Читать книгу: «Кола», страница 8
32
Сулль, выйдя от исправника, порылся в карманах оленьей куртки, достал трубку, с высоты крыльца огляделся. Ветер покалывал холодком, сушил оставшуюся от ночного дождя слякоть, гнал по ней жухлые листья. Солнце клонилось к закату; низкое, тусклое, прячась за облаками, оно тянуло к варакам лучи, словно цепляясь, не хотело расставаться с холодной и неуютной землей.
Из кабака вывалили пьяные поморы. Ватагой горланили песню, шли в обнимку, задиристые, лихие.
Дым из трубы кабака, не поднимаясь, клонился книзу, предвещал потепление. Но ветер шел с залива, и в нем уже чуялась близость долгой зимы и полярной ночи. Приближалось время, которого томительно ждал Сулль. По зиме акулы подходят к берегам близко, за косяками рыбы и в залив идут.
Стоя на крыльце, Сулль проводил взглядом поморов, раскурил трубку и с ароматом табака вдыхал бодрящий холодный воздух. Дышалось легко. Бумага исправника с разрешением работать ссыльным у него, Сулля, лежала в кармане. Все складывалось удачно.
Исправник поначалу не хотел давать бумагу. Он мялся, хитрил, ссылался на запрещение. О, Сулль понял все правильно! Он без ошибки произнес те колдовские слова, которым научил его друг, один русский купец: «Вы будете довольны…» Нет, слова нельзя переставлять. Их сила теряется. Сулль, вспоминая, медленно повторил: «У меня есть скромные сбережения. Я умею быть благодарным. Вы будете довольны…» И рукой нужно в карман, за пазуху. Хороший жест. Хорошо стоят слова: «Вы будете довольны». Сулль усмехнулся, качнул головой. О, исправник остался доволен! Сулль подозревает, что дал многовато. Но он не жалеет. Что деньги? Ветер! Они еще будут у Сулля, настоящие, большие. Русские говорят: длинные рубли.
Исправник пожелал дать бумагу, пожелал пить за успех Сулля. Сулль не любит пить днем много, но сегодня отступил от правила, и теперь он – как это по-русски? – навеселе. Ха-ха! Хорошо – навеселе! Ему есть с чего быть навеселе. Полоса невезения кончилась. Удача лежит у ног Сулля, и он должен шагать по ней, шагать, шагать!
Сулль засунул руки в карманы, спустился с крыльца, попыхивая трубкой, пошагал в кузню братьев Лоушкиных.
Кузня у братьев на самом краю города, у туломского берега. Выселенная, чтоб пожаров не делать, а сподручно стоит. Здесь братья и лесок по Туломе, с верховья, плавят, и уголь жгут в ямах. Тут и карбасы причаливают: кому поковки надо сделать. Работы у братьев хватает. В городе эти кузнецы считаются самые мастеровые. Всяк со своей надобностью сюда тянется. Кому тали для шхуны, ружье, капкан или замок исправить. Кому топор, нож добрый или багор отковать. Все мастерят братья.
…В кузне полутемно, угарно. Уголь, что ли, плохо выжженный, с древесиной?
У второй наковальни никого нет. В кузне только младший Лоушкин, Афанасий, да Андрей-ссыльный, теперь его, Сулля, работник. Должен он тут до покрова в учении быть. На него Сулль возлагает чаяния. Чтоб к покрову научился Андрей владеть молотом играючи, бить без промаха.
Сулль пришел глянуть, как работает Андрей, как ладят меж собой давешние, по кабаку, недруги.
С приходом Сулля работа не прерывается. Сулль видит: истекает потом Андрей, бьет молотом усердно, старается. А получается плохо. Железо стылое уже, под ударами не поддается. Афанасий кладет полосу в горно, смотрит на Андрея снисходительно, глянув на Сулля, качает головой, разводит руками сокрушенно: что-де поделаешь, не может! И показывает не успевшему отдышаться Андрею на меха: иди качай, дескать.
Андрей за держак качает меха, раздувает огонь в горне, сам дышит, как олень загнанный. Рубаха мокрая, прилипла к телу.
От горна пламя дымное. С чего бы это? Уголь у братьев всегда сухой был, с черным отливом, не дымил сроду.
Андрей грязен весь, в копоти. У Лоушкина тоже лишь белки глаз да зубы в ощере белые. Помешивает в горне уголья, перекладывает железо, потирает руки. Сулль помнит, как упирался он, не желал брать в кузню Андрея-ссыльного, да старший брат уломал, не хотел отказать Суллю.
