкать конфетами. Откуда такие мысли у ребёнка?
Что к чему? В связи с чем подбросила память этот эпизод?
– Человек реагирует на окружающий мир… не может не реагировать. Он этим живёт. Сам реагирует на что-то или нет, на него реагируют или, наоборот, даже игнорируют его персону нарочно. И человек, таким образом, развивается, находит для себя подходящие элементы – в разнообразном множестве и свои, – Вансан потряс ладонью. – Свои – ему одному органически присущие, – и опять потряс ладонью, – эти самые элементы-реагенты. Без этих реагентов он не в состоянии понять, что хорошо, что плохо…
– Это ты к чему?
– Ну как же… ты ведь говорил про синтез… я и…
«Кажись, и я зарапортовался…»
Петя поморщил лоб, протяжно вздохнул и продолжил о своём:
– А может, я не хочу быть финансистом, а хочу быть офицером. Как быть тогда?
Вансан подумал: «Он меня не слышит. И я, кажется, не слышу – его…»
С прорвавшейся досадой сказал:
– Да кому нужны сейчас военные! Офицеры! Вон их сколько в палатках с семьями живут, под дождём и снегом. И правительству на них плевать с высокой колокольни…
– Вот вы все такие – рационалисты. А если мне легче дышать в каком-нибудь окопе, чем с вами в одной квартире?
– Ну… что ж.
Рыбнадзор
Петя ушёл в машину – досыпать, а Вансан закинул удочку и прилёг на полушубок, наблюдая поплавок под берегом. И не задремал вроде, но момент, когда появился мужик в сером брезентовом бушлате, пропустил. Присев у костра, мужик этот внимательно и придирчиво оглядел рыбака острыми глазками, повертел своей маленькой головёнкой в помятой брезентовой же шапчонке, разминая будто шею, и тихо, как по секрету, без интонации, полюбопытствовал:
– Твоя машинёнка?
– Моя. А что?
– Да нет, я так… Думал, Петрович приехал. У него похожаж на твою, такая же замызганная.
Вансан усмехнулся критике серого бушлата.
– Нонче день рыбака, между прочим, – продолжал серый критик, – я и пораскинул мозговитостью… На что ловишь?
Что-то в мужике настораживало, круглые глазки его приценивались слишком заинтересованно, игра со словцом отдавала нарочитостью, лицо же не то обветрено, не то с крепкого похмелья – бардовый кирпич.
Бесплатный фрагмент закончился.