Читать книгу: «Год рождения 1960», страница 10
Глава 19. Лёва Гурович (2)
В Израиле Лёва затосковал. Он не любил Израиль от слова совсем. С деньгами у них было все более или менее в порядке. После смерти отца, последние несколько лет, большую часть того, что он «зарабатывал» на фарцовке он переводил в валюту и «брюлики» и ему удалось удачно переправить все в «страну обетованную». Фарцовщиком он, в общем-то, стал совершенно случайно. Однажды на каникулах приехал в гости к однокурснику в один из лесосплавных поселков и обнаружил в поселковом магазине кучу финских джинсовых костюмов, которые местная публика игнорировала и из-за цены и из-за непрактичности, предпочитая им спецовки, суконки и телогрейки. Лёва забрал все, деньги после стройотряда у него были, причем дал немножко сверху, чем навсегда завоевал благосклонность заведующей магазином. В Казани в институте и в областном центре на барахолке все костюмы у него что называется «оторвали с руками» и с тех пор Лёва повадился регулярно объезжать все сплавные рейды области и «закупаться» по полной. Свои каналы он никому не раскрывал и вскоре стал в областной фарцовке заметной фигурой под кличкой Лёва-Еврей. Ни разу не столкнувшись по жизни ни с каким предубеждением по поводу своей национальности, он никогда не обижался на эту кличку.
В Израиле они сняли в Хайфе небольшую квартиру с залой и двумя комнатами. Сестра вскоре нашла себе какого-то местного аборигена, пузатенького и лысенького, но с деньгами, и съехала от них. Лёвина мама после нескольких бесплодных попыток пристроить Лёву за какой-нибудь «надежной» женщиной, тоже обязательно из местных, «русские» ей не нравились напрочь, что называется «опустила руки», и пристрастилась проводит дни в одном из прибрежных кафе с такими же русско-еврейскими дамами, сойдясь с ними на почве одинаково негативных мнений как по поводу бывшего Союза, так и по поводу местных властей.
Попытки изучения иврита Лёва забросил через месяц посещения ульпана. Он поймал себя на том, что после занятий он снова погружался в русскоязычную среду – он заходил в «русский» магазин, пил кофе в «русском» кафе, перебрасывался словами с русскоязычными соседями. И напрочь забывал все, что несколько часов назад учил на занятиях. Его диплом инженера-химика оказался здесь никчемной бумажкой. Не из необходимости, а от нечего делать, он устроился охранником в Хайфском порту, где его начальником оказался бывший оперуполномоченный угро из Херсона, а напарниками одессит и бывший бухгалтер из Грузии.
Лёва не любил эту жару, эти длинные пляжи, и, также как когда-то теплое пиво, он ненавидел это вечно теплое море. За первый год пребывания он искупался в море всего два раза – в январе и феврале, когда море было 18 градусов. Он обошел все заведения города, где делали как бы «русские» или, скорее, псевдорусские пельмени, но так и не нашел пельменей по душе. Он искал эти настоящие пельмени без особой надежды, он знал, что в настоящих пельменях говядина, какая бы она не была, кошерная, не кошерная, должна быть со свининой, а фарш, вопреки еврейским религиозным канонам, должен разводиться молоком. Это все им рассказывала мама Фёдора, пельмени которой он считал самыми вкусными на свете.
Да, он не любил Израиль. Он не понимал, зачем он здесь. Душа его была там. Но так хотела мама.
Обычно он возвращался из порта домой на автобусе. Пешком идти было долго и потно. Все сидячие места в автобусе были заняты, впрочем, обычно Лёва пристраивался у открытого окна в конце салона, так ветер хоть немного обдувал обожженную за день открытую кожу лица и шеи. Вот и в этот раз он прошел на заднюю площадку.