Мотнул Лоушкин головой, и Андрей бегом к наковальне. Хватки и расторопности Афанасию не занимать. Из горна на наковальню полоса железа: брызжет искрами звездными, так и пышет – успевай ковать. Но Сулль видит: неровно полоса нагрета. Чуть с конца только прижег ее Лоушкин, а вся она еле красная. При таком нагреве не разбить ее враз дотонка, не загнуть в трубку.
Сулль, кажется, начинает понимать Лоушкина. А тому не безразлично, что Сулль здесь. Бросает взгляд короткий, оценивающий. Узрит ли Сулль затею его? Поймет ли, что и уголь негожий и железо холодное? Что мстит он ссыльному, зазря выматывает силы, не может простить кабака?
Суллю не по душе затея, но он молчит, не вмешивается. Ведь сам привел ссыльного, сам просил. И Сулль делает приветливое лицо: он не понимает происходящего.
Согласно кивает головой Лоушкину, желает удачной работы. Смотрит, как, надрываясь, выбивается Андрей из сил. «Это ничего, – думает, – надо посмотреть, как вынослив лаптежник, насколько хватит его. Пусть потерпит. Все идет хорошо. Лоушкин хочет одолеть ссыльного. Хоть как-то унизить». Злорадство сладостно. Наполняет душу елеем, тешит. Пусть хитрость Лоушкина удастся. Гнев пройдет, и он стихнет. Все победители щедры.
Сулль смотрит, как бьет по железу Андрей. Холодное, не поддается оно. Молот отскакивает – трудно держать, отбивает руки. Пот с Андрея ручьем, мокрая рубаха от копоти черная. Сам взмыленный, губы сжаты, на Сулля не оглядывается. Знай лупит молотом, старается бить ровно.
И Сулль думает, что, пожалуй, до покрова научится Андрей держать молот, экономить силу, не задыхаться. Мозоли отвердеют, кожа станет грубой, руки перестанут бояться молота. Все идет хорошо. Пот – это ничего. Сколько надо, уйдет, не больше. Пусть работает. За этим Сулль и привел его. За это он платит деньги. Платит ссыльным, Лоушкиным, исправнику, всем. Пусть хитрость Афанасия удастся. Не теперешнее мученье ссыльного беспокоит Сулля. Он должен подумать, как подготовить, как научить не дрогнуть там, в море, когда из тьмы воды, как черт вздыбленный, подавясь воздухом, распялит в судороге пасть акула… Сулль должен научить его удару в этот миг, когда шняку качает и под ногами нет твердой опоры.
Сулль должен предугадать, предвидеть. Ему нужна верная удача. Он знает, как Андрея учить лучше, но нужен совет братьев. Пожалуй, он зайдет к ним вечером. Афанасий здесь не советчик. Вишь, остыла полоса, а он не кладет ее в горно. Прохлаждаясь, постукивает молоточком легоньким: показывает, куда бить молотом ссыльному. «Злец! Злец!» – думает Сулль, но молчит, сует в карман потухшую трубку, поворачивается и уходит. Ему нужно на берег Колы, к причалу. Сулль должен смотреть, как работает там второй ссыльный.
33
Вернулся Сулль домой затемно. Нашарил в сенцах фонарь, вздул огонь, присел у трепетного огня закурить. День прошел в хлопотах. Сулль заказал поморскую одежду и обувь ссыльным, бочонки под ворвань, Андрею рубаху. День не зазря потрачен. Сулль получил у исправника разрешение, смотрел, как работает Андрей в кузне. Не ошибся Сулль в кабаке, разглядел парня. При случае он не должен дрогнуть. Вот только от хитростей Лоушкина не защищен. Про то Суллю подумать еще придется.
Второй ссыльный тоже хорошо работал. Когда Сулль пришел на берег, Смольков уже поставил на козлах котел, разогрел в нем смолу. Сулль оглядел втащенную на берег шняку, сам взял молоток и лопатку, придирчиво оголял старую заливку, показывал, где как нужно конопатить, заливать смолой. «Это надо так, надо хорошо. Понимаешь?»
Смольков оказался проворным, услужливым. Лебедку, снятую со шняки, оглядел с видом знатока, ощупал все быстрыми пальцами, проверил ход. Смотрел на Сулля преданными глазами, сказал, что лебедку необходимо смазать, защелку на малой шестерне менять – ось поистерлась.
