Читать книгу: «Мир и война», страница 2
Глава IV
На горьком месте
Название придумал отец Мирокль, любивший красивые слова. «Синедрионом» священник прозвал встречи узкого круга вымираловцев, которых помещица созывала, чтобы посоветоваться по какому-нибудь мудреному поводу.
В число сих немногих избранных входили сам поп, который за многим празднословием нет-нет, да и порождал нечто дельное; попадья матушка Виринея, рот раскрывавшая нечасто, но всегда к месту; и, наконец, мудрый староста Платон Иванович.
Собирались у священника. Полина Афанасьевна заметила, что в барском доме, средь непривычной обстановки, советчики не то чтоб робели, а как-то немного деревенели. У попа всем было свободней.
Обсуждали всякое: хозяйственное, общественное, иногда тяжбное – если Катина не была уверена, как справедливей разрешить спор или ссору между крестьянами. Но сегодняшнее дело было из ряда вон – злое, страшное, где от порхающего умом попа и тихого старосты могло оказаться не много пользы. Помещица задумалась, не ввести ли наконец в совет нового члена, мельника Лихова. Она размышляла о том уже некоторое время, и случай показался подходящим. Опыт и знание людей подсказывали Полине Афанасьевне, что для столь лихой оказии Кузьма Лихо (такое у мельника было прозвище) будет гож.
С Кузьмой, однако, было непросто. Мужик башковитый, работает за десятерых, но с червоточиной. В селе Лихова сильно чтили и сильно боялись. Очень уж крут нравом. Иногда укусит его некая бешеная муха – и беда. Будто в человека зверь вселился. Кидался на сельчан, дрался смертным боем. Двух мужиков покалечил, так что буяна в полицию забирали. Оба раза Катина выкупила Кузьму за взятку, потому что очень уж ценный работник, да и как без мельника. Ну и потом таким дурным он бывал не всегда, а лишь по временам, словно припадочный эпилептик.
После второго случая Катина попробовала рукосуя вразумить. Объявила: если кто впредь пожалуется на твое лиходейство, буду наказывать деньгами. За обычные побои заплатишь обиженному десять рублей, за тяжелые – пятьдесят, а коли опять кого покалечишь – не посмотрю на убыток, отправишься в каторгу. И жену свою Агафью чтоб больше не бил. Увижу на ней синяки – пеняй на себя.
Лихо выслушал хмуро, ничего не ответил, повернулся и ушел. Потом прибегала Агафья. Валялась в ногах, плакала, просила в их с Кузьмой жизню не проникать, милые-де бранятся только тешатся. Агафья была горбунья, но баба золотая: безропотная, тихая, вечная труженица и великая богомольница, каждый престольный праздник ходила паломничать по окрестным монастырям. В деревне все ее жалели, что с извергом живет.
Но делать нечего. Влезать между мужем и женой нельзя. Со стороны на иных супругов поглядеть – ад и ужас, а это у них такое счастье. Ибо никогда не угадаешь, какому человеку что нужно. Есть женщины, да и мужчины, которые жертвенностью тешатся.
Катина удовольствовалась тем, что скандалы после того объяснения с Кузьмой прекратились. Скоро она узнала (секретов в Вымиралове от помещицы не бывало), что мельник драться не перестал, но завел обычай потом поколоченному платить за обиду рубль или два – оно выходило дешевле. Умный мужик, что сказать. Деревенские ничего, терпели.
Конечно, того прежнего, лютого Кузьму звать в Синедрион помещица не стала бы. Однако некоторое время назад произошло дивное диво. Агафья ходила-ходила святых заступников молить о помощи и наконец выпросила избавление. На прошлого Иоанна Предтечу была она в дальнем хождении, к Матушке «Умягчение злых сердец», поставила перед Богородицей многие свечи, положила тысячу земных поклонов – и свершилось Божье чудо. Умирился нравом Кузьма Лихо. Сделался не так гневлив, как раньше, а руками махать вовсе прекратил. И жену больше не бил. Вымираловские и поражались, и радовались.
У Катиной, в чудеса не верившей, было для сей метаморфозы свое объяснение. Мельник сделался немолод, лет сорока пяти или около того, а значит, вышел из дурного кобелиного возраста. Она такие чудесные превращенья видывала и раньше, во всех сословиях. Мужчины – они с годами лучшеют. Дурмана в крови становится меньше, нутряная ярость перебраживает, и коли есть ум, он начинает возобладать над природой. То же, верно, случилось и с Кузьмой.