Всю последнюю неделю голова его была занята только одним. Ему пришло письмо из России, от Фёдора. В письме была фотография Риты Буравкиной и маленького, года два от силы, мальчонки, который был почти копией мамы, то есть Риты, но при этом чернявенький, тогда как Рита совершенно светлорусой. Фёдор написал о них совсем немного, что Рита с сыном живет там же, родители оставили ей квартиру, переехав, кажется, в бабушкину. Но самое главное, о Рите деликатный Фёдор написал простым карандашом ниже строк основного письма. Лёва прекрасно его понял и стер эти строки сразу после прочтения. Конечно же, мама все равно найдет это письмо, но то, что она не должна знать, она не узнает.
На обороте фото Фёдор написал – «Мальца зовут Миша». «Михаил Львович! – как красиво звучит» – сразу возникло в Лёвиной голове. Фото Лёва заламинировал и постоянно носил с собой. В жарком и влажном климате «земли обетованной» рубашки приходилось менять часто и у него уже выработался ритуал – первым делом он перекладывал в карман фото, страшно опасаясь, чтобы оно случайно не попало в стирку, ну и конечно, чтобы его не увидела мама. Иначе это скандал, а может быть даже и сердечный приступ, пусть и быстропроходящий, но все же.
Он так еще и не научился различать евреев и арабов по внешности и, если детали одежды не выдавали национальную принадлежность, мог легко ошибиться. Что и случалось с ним не один раз. В Хайфе молодежь, и еврейская и арабская, в большинстве своем одевалась по-европейски и несколько раз, когда он, собрав весь свой небогатый словесный запас на иврите, пытался с кем-то заговорить, он получал в ответ порцию громкой и отборной брани на арабском. Конечно, с опытом таких ошибок становилось все меньше.
Но, тем не менее, вот и в этот раз, взглянув на молодого, одетого в джинсы и футболку навыпуск парня, стоявшего у заднего окна автобуса, Лёва опять не смог сходу определить – это его соплеменник или араб?
Лёва мучился уже вторую неделю. С одной стороны, как только он получил письмо, он сразу решил, что едет в Россию, даже успел добежать до ближайших авиакасс. Что-то остановило его у самых дверей. Он вдруг вспомнил свой разговор, тогда еще прыщавого подростка, озабоченного глобальными этическими проблемами определения добра и зла, правды и лжи, совести и бесчестия, с отцом, когда он спросил:
– Папа, а есть что-то в жизни, что ты сделал, но никогда не сможешь себе простить?
– Да! – вдруг ответил отец.
Если честно, такого ответа Лёва не ожидал.
– Да – ответил отец – Я никогда не прощу себе, что оставил маму в оккупации.
Тогда на этом их разговор закончился. Только уже в дверях Лёвиной комнаты отец обернулся и добавил:
– Никогда не оставляй маму! Никогда!
Народу в автобусе было немного. Кто-то ехал с работы, но большинство была праздная публика, кто-то с пляжа, кто-то с променада по набережной. На заднем сидении автобуса, спиной по ходу движения, сидела молодая мама с сыном, мальчишкой лет двух-трех. Лёва сразу обратил на него внимание, потому что мама была явно славянской внешности, а мальчишка был очень похож на его «Михаил Львовича». Малыш плющил нос о стекло и не переставая болтал на странной смеси слов на русском и на иврите, приправленной непонятностью детского произношения.
Лёва не знал, как ему поступить. Одна, бо́льшая, заметно бо́льшая половина его души рвалась в Россию, а в другой, пусть и меньшей половине набатом звучало – «Никогда не оставляй маму…!» И в голове Лёвы возникала грустная картина, в которой мама сидела у окна их хайфской квартиры и смотрела застывшим взглядом на глухую серую стену соседнего дома…
Его сосед по автобусу почему-то беспокоил его все больше и больше. Под футболкой на поясе у него что-то достаточно заметно оттопыривалось. «Просто поясная сумка, такие сейчас в моде» – Лёва вдруг поймал себя на том, что он пытается погасить в себе какую-то смутную тревогу, которую вызывал в нём этот, казалось бы, обычный с виду еврейский подросток. Или арабский?