Сулль оглядел все сам. Работа ссыльного ему нравилась. И соображал он быстро. Только лицо вот – как это по-русски? – нет покоя. Все чем-то тревожно. Беспокойное. Не верит, что так скоро работа нашлась? В свою удачу?
Дверь в дом открылась. На пороге стала хозяйка. Удивленно смотрела на Сулля, присевшего у фонаря, спросила:
– Ужин-то собирать?
Есть хотелось. Хорошо бы, конечно, отужинать, с облегчением вытянуть ноги в постели. Но Сулль любит порядок и аккуратность. День еще не закончен. Ему необходимо идти к Лоушкиным. У него есть кое-какие мысли. Пока братья дома, он должен говорить с ними.
Сулль поднялся, прихватил в руку фонарь. Нет, ужин не собирать, он должен идти.
34
На стук в ворота открыл старший из братьев, Никита. Поднял фонарь, осветил Сулля, позвал приветливо:
– Проходи, Сулль Иваныч, будем ужинать…
С чьей-то легкой руки к Суллю прилипло это «Иваныч», как и «Акулья Смерть». Сулль не возражает. Он знает: имя отца добавляют коляне только к имени уважаемого человека. Но почему именно Иваныч, Сулль не может понять.
– О, ужин – это хорошо!
Сулль любил это русское слово, произносил его чисто, с удовольствием. А сейчас особенно. Был он рад, что застал дома Никиту. Мужик ума размеренного, неторопливого. Рано овдовевший, был он в доме за старшего. А Суллю необходимо, чтоб за работой Андрея-ссыльного были и глаз и слово Никиты. Кроме того, Сулль хочет заказать ему два клепика. По железу Никита маракует лучше: все тонкие и серьезные работы сам делает.
– Я был днем в кузня. Тебя там не видел…
– А-а… Нюшка намедни по морошку ходила. А нынче мы заливали ее. Бочонки парили. – И открыл двери, пропустил в дом Сулля. – Проходи. Фонарь-то ставь сюда, в угол.
Из дверей обдало парным духом снеди. Пахло рыбными пирогами, печеным хлебом.
Никита поставил фонарь на лавку, осветил медный рукомойник, сказал:
– Раздевайся, мой руки.
И шумнул в горницу:
– Нюшка, гость у нас, привечай!
Сулль вымыл руки. Нюшка поднесла ему белое полотенце и, смеясь глазами, сказала бойко:
– Опять, Сулль Иваныч, по делам, видно, пожаловали. А я все думаю – ко мне, может…
Нюшка похожа на бабушку свою, Анну Васильевну.
С незнакомыми держится строго, взгляд недоверчивый. А как узнает, может такую шутку выкинуть, что и разбитная молодайка не посмеет.
Нюшка засупонена в сарафан красный, с белой рубашкой, сама ладная такая. Движения рук плавные, не пустомеля, а вот поди ж ты. Вытирая руки, Сулль улыбнулся ей.
– Будя молоть-то, – нестрого сказал Никита. Положил на плечо Суллю руку. – Проходи в горницу…
Рука у Никиты теплая и тяжелая. Сила чувствуется. Сулль про себя отметил: эти братья сами будто нагоряче молотами скованы, крепкие.
Посередь большой горницы стол освещен свечами сальными. За столом Афанасий и Анна Васильевна. Старушка еще подвижности завидной. Несмотря на веселый нрав, сыновьями и домом правит. Она встала навстречу Суллю, с поясным поклоном чинно пригласила:
– Милости просим. Проходи, батюшко Сулль Иваныч, откушай, что бог послал.
Сулль покосился на православные иконы в красном углу, постоял, молча склонив голову, как бы помолился про себя, прошел к столу.
На столе большой, ведерный, изнывал жаром самовар. Сулль знает: по осени, как наступают потемки, любят коляне вечеровать за столом семейно, подолгу баловать себя чаем.
Анна Васильевна угощала вареной треской с коровьим маслом, рыбными пирогами, шаньгами, морошкой. По случаю прихода гостя подала на стол баранки архангельские, покупные, и в особом кувшинчике – сливки. Чай налила Суллю в тонкий стакан, крутой заварки. У блюдного шкафа дверки остались открытыми: для обзора посуды. Сулль понял: не вся-де она на столе, еще есть. Наливая себе чай по-русски, в блюдце, Сулль откусил пирога, улыбнулся хозяйкиной хитрости. Вслух сказал:
– Очень вкусный пирог.
