Читать книгу: «На Кавказе», страница 4
6
Единственный раз, когда я не слыхал этого унылого, «как скрип тюремной двери», стона и сокрушения о том, что «плохо», «худо», был при посещении мною знаменитой рыбной ватаги на реке Куре, по прозванию – «Божий промысел». Здесь не говорили ни «смерть», ни «могила», ничего, что слышишь беспрестанно среди нефтяных богатств и рыбных сокровищ других рыбопромышленников. Но ведь, чтобы понять, почему здесь не видно уныния и не слышно унылых слов, надобно знать, что такое Божий промысел. Это такого рода место и такого рода рыбное учреждение, что, я думаю, будет не лишним сказать о нем подробнее.
«Божий промысел» находится на Куре, на правом берегу (по течению), недалеко от впадения Куры в Каспийское море. Местность, носящая это название, есть нечто вроде небольшого городка с прекрасными постройками для служащих, больницей, магазином для сетей и других рыбных припасов и снастей. На берегу Куры, или, вернее, у берега Куры, над водою, построены огромные сараи-ватаги, где рыбу потрошат, солят, приготовляют балыки, которые потом развешивают за сараем на солнце, приготовляют икру, рыбий клей. Сарай, выстроенный над водой, в нескольких местах имеет спуски к реке, подобные тем спускам, какие мы видим у железнодорожных платформ, приспособленных для вкатывания бочек и перетаскивания товаров с земли на платформу.
К этим спускам промысловый пароход подводит баржи с пойманной рыбой, после чего начинается сущее рыбное разбойство и кровопролитие. Часть рабочих, стоящая на барже, цепляя железными баграми за что ни попало почти всегда живых осетров, белуг, шипов, севрюг и т. д., – швыряет их на плоскости спусков; здесь другими, но такого же устройства, как и первые, железными баграми, запуская их в живое мясо, подхватывают рыбу вверх по откосу, где третий ряд рабочих, тоже железными баграми, тащит ее по полу сарая к месту смерти. Все это время рыба, растерзанная уже в трех местах, еще жива, и таких растерзанных и живых, бьющихся, разевающих рты и оттопыривающих жабры существ скоро накопляется на лобном месте ватаги целые сотни.
Но в то время, когда привезенная в барже рыба еще не вся перетаскана в сарай, кровопролитие уже началось. Рабочие татары небольшим ножиком, вроде сапожного, моментально, в буквальном смысле, умеют срезать спинные чешуйки, отрубить хвост, распороть живот, выдрать из него все, что полагается, и швырнуть еще живое существо другим рабочим, которые, также моментально, выдернут из позвоночного столба рыбы вязигу (после чего она умирает) и настряпают и балыков, и тешек, и головизн. В прежние времена бросали головы осетров в воду, теперь их солят и продают, а бросают только хвосты, внутренности и молоки. Отрубленные головы прежде прямо на лету ловили сомы, которые, говорят, кишели тогда под полом сарая в огромном количестве. Теперь сомов нет, хвосты не привлекают их аппетита, и они предпочитают глотать судаков и кутумов целыми семействами, с головами и хвостами одновременно.
Картина избиения сотен живых существ, огромных, если можно сказать, «мужественных», «солидных», осанистых, эти потоки крови, окровавленные внутренности, эти сцены упорной борьбы с жизнью (последние нервные содрогания замечаются, как рассказывают, даже на кусках рыбы, уж брошенной в соль), эти со страшною силою бьющиеся головой и хвостом об пол сарая, уже лишенные внутренностей полутрупы, с разлезающимися в разные стороны боками, все это производит сильное впечатление, именно впечатление убийства, кровопролития. Но… впечатление это длится несколько мгновений. Я долго не мог понять, почему, чрез пять минут кровавого зрелища, я почти совершенно потерял чувствительность? И я понял в чем дело: не было звука протестующего! Все это совершалось в мертвом молчании: и избиватели и избиваемые молчали. Вот почему и бабы могут заниматься этим кровопролитным делом. Но если бы из тысячи этих трупов послышался бы какой-нибудь звук боли, я уверен, всех бы обуял ужас. Да, молчание успокаивает жестокость, делает ее делом весьма простым, обыкновенным. А сколько хлопот бывает в таких же случаях, например, с поросенком, петухом, курицей! Мужики здоровенные не выдерживают отчаянного крика чувствующей беду птицы, животного.