Конечно, им постоянно и на работе и по телевидению объясняли, как отличить террориста от обыкновенного обывателя, но Лёва, глубоко убежденный в том, что на его пути террористы никогда не встретятся, как-то умудрялся все эти инструкции пропускать мимо ушей. Из всех объяснений он запомнил только – «Аллаху Акбар!» Полицейский офицер говорил, что все террористы перед тем, как привести в действие взрывное устройство или начать стрелять кричат «Аллаху Акбар!»
Ну да Бог с ним. Едет парень и едет. Какой он террорист? Нет, он все равно полетит в Россию. Мама должна понять. Она всегда понимала его, так ему казалось. Она умная и добрая. И наконец, когда-то он должен решать за себя сам. Ему казалось, что с каждым днем он все больше утверждается в этих своих намерениях, но все же назначить для себя конкретную дату разговора с мамой он не решался.
И все же полностью изгнать из головы беспокоящие мысли о попутчике у него не получалось. Боковым зрением он заметил, что парень, отвернувшись к окну, ковыряется в своей поясной сумке. Руки его дрожали. И вдруг Лёва обратил внимание на его губы. Он что-то шептал. Все мысли из головы ушли. Весь Лёвин мозг напряженно решал одну единственную задачу – «Что он шепчет этот парень?» Мозг перебирал все те знакомые, и уже заученные, а некоторые уже забытые слова на этом несчастном, замучившим его иврите, и не мог подобрать ничего, чтобы соответствовало этим повторяющимся движениям пухлых юношеских губ. И вдруг Лёва понял – это не иврит. Парень шептал – «Аллаху Акбар… Аллаху Акбар…»
Время вдруг резко замедлилось. Лёва успел обвести глазами весь салон. Автобус жил своей обычной жизнью, кто-то дремал, кто-то устало смотрел в окно, осоловев от жары, кто-то вел громкие разговоры, перебивая друг друга… Непоседа мальчишка, похожий на «Михаила Львовича», тянул маму за рукав, показывая пальцем на что-то очень интересное за окном.
«Аллаху Акбар» прозвучало уже громко, но у Лёвы было ощущение, что за автобусным шумом это слышит только он один. Парень поднял обе руки, в одной из них была граната, на пальце другой сверкнула металлическим блеском чека. «Задержка – 3-4 секунды…» – оказывается он что-то помнит из школьной НВП – Успею…». Он сбил парня с ног, успел сунуть гранату под него и сам всем телом упал сверху.
Нет, сразу он не умер. Когда его выносили из автобуса, он еще успел увидеть заплаканного, обхватившего изо всех сил колени матери, «Михаил Львовича»… Живы…
Он жил еще два дня, изредка приходя в сознание. Он понимал, что умирает, с этим он уже смирился, но в эти редкие проблески ему вдруг пришла мысль, что он хочет, чтобы его похоронили в России. Но он видел постаревшую сразу лет на десять мать и не стал ей говорить об этом своем желании. Он вспомнил отца – «Никогда не оставляй маму! Никогда!» Лёва был настоящим еврейским сыном. Хотя он и не был военным, его похоронили на военном кладбище Хайфы, совсем недалеко от их дома. Мама могла приходить в Лёве каждый день.
Глава 20. Командировка.
Война в Чечне шла уже третий месяц. Эта командировка для их управления была первой. Из Москвы, из грозного подразделения с названием УСО (Управление специальных операций) прилетел усталый подполковник с красными от недосыпа глазами. От их внештатной антитеррористической группы нужно было набрать пять человек. Время на сборы два дня. Фёдора вычеркнули сразу, он был в группе самым старшим по возрасту, к тому же администратор базы данных управления.
Он засиделся за работой допоздна и перед отъездом домой решил заглянуть в оружейку – как там у ребят идут сборы. Усошник сидел в оружейке вместе с парнями. Все, похоже, уже понемногу приняли.
– Разрешите, товарищ подполковник?
– Ты кто?
– Тоже член группы. Вот решил узнать, как сборы идут. Может чем помочь?