Анна Васильевна подвигала ему тарелки со снедью:
– Кушай, батюшко, вот сливки тут бери.
Сулль ел аккуратно, старался не ронять крошки. Скатерть на столе чистая. Сулль знает: даже в становищах, где по стенам копоть, помор без чистой столешницы за стол не сядет. Суллю нравится такое уважение к столу. Нравится и гордость гостеприимных хозяев – обилие посуды. Наливая сливки, похвалил:
– Хорошая чашка.
– Кушай на здоровье, – взгляд у Анны Васильевны ласковый, голос приветливый. – Зачастил ты к нам. Уж не Нюшка ли тебе приглянулась?
Лицо Нюшки оживилось. Свет пламени свечей золотил ее щеки:
– А то кто же? Жду вот: приглядится да посватает, может.
Анна Васильевна мочила в своем стакане баранку, вздохнула притворно:
– Да, завидую тебе. За такого молодца можно пойти.
Братья улыбались. Сулль принял шутку, согласно кивал.
– Да, да, – смотрел на Нюшку.
Русые волосы закрывают ушки – чуть видны серьги камня зеленого – и сходятся на затылке в косу. Хорошее лицо. Линии губ четкие. Верхняя, чуть припухлая, кажется немного насмешливой. Только нос вот тупой, славянский.
– Такой девушка, такой семья – жениться хорошо.
Он и вправду мог бы остаться в Коле. Построить дом, завести семью. Ему нравится здесь. Но он верит: потомство можно оставлять лишь там, где родился. И умирать каждый обязан там же. У человека должно быть непереступное: вера, земля.
– Ему сейчас не до женитьбы, – смеясь, сказал Никита. – Своих забот полон рот – дел невпроворот.
– Да, да, – смеялся и Сулль. – Сходим на акул, заработаем деньги, купим наряд красивый, часы с цепью, и тогда – жениться.
– Мне лопари нынче сказывали, – продолжал Никита, обращаясь к Суллю, – по зиме норвеги ваши за Святым Носом, говорят, штук двести акул набили. Вот повезло-то.
Сулль знает эти места, не раз проходил по пути к Поною. Ежегодно по весне, где-то в марте, со всего Поморья идут промышленники на Терский берег и на Восточный Мурман бить тюленей. Пока еще держатся льды, бьют большие стада, снимают шкуры, забирают сало, а мясо бросают в море. Места эти для акул лакомые. В Норвегии близко к земле таких мест нет. Но Сулль знает и другое: бить акул охотников везде мало.
Ответил Никите:
– Не надо – повезло. Надо говорить: умеют добыть.
– Да, умеют, – согласился Никита. – Поморы тоже жаловались: акулы много нынче вреда чинили им. И рыбу на ярусах выедали, и яруса рвали.
– Нынче на Кильдин или на Канин идти мыслишь? – вступил в разговор Афанасий.
– Не знаю, – уклончиво ответил Сулль, – надо смотреть.
– А что, батюшко Сулль Иваныч, у тебя, сказывают, ссыльные-то к морю необыкшие. Неизвестно, что за люди.
Не боязно тебе сними идти на промысел? – спросила Анна Васильевна.
Конечно, думал Сулль, разговоры в Коле будут: с кем Сулль – Акулья Смерть пошел в море? Всякие языки есть. Но он сомневаться не может. И обязан быть честным.
Сулль допил чай, аккуратно поставил стакан, сказал:
– Немного боязно. То правда – не помор они. Ссыльный. Но люди хороший. Особенно тот большой, белый такой, сильный. Только надо хорошо учить. – И повернулся к Никите. – Я пришел – как это? – на совет. Там, на море, будет волна. Надо учить ссыльный бить при качка не мимо…
Никита внимал с интересом. Сулль положил пустой стакан на бок, покатал его в блюдце, пояснил:
– Если пустой бочка резать так, – показал вдоль стакана, – сюда ставить ногами ссыльный и давать ему молот бить наковальню. Так стоять трудно. Надо привыкать. Когда будет хорошо бить, тогда можно брать в море.
Афанасий, молчавший до этого, хохотнул:
– Куда ему так учиться? Он с молотом на твердой земле не может путем стоять, а ты – качка!
И хмыкнул, показав на стакан:
– Ему так год учиться надо.