Вот что значит протест, хотя бы и на курином языке!
Из этого смертоубийственного сарая перейдем в другое помещение того же рыбного капища, в помещение, где приготовляют икру. Икра, вынутая из разрезанной утробы белуги или другой какой рыбы (большею частию мы едим смешанную икру разных рыб; много очень употребляем икры шиповой9 и очень мало настоящей белужьей, которую почти всю съедают счастливые южане), уносится в ведрах в особое отделение, где ее выкладывают на железные частые сетки (в рамах), положенные на чаны, наполненные на одну треть сухою солью. Сквозь эту сеть рабочие-татары протирают икру руками, отбрасывая негодные остатки; когда икры упадет на соль достаточное количество, льют тузлук (соляной раствор), приготовляемый в особом отделении, и после этого начинают мешать лопатами, смешивая икру с солью и тузлуком. Сухая соль бурлит, как сода, и этим оканчивается все дело; икра готова.
Зерна икры почти не меняют цвета против того, который они имели тотчас после свежевания рыбы; после солки они становятся только тверже, и по твердости узнают, просолилась икра или нет. Затем начинают вынимать икру решетами (она вся всплывает на поверхность) и, отцедив тузлук, ссыпают ее в обыкновенные рогожные кульки; когда кулек наполнен до верха, его завязывают и ставят под пресс. Пресс этот состоит из доски, на которую, – предварительно пригнув ее руками на кулек, – российский мужик садится всем корпусом и, нажимая доску своими природными дарованиями, осчастливливает отечество тем продуктом, название которому «паюсная икра».
Когда россиянин усядется на доску, из всех дыр кулька начинает лить белая, как молоко, жидкость, белок икры; а встает он с доски тогда, когда жидкость перестает литься. Всякий раз, как только россиянин этот сядет на доску, из-под пресса появляется продукт ценностью в сто рублей серебром. На лице российского человека, производящего ежеминутно такие ценности, единственно только помощью природных своих дарований, заметно выражение сознания, хотя и не напыщенного, собственного достоинства. И точно, едва ли Эдиссон или вообще какой-нибудь европейский изобретатель, при всей своей эрудиции, может похвалиться такими блестящими успехами. Сел – и получай сто рублей!
Кроме этого изобретателя, производящего паюсную икру, тут помещаются и другие изобретатели того же направления; в маленькие холщовые мешочки рабочие кладут икру руками и приминают ее собственными кулаками; наколотив мешочек достаточно плотно, рабочий завязывает его и завязанным концом привешивает к гвоздю в стене, а затем начинает поворачивать (не спуская с гвоздя) в одну сторону, выжимая белок уже собственными руками; это уже другого рода прессовка, не такая серьезная, как в паюсной икре, и этот сорт продукта называется «мешечным» (мешечная икра), продукт превосходный.
Вообще все, что делается по рыбной части для Кавказа, для местных жителей, все делается гораздо лучше, тщательней, гигиеничней, чем то, что делается для массового российского потребления. Например, судак, который идет в Россию, свежуется самым обыкновенным манером: разрежут ему утробу, выбросят, что не годится, и солят или сушат. Тот же судак для местного употребления мало того что потрошится таким же родом, то есть с брюха, но для лучшей солки и сушки ему разрезывают спину и сдирают твердую часть со спины до конца ребер, так что он может быть провялен на солнце во всех направлениях. Балык, который у нас имеет заднюю поверхность неоткрытую, для здешнего употребления разрезывается и на спине в нескольких местах вдоль, тоже для лучшей сушки и солки, чем наш. Для потребления наших рабочих масс, наших миллионов мужиков, мне на иных ватагах приходилось встречать продукты, один взгляд на которые невольно заставит припомнить грубое слово лавочника: «слопают» и вспомнить нашего, «бесперечь» мучающегося «животом» и частенько помирающего от соленой «ржавой» рыбы, потребителя.