– Помочь? Можно и помочь. Ты кто по званию и по должности?
– Майор, старший оперуполномоченный информационно-аналитического отдела.
– Ну что ж, аналитики нам пригодятся. Такая ситуация, майор. Один из ваших бойцов срочно заболел. Другие уже вне связи. Почему-то… А мне нужно набрать пять человек. Понял, к чему клоню?
Ну вот, Фёдор, и твоя очередь встать. Встать и шагнуть вперед. Они же встали и шагнули… Толька… Андрей… Лева… А если не встать, то как потом жить …
– Я готов, товарищ подполковник
Жене Фёдор сказал, что командировка в Москву в информационно-аналитическое управление, возможно на несколько недель. Такое уже бывало. Он чуть не выдал себя, когда утром зашел в детскую и несколько минут стоял на кроватками дочери и сына. А может она все поняла, но не подала виду.
В Моздок рейсом из Чкаловского прилетели довольно поздно, уже смеркалось. Из зимы они прилетели не поймешь во что – не весна, не осень. Воздух на аэродроме был тёплым и очень сырым, дождя не было, но, казалось, бушлат прямо из воздуха наливается влагой и тяжелеет прямо на ходу. Пахло соляркой, какой-то гарью и ещё чем-то непонятным. Здесь следы войны были видны уже повсюду. В стороне от взлетной полосы стояли неровными рядами искореженные и закопченные вертолеты, недалеко от них грудой были свалены разных размеров пустые ящики из-под боеприпасов, чуть дальше под брезентом угадывались такие же ящики, но, похоже, еще полные.
В Моздоке ночевали в каком-то ветхом дощатом аэродромном бараке. Долго не могли заснуть. Допили последний коньяк, что прихватили из Москвы. Самый молодой и самый эмоциональный из них, коми-пермяк Серега, под воздействием коньячных паров, пытался произнести какую-то сумбурную пафосную речь о долге и подвигах.
– Подвиги, юноша, это для гусар – никто не ожидал от немногословного и самого возрастного из их группы, Васильича, заместителя командира, ни такого обращения – «юноша», ни такой речи. Невысокий, жилистый, с грубоватыми чертами лица, Васильич производил впечатление обычного заводского работяги. Но, как потом рассказали служившие с ним москвичи, Васильич прошел Афган, затем попал еще в самый первый призыв группы «Вымпел», имел кучу наград, знал три языка и оставался до сих пор майором только из-за своего неуживчивого со вздорным начальством характера.
– Да, юноша, подвиги – это для гусар – продолжил Васильич, – А война – это работа. Тяжелая, грязная, потная работа. Про кровь я и не говорю. И выигрывают войну мужики…
Про грязь Васильич сказал в самую точку. Грязь – это было самое первое и самое острое ощущение от войны, оставшееся в памяти Фёдора, наверное, на всю оставшуюся жизнь. Скользкий слой грязи на аэродромной бетонке в Моздоке, грязь по всей территории аэропорта Северный, где они базировались, грязь на всех дорогах Грозного, и на разрушенных улицах и во дворах, по которым всеразрушающим катком прокатились ожесточенные бои, и среди тех небольших островков городских строений, которые война пока пощадила. Грязью, как будто дополнительным слоем специального камуфляжа, были покрыты БТРы, на которых они выезжали на задания. Килограммы, а может даже пуды грязи на берцах они привозили с каждого выезда.
Они встали с рассветом, быстро загрузились в потрепанный МИ-8, со следами пулевых отверстий в обшивке. Командир вертолета вышел в десантный отсек.
– Так, бойцы, броники сразу на себя, магазины полные, в случае вынужденной сразу рассыпаемся, занимаем круговую.