– Год – много, – сказал Сулль. – Сложно, я понимаю. Я очень прошу учить так. – Сулль опять покатал стакан в блюдце, обратился к Никите. – Я буду доплатить ученье.
Никита смотрел на стакан, на Сулля, на Афанасия, о чем-то думал. Сулль ждал.
– Я давеча мимо старой ямы шел, – сказал Никита, – разрыта, смотрю. Ты, Афанасий, не оттуда ли уголь берешь?
Афанасий метнул взгляд на Сулля, усмехнулся, со скрытым вызовом ответил:
– Оттуда.
– Разве им хорошо нагреешь? – мягко и укоризненно сказал Никита. – Измотаешь парня. И железо попортишь.
Сулль свои впечатления от виденного в кузне оставил при себе, смолчал. Афанасий смеялся.
– Оно, конешно, дымновато немного. Да я сильно-то нагревать не стараюсь.
– Никита, – спросила Анна Васильевна, – ты сказывал – когда на Рыбачий Нюшка ходила, то какого-то ссыльного за ухо таскала на шхуне Кузьмы Платоныча?
– Его! – опять хохотнул Афанасий.
– Эх, проказница! – повернулась она к Нюшке. – А как, не ровен час, пырнет ножом? Арестант ведь…
– Так уж и пырнул…
Нюшка улыбнулась, открыв верхний ряд зубов. Улыбка получилась озорной и доброй.
Сулль сказал:
– Это не можно.
– Что, батюшко, не можно? – не поняла Анна Васильевна.
– Не можно тот ссыльный таскать за ухо. Их два, – пояснил Сулль и показал пальцы. – Большой не можно. Малый, пожалуй, можно. Малый работает на берег. Большой, белый, работает в кузня…
Нюшка склонила голову набок, спросила у Афанасия:
– Уж не тот ли в кузне, что в кабаке руку тебе помял?
От Нюшкиного вопроса потянуло холодным ветерком. Сулль наблюдал с интересом. За Афанасия ответил Никита.
– Тот, – сказал он. В голосе были осуждение и недовольство.
В глазах у Нюшки мелькнули от свечей блики. С ласкательной иронией она сказала:
– Хорошо ты, дядя, удумал мстить: и уголь берешь дымный, и железо недогреваешь. Глядишь, и за кабак рассчитаешься.
Нет, эта девушка с тупым славянским носом положительно нравится Суллю. Нравятся это чистое лицо и насмешливое строение губ: даже лютуя, они продолжают улыбаться. Сулль разглядывает ее. Занозистый норов. Много в ней сил. Хорошая будет мать, хорошие дети.
– Ничего, поскромня будет.
Смех Афанасия получился натянутый. Наступило молчание. Остывая, тоненько попискивал самовар.
– Да, – прервал молчание Никита, – негоже получается. Что люди про нас подумают?
Анна Васильевна смотрела на Афанасия строго:
– Эх, негодник ты какой! Вот не дотянусь, нарвала бы уши. Срам да поношение какое! Удумал ты…
Сулль поглаживает рыжие бакенбарды, переходящие в короткую бороду, тщательно бритую верхнюю губу. Ему не в диковину, что колянки держатся независимо. Он давно привык к этому. Все идет хорошо, отмечает он про себя, об Андрее-ссыльном договорились. Но неприятностей в этом доме он не желает. Все хорошо в меру, не больше.
Его планы не должны срываться по чьей-то прихоти. Он должен направлять их. И Сулль придает голосу мягкую задушевность.
– Это не есть таить зло, месть. Ссыльный через неделю-две будет быстро привыкнуть. Немного трудно – и все будет хорошо. Хорошо, – повторяет Сулль. Ему действительно любо это русское слово. Он произносит его четко, правильно. Оно очень успокаивает.
Никита, кажется, понял Сулля.
– Сделаем, как просишь, Сулль Иваныч. А уголь, извиняй, будет гожий. – И покачал головой, не сдерживая упрека Афанасию. – Эх ты, дите неразумное. Им ведь на акул идти. Тебя небось не пошлешь – кишка сожмется.
Лицо Афанасия налилось краской, мочки ушей стали белыми:
– Эка невидаль – акулы! Али я в морях не бывал? Захочу – и меня возьмут.
Он хотел сказать еще что-то, но Сулль, улучив момент, вставил:
– Я буду очень рад брать Афанасия.
Афанасий исподлобья посмотрел на Сулля, как бы оценивая случившееся, потом перевел взгляд на Никиту.