Однако, мне кажется, пора уже кончить и об икре и о рыбе вообще. Если я и завел речь об этих съестных предметах, то вовсе не для того, чтобы разжигать съестные аппетиты читателя, а единственно для того, чтобы упомянуть о «Божьем промысле», где первый и последний раз из всех виденных мною промыслов я не слыхал слова «плохо», «худо», «все стало».
Правда, и на «Божьем промысле» приходилось слышать мне выражение, «что с прошлым – нет никакого сравнения», или «конечно, какое же сравнение – теперь и тогда», но уныния все-таки здесь нет и сокрушения не видно. Что же касается прошлого, то это было действительно что-то необычайное. Если теперь, менее чем в час времени, промысловый пароход подвез на моих глазах две огромных баржи, нагруженных вплотную, по края и верхом рыбой, то что же было прежде, когда лов происходил здесь таким образом: река Кура с одного берега на другой была перегорожена железной «забойкой», то есть двумя рядами железных, вбитых в дно реки, столбов, между которыми вставлялись железные рамы-сетки; рыба, шедшая из моря в Куру, должна была останавливаться здесь вся, как есть вся, буквально, сколько бы ее там ни было, и, остановившись, должна была ждать, пока ее всю выловят. Ловили ее так усердно, что, говорят, все устье Куры и самое море около устья превращались в широкий кровавый поток. Конечно, какое же сравнение! Теперь забойку ломают и рыба может проходить вверх по Куре к истокам. Но и теперь, как видите, дело идет не плохо, не худо. А то, куда ни оглянешься, кого ни послушаешь, – все не ладно!
7
Не ладно, между прочим, и в Ленкорани. Здесь тоже, на несчастье местных жителей, господь бог даровал колоссальнейшие богатства в виде удивительнейших и великолепнейших лесов. Ничего подобного никогда и положительно никто из россиян, живущих в Европейской России (про Сибирь не говорю), не видал и не мог видеть, если только ему не двести или триста лет от роду. Девственные, тысячелетние (едва ли ошибусь, если скажу: теперь уже остатки) дремучие леса ореховых, кедровых, дубовых деревьев поистине поражают своим дремучим великолепием, великолепием именно леса, и могуществом красоты, до которого может достигнуть дерево.
Огромные и в то же время легко и стройно поднимающиеся к небу леса таких деревьев оживлены персидскими деревеньками, огоньки которых, по вечерам мелькая там и сям, почти у подножья этих великанов (решительно не нахожу другого слова), придают этим лесам какую-то непередаваемую прелесть, прелесть сна, сказки. Так вот эти-то чудные леса и послал господь, наряду с нефтью, с рыбой, нашему русскому коммерческому гению на разживу. Гений наш, помолясь богу, подумав о пользах отечества, взялся за топор и занялся лесоистреблением на законном основании и по «билету». Какая дарована ему благодать, можете судить по тому, что все деревья этих лесов – самый лучший столярный материал: орех, красное дерево и т. д. Каждая хорошо распиленная доска такого дерева, привезенная в Петербург, Москву, стоит сотни рублей, каждая фанерка десятки; нужно только пилить, нужно хоть какую-нибудь лесопилку завести. Но наш «гений» орудует и без лесопилок: наймет татар или персиян с первобытными, доисторическими топорами (длинное, более аршина, прямое топорище и маленький толстобокий топор, с лезвием длиною много-много в три вершка), заплатит этим топорам по тридцать копеек за сажень дров и «жарит», сколько влезет. Из одного такого дерева иногда выходит пять – семь сажен дров; провезя их три версты, наш гений продает их по восемнадцати рублей за сажень, для топки печей. Таким образом, не потратив на производство этого сокровища не только ни гроша, даже не в силах будучи оглядеть доверху эту величественную красоту, наш гений, при помощи татарских рук, от каждого срубленного дерева кладет себе десятки рублей. А все скучно! все не знает, кому подавать прошение, чтобы вывели из критического состояния!