Странное ощущение осталось у Федора от этого полета. Ему вдруг вспомнилась поездка на поезде к тете Нине в Астрахань. Можно было уткнуться лицом в стекло и наблюдать, как за окном быстро мелькают придорожные деревья. Точно также и сейчас – Федор уткнулся в иллюминатор, за стеклом которого почти на уровне его глаз мелькали верхушки раздетых зимних деревьев. Казалось, вертолет вот-вот заденет эти верхушки своими шасси, но машина как будто лодка на воде плавно лавировала между этими верхушками. Чувствовалась уверенная рука пилота.
За шумом винтов он не услышал, только увидел, как сверкая белыми хвостами разлетаются в стороны тепловые ловушки. Неожиданно вертолет взмыл над скалистым пригорком и, казалось, провалился вниз. Парни охнули, а Федору такие ощущения были не впервой, студентом он часто летал домой и из дома на кукурузнике Ан-2. Там воздушные ямы были в порядке вещей. Огромное поле аэродрома Северный представляло странное зрелище. Его летное поле, засыпанное парашютиками сигнальных ракет, напоминало шкуру огромного серого животного со множеством маленьких белых крапин.
Как только вертолет заглушил двигатель, они услышали город. Город хрипел отдаленными звуками автоматных очередей, кашлял нечастыми выстрелами орудий и выдыхал яркие вспышки выстрелов и следом то черный, то белый или серый плотный дым от разрывов мин и снарядов. Далеко на горизонте, так далеко, что их не было слышно, над городом накручивала круги пара вертолетов, тоже раскидывая по сторонам трассеры тепловых ловушек и время от время посылая на землю плевки НУРСов.
– Вам повезло, сегодня уже тихо. Дней пять назад был швах. По пять рейсов с ранеными за день делали – вертолетчик высунулся из окна кабины.
– Добро пожаловать на войну! И удачи вам, парни! – вертолет уже снова медленно раскручивал лопасти.
Они прибыли на войну. На войну, которой, как они с пацанами считали, по крайней мере, так они считали лет тридцать назад, больше быть не должно. Просто по определению – не должно. А она пришла.
Два месяца они работали на войне. Им повезло. За всю командировку из группы никого ни разу не ранило. Были контузии и те несерьезные. Физически Фёдор переносил все легко, но на душе было тяжко. На выездах он вглядывался в разрушенный город и понимал, что он уже видел это в документальных хрониках о Сталинградской битве или о штурме Берлина и Кенигсберга, в хрониках о той другой войне, которая всегда и подразумевалась под этим словом, когда просто говорили «война». Он видел пустые глаза стариков, одиноко бродивших по городским развалинам, и русских и чеченцев, глаза голодных детей и измученных женщин, которые прятались в подвалах разрушенных многоэтажек. Они набивали БТР сухпайками, консервами и мешками с пересушенными армейскими сухарями и на каждый выезд в город строили маршрут через эти многоэтажки. И каждый вечер, устраиваясь спать на носилках, служивших им кроватями, он долго лежал и думал:
– Как же так случилось и почему? Ведь так не должно быть. У всех людей, а у детей и стариков, тем более, должны быть кусок хлеба и крыша над головой. У детей должны быть отец и мать, а старики должны умирать своей смертью и их должны хоронить их дети, а не наоборот. Разве мало было той войны, чтобы понять, что такое больше повторяться не должно. И от всех этих мыслей его здоровое спортивное сердце, казалось, ныло непрестанно, потому что все эти картины были перед глазами каждый день.
А ведь все верили, что подобного больше не будет. И они с пацанами верили. Конечно, им все равно хотелось проверить, почувствовать – смогли бы они «под танки…», но в душе они все понимали, глядя на взрослых, переживших ту войну, которую они считали последней, что нет ничего, чтобы могло бы оправдать все то горе, которое она принесла.
Да, им повезло. Они вернулись все живыми, хотя и другими. И, даже, в общем-то, здоровыми. Хотя, москвич Костя, внук известного летчика-испытателя, и Васильич, прошедшие потом еще не одну такую командировку, несколько лет спустя ушли совсем не от последствий боевых ранений, а от банальной остановки сердца.
Но тогда все они вернулись живыми. Они не совершили каких-то подвигов, но они честно сделали ту работу, которая была возложена на них.