– Слышал, братеник?
– Ну, ну. Поживем – видно станет.
35
Осень подступала незаметно, исподволь. Редкие погожие дни исчезли. Ненастье пришло хмурое и сырое. Ветер – неспокойный, переменчивый – успевал за сутки обойти все румбы компаса и все подгонял и подгонял, направляя за вараки, влажные облачные стада. Грязные, словно давно немытые, тучи наглухо застилали небо и неустанно сыпали мелкий, настырный, промозглый дождь.
Сумеречный день стал коротким, и Шешелов ложился спать рано, но за полночь просыпался и подолгу лежал с открытыми глазами: слушал в тиши неуемный шепот дождя за окнами, всматривался в темноту. Где-то в ней, под полом, попискивая, возились мыши. Засыпал он под утро тревожным, поверхностным сном, а вставал неотдохнувший, вялый и целый день потом томительно ждал вечера.
С утра, по заведенному порядку, Шешелов принимал чиновников. Говорить с ними ему не хотелось, и он больше молчал, подчас плохо соображая, чего от него хотят, смотрел в окно. На дворе – остатки жухлой травы, слякоть, лужи. Темные от дождя башня и стены крепости. Дальние вараки в хмуром дне не проглядывались.
Чиновники из таможни, суда и казначейства уходили, уходил исправник, и Шешелов оставался один. Подолгу неподвижно сидел он за большим столом городничего, смотрел в окно, хандрил. Мысли текли куцые, рыхлые. Делать ничего не хотелось. Пришедшие с почтой журналы и книги были еще не просмотрены – не было прежнего удовольствия от чтения.
Сегодня он опять открыл чернильный прибор, взял перо и на чистом листе бумаги медленно вывел:
Его Превосходительству господину Архангельскому военному губернатору управляющему и гражданской частью
Кольского городничего
РАПОРТ
Однако далее опять не шло. Написав слово «рапорт», он отложил перо в сторону, откинулся в кресле, задумался.
Писать он начинает не в первый раз. Но того нужного тона, тех слов, что вкупе составили бы желаемое письмо, у него не было. Вообще-то он, Шешелов, понимает, что суть, конечно, не в тоне. У него нет решимости. Он должен решиться и написать прямо или снова вызвать к себе стариков и объяснить: его долг – исполнить предписание губернии ставить пограничные знаки, и только.
Но даже в глубине души, подсознательно, он не знает, какое решение будет правильным. Тогда он не мог отказать старикам. Их тревога и боль были ему понятны. Он провел с ними чудесный вечер, сам напросился, сам обещал помощь, но, пожалуй, не может сделать того, что от него ждут. Риск очень велик. Можно однажды в порыве сказать: твоя честность, твое право на уважение к себе – в действии. А как решиться на действие? Что, если письмо не встретит поддержки, а наоборот? Полный личный крах.
Нуль – вот цена ему, Шешелову, в случае неудачи.
В дверь резко постучали. Шешелов вздрогнул, схватил со стола, смял начало письма. Обычно так стучал писарь. “Черт бы взял колченогого!” И медлил, не откликался, не хотел, чтобы видел писарь: Шешелов от него тайком что-то пишет. «Пусть подождет, – думал, – обнаглел очень. Служака обчеству».
Вчера после обеда Шешелов собирался спуститься вниз, в ратушу, и случайно услышал, как на кухне Дарья вела разговор с писарем, жаловалась:
– Не знаю, что и сварить, чтобы поел он. Привередливый да сумной стал. Молчит все. Не ведаешь, что и надобно…
На дворе был дождь, и писарь, видимо, обедал у Дарьи.
– Да-а, чтой-то твой барин аппетиту лишился…
С лестницы не была видна кухня, но Шешелов вдруг отчетливо представил себе прищуренный взгляд писаря и ухмылочку, как бы говорящие: «Э-э, повидал я вашего брата на своем-то веку».
– Какой мой, такой и твой, – сердито ответила Дарья.
Было слышно, как писарь громко хлебал уху.
– Ну-т, кума. Я сам по себе. Я ведь не для денег служу, а для обчества. Не вихляюсь туды-сюды.
Плескалась вода. Дарья гремела посудой.
– Знаем, не вихляешься. Только по юбкам, старый черт, и таскаешься.
Писарь, наверное, вытирал усы да не в спехе облизывал ложку.
– То, кума, дело житейское, бобыльное. То другое.