Эпилог
Детский сад, в который ходила Маришка, располагался в здании старой, дореволюционной постройки, часовни, на углу главного городского проспекта. Своего двора у садика не было, и гулять детишек выводили прямо на аллею посреди проспекта. Фёдор не собирался забирать дочь из садика без жены, он встал за углом ближайшего дома и просто наблюдал. Был конец марта, небо было ясное, солнышко пригревало. И по проезжей части и по аллее уже бежали маленькие ручейки. И детишки, и воробьи галдели так, как будто соревновались, кто кого перекричит. Маришку в яркой розовой курточке, купленной осенью на китайском рынке, было видно издалека. Она как всегда верховодила. Малышня по очереди забиралась на спинку засыпанных снегом старых скамеек и по ее команде прыгала вниз.
Он простоял так с полчаса, потом пошел на работу к жене. Она не знала о том, что они прилетели, но как будто уже ждала его. Он не успел открыть дверь их кабинета даже наполовину, коридор был глухой, темный, его не должно было быть хорошо видно в проеме, но она среагировала уже на дверной скрип, выронила прямо на пол кипу папок и побежала ему навстречу. Обнявшись, они долго молча стояли в темном укромном закутке под пролетом лестницы на второй этаж. Он не помнил, когда плакал последний раз, может на похоронах у Тяти, а может у бабушки Насти. Он и сейчас не плакал, но слезы текли само собой.
– Они думают, что ты в командировке… А в этом виде, еще и с бородой наверно, догадаются… По крайней мере, Сережа.
Сережа догадался. Когда его встретили на выходе из школьного двора, он старался казаться невозмутимым, все-таки уже третьеклассник:
– Привет, пап! Длинная же у тебя командировка!
– Привет, сын! Ну что поделаешь – служба…
И только когда мама чуть отошла переговорить с кем-то из родителей, он вдруг вцепился в руку Фёдора, потянул ее вниз, и, когда Фёдор наклонился к нему, шёпотом спросил:
– Пап, ты ведь на войне был, да…?
Фёдор приобнял сына:
– Только давай никому об этом не говорить. Ты, я и мама … Хорошо?
– И Маришке?
– И ей…
Вопреки его ожиданиям, несмотря на бороду, Маришка узнала его издалека. Она рванула к нему навстречу, поскользнулась и упала на живот прямо на тротуар, покрытый грязным слоем раскисшего мартовского снега, испачкав свою яркую розовую куртку. Хотела заплакать, но передумала, и мгновение спустя уже забралась к нему руки и обхватив его за шею радостно оповещала всех вокруг:
– Папа приехал! Папа приехал!
– Мариш, ты скучала хоть немного?
– Знаешь, как я скучала? Я так скучала, так скучала…
Она вдруг наклонилась к его уху:
– Я даже плакала без тебя… Ночью…
Вечером они ели их фирменную семейную капустную пиццу, а потом играли теннисным мячиком в стенку в полупустой большой комнате. Ведь они переехали в эту квартиру всего недели за две до командировки. Сердце не ныло, ему было хорошо и спокойно.
Ночью он несколько раз вставал, смотрел в темное окно поверх верхушек сосен на светящийся в отдалении город и несколько раз ловил себя на мысли – почему не видно осветительных ракет? Блокпосты должны ночью пускать осветительные ракеты! Ночью ведь духам в городе раздолье…
Потом он шел в комнату к детям, слушал их сопенье, вдыхал их запах…
Пацаны… Толька, Андрюха, Лёва… Вы должны видеть оттуда – ведь он не струсил, не спрятался, не сбежал… Но, он должен был вернуться живым. Вот из-за этих, теплых и сопящих…
Он был уверен, что пацаны его поймут.
А сон, в котором он встречал их по дороге в Пузаны, стал сниться ему много позже, когда сын и дочь уже стали взрослыми. И только до Тяти во сне он никак не мог дойти. Значит еще не срок…