– Другое тебе. И барин тоже не Мамаю служит.
Охота спускаться вниз у Шешелова пропала. Осторожно, чтобы не скрипнула половица, он вернулся к себе и больше в ратушу не пошел. Рассчитать бы писаря за такую вольность, да где здесь другого сыщешь?
И когда, после второго стука, вошел, наконец, писарь, Шешелов вежливо произнес:
– Я сейчас занят.
Сидел неподвижно, смотрел, как писарь пожал плечами и вышел, не раскрыв рта. Это не был окрик: «Пшел на место!» Это лишь вежливое напоминание о нем. Но, хотя Шешелов был доволен собой, легче от срыва не стало. Так он с писарем. Почему бы не так с ним, Шешеловым, кто-то другой?
Ныли в коленях ноги, побаливала поясница, Шешелов узнаёт северик сразу. Сквозь щели окна, потом в плохо прикрытую дверь сочится сквозняк. И разбуженный ревматизм начинает ворочаться в суставах, словно ему там тесно. Надо сказать Дарье, что от окна дует. Затопила ли она печь наверху? Он не будет писать сегодня. Пусть потом, завтра. Сейчас ему хочется посидеть у огня и погреть ноги. Он снимет мундир, наденет теплый халат и оленьи пимы, будет смотреть на огонь, курить и не будет думать о рапорте.
И Шешелов сделал все, как хотелось. Топилась печь. Он сидел у открытой дверцы, смотрел на огонь, курил.
Ноги покоились в теплых пимах, колени грелись от пламени. В мягком, низком кресле очень удобно. Шешелов сам просил писаря обрезать ножки у кресла именно так: задние короче передних. Очень покойно сидеть и смотреть на огонь.
Когда Шешелов объяснил писарю, как нужно обрезать ножки, писарь молчал, но весь, его вид говорил: «Мне что – я обрежу. Да умно ли это – кресло портить? Лет сорок для всех оно было удобное». Чертов писарь. Он умудряется отравить Шешелову настроение даже своим видом. И сегодня – это пожатие плечами. Эдакое молчаливое превосходство: едкий взгляд и ухмылочка. Будто городничий тут не Шешелов, а этот хромой бестия. Понимает, черт, – не выгонишь. Будь Шешелов в другом месте, давно бы избавился от него. Но здесь это невозможно. Хоть и люди кругом, а житье, как на острове, – один. Правда, ему без особой надобности чье-либо общество. Независимость от горожан, книги и вырезки – это его вполне устраивает. Но иногда что-то срывается там, внутри, и тогда независимость становится одиночеством.
Как-то, будучи в настроении, Шешелов пошутил с писарем, но тот шутки не принял. А Шешелов знает: с колянами, с Дарьей писарь умеет смеяться.
Он и не глуп, этот писарь. Взять бы по-доброму да позвать его и рассказать все. Посоветовать мог бы разумное. По не позовешь теперь. «Я не вихляюсь туды-сюды». Конечно, он говорил о нем, Шешелове, но сам черт не знает, что он имел в виду. Может быть, догадывается, что губернское письмо извело Шешелова? Ничего мудреного: Почта ушла, ответ в губернию не написан. И о разговоре со стариками писарь наверняка знает. Все они тут одним миром мазаны. Однако сам о границе смолчал тогда. Боится наказания? Или соглядатай исправника? Шешелов иногда позволяет себе мысли вслух, не стесняясь его присутствия, а надо осторожнее. И эту молчаливую спесь следует сбить. Писарь хром, значит в солдатах он сроду не был. Взять и спросить его как-нибудь: «А ты вот, к примеру, знаешь, что такое война? А штыковая атака?» Да, именно штыковая.
…Тебя от земли отрывают будто с корнями, трудно, и бросают в бег чьи-то слова команды. И ты бежишь. Но это больше уже не ты: рот перекошен истошным криком, нет памяти, мыслей, только, набухнув звериным страхом, кричат из тебя все жилки тела: выжить бы! выжить! выжить!
И рядом бегут такие же – с почти невидящими глазами, с раскрытым зевом, с обезумевшей мольбой в глазах: чур меня! чур меня! чур!
Знаешь ли ты, писарь, как слаба плоть людей под штыком? Слышал ли ты когда-нибудь хруст ломающихся костей? А леденящие кровь вопли страха, боли, отчаяния, одинаковые на всех языках?
Он, Шешелов, безусый новобранец, вчерашний крепостной, убивал. Он делал все, как учили: бил прикладом и втыкал штык в чье-то тело. И зверел, и кричал при этом. И, визжа от страха, сам увертывался от чужих ударов, чтобы не быть убитым, и убивал, убивал. Потому что бежать из этого ада еще страшнее: нет страха сильнее, который ощущается спиной.
Да, он убивал таких же, с какими мог бы вместе идти на гулянье или выпить на ярмарке, а под старость просто по-соседски сидеть в летних сумерках на деревенской улочке да толковать о видах на урожай, о сенокосе или предстоящих крестинах у чьей-то кумы…
…Тогда ему адской болью обрушилось сзади на голову что-то тяжелое. Дневной свет зарябил и поплыл звоном. Земля пошла из-под ног, будто сбросив его с себя.
Очнулся ночью от боли. Лежал ничком, уткнувшись в траву. Голова гудела. Было темно. Сладко пахло мятой. Не помня, где он и что с ним, хотел встать, но тело сковало новой болью. Он вспомнил. Приподнялся на руках, оглянулся. Ноги были придавлены трупом лошади. Движения причиняли боль. Ночь, ясная и тихая, с обильной росой, как бывает перед жарким днем, низко играла звездами. Хотелось заплакать.
Когда-то давно он видел, как на барском дворе конюх прижал к земле вилами ласку. Острие не задело зверька, и он, извиваясь, крутился, кусая железные вилы, и страстно скреб землю, пытаясь освободить прижатый задок. Казалось, он готов был отгрызть его.
Теперь Шешелов сам был похож на ту ласку. Стараясь превозмочь боль, он судорожно рвал траву, пахнувшую медом, и скреб землю, ломая ногти, и скулил от бессилия уползти из своей ловушки.
Потом под руки попалось ружье, и он отчаянно стал рыть штыком, пока не удалось развернуться, сесть и, наконец, вытащить то, что было его ногами. Но встать не мог. И, волоча ноги, он пополз на руках, скуля и всхлипывая, туда, где, по его памяти, была река. Полз, натыкаясь на уже остывшие тела. Мысль, что он жив, что еще сможет выжить, толкала его вперед.
Сколько их тогда осталось в живых? В лесу он наткнулся на троих, и все были ранены. Командир роты, поручик, чуть старше Шешелова, а выглядевший мальчишкой, высокородный, богатый, красивый, плакал от боли, страха и неизвестности. Два знаменосца полка – один, раненный в живот, не поднимался, другой немного ходил.
Целый день они сидели в лесу, видели, как французы согнали на луг крестьян убирать трупы. Слышалась чужая речь. День был жаркий, с луга несло смрадом.
К полудню ноги у Шешелова стали отходить. Ходячий солдат промыл ему рану на голове, и он поспал. Вечером встал на ноги, хотелось есть. Возвращались силы, и Шешелов понял, что остался жив.
Ночью, оставив в ельнике двоих, неспособных двигаться, они пошли с солдатом вверх по берегу, к деревне. На той стороне были лодки. Переплыли речонку: не вылезая из воды, взяли лодку и, держась за нее, поплыли вниз. Когда Шешелов причалил у леса, солдата не оказалось. Шешелов не видел, куда тот делся, но решил, что утонул. Потрясенный, он опустился на сырую кочку, возле лодки, и, держась за уключину, плакал.
Вернувшись в ельник, он перенес ротного и знаменосца в лодку и оттолкнулся от берега. Солдат под утро затих, ротный бредил в беспамятстве. Шешелов не знал, куда плыть, что делать. С рассветом загнал лодку в кусты, выкопал штыком ямку, как мог, похоронил солдата. Знамя он обмотал вокруг себя, сверху надел мундир: стал толстым, неповоротливым, зато согрелся.
Тут и провел он день. Ротный в сознание приходил ненадолго, просил пить и молил: «Ты не бросай меня, Шешелов, не бросай. Уж я тебя вспомню, наградят тебя», – мучился болью, и плакал, утирая глаза кулаком, и снова впадал в забытье.
…Поленья в печурке сгорели, золото углей поблекло. Жар отцветал в налете пепла. За окном низко висели тучи. День угасал. Время подходило к обеду, но есть не хотелось. Сорок лет назад он мечтал о просяной каше. Он тогда мог бы съесть ее много. Да, господин писарь, очень много. А что подобное можешь ты вспомнить?