Теперь он сделался решительно всем хорош. Не говоря уж о том, что самый первый из всех хозяин, наследственный распорядитель водяной мельни, построенной еще его дедом.
Сама Катина хлеба не растила, только овсы, которые в муку молоть не надо, но ее мельница пользовала соседей: помещиков – за плату, крестьян – за десятую часть зерна. Однако работа это урожайная, осенняя, а Кузьма не сидел сложа руки и в остальное время года. Разводил в пруду рыбу, весной заготавливал лед и хранил его в особом подвале – потом в летнюю жару продавал за хорошие деньги. И зимой, когда другие крестьяне спят на печке, не бездельничал – возил в своих справных санях грузы до Москвы и обратно. Управлялись они вдвоем с женой, без помощников, а оброк платили десятерым впору, по тысяче рублей в год.
На мельню Полина Афанасьевна пошла сама. Во-первых, чтобы лично сообщить Лихову о великой чести. Во-вторых, поглядеть на них с Агафьей еще разок – оставалось в ней некоторое сомнение. А в-третьих, был вторник.
Третья причина даже могла считаться первой. По вторникам Катина всегда ходила на Лебяжий пруд. Там, за плотиной, на малом мысочке, средь тихих вод, у нее был похоронен единственный сын. Покойник муж в ожидании ребенка, которого так и не увидел, думал наречь отпрыска Аврелием, в честь императора-стоика, но философическая гибель супруга так ополчила вдову на любимую им античность, что дитя было названо попросту, по-русски – Ростиславом. С сыном Полина Афанасьевна открыла иное счастье – не жаркое женское, а безмятежное, материнское. Однако лишилась и его.
Плохое оказалось имя Ростислав. Мальчик вырос и потянулся за славой. Еще с младенчества, по тогдашним непременным правилам, он был записан в полк; ни разу ни услышав барабана, выслужил офицерский чин и однажды ушел на войну, с которой не вернулся.
Теперь в беседке над водами камень, на нем высечены две надписи. Повыше Ростислав Луциевич Катин (1775–1800), пониже Полина Афанасьевна Катина (1750–18..). Осталось только поставить две последние цифры.
Проживши жизнь, Полина Афанасьевна могла с твердостью сказать, что не любит мужчин. Их и нельзя любить, не нужно. Потому что никчемные мужчины любви недостойны, а если попадется некий, которому захочется отдать всю себя, то в конце концов он обязательно предаст, погнавшись за какой-нибудь мужской химерой, заберет с собою всю радость и половину души, разобьет сердце и собирай потом осколки, не склеишь.
С гибелью мужа в Полине Афанасьевне умерла та половина души, в которой жила страстная любовь. Но осталось зерно, откуда вскоре чудесным растением произросла совсем другая, но не менее сильная – к сыну. Слабо любить Катина не умела. Наверное, любовь была даже чересчур сильной. Иначе с чего бы Ростиславу от матери убегать? Он делал это дважды. В первый раз недалеко, в объятья глупой, пустой девицы, с которой, как и следовало, скоро заскучал. Меж матерью и сыном вновь было восстановилась близость, но дурной мужской зов утянул молодого глупца за тридевять земель, на ненужную войну. Там, в кровавой кобелиной сваре, всего двадцати пяти годков, он и сложил свою кудрявую, прекрасную, безмозглую головушку. Померкла у Катиной вторая половина души, вслед за первой.
Узналось, что корнет Катин пал при штурме какого-то Чертова моста (что за названье!). Сорвался в пропасть.
Обычная мать погоревала бы, заказала поминальный молебен, поставила бы по церквам и монастырям свечи. Но не такова была Полина Афанасьевна.
Едва дождавшись замирения, она отправилась в далекую Швейцарию, отыскала то проклятое место и спустилась в пропасть на веревках. Там гнило немало тел, но Катина нашла единственное, какое искала. Не заплакала, бестрепетно поцеловала родинку на чудом не истлевшем лбу, увезла останки с собой, не стала хоронить в нерусской земле.
На кладбище, среди чужих мертвецов, тоже не положила. Закопала гроб в самом красивом вымираловском месте, где когда-то учила маленького Ростислава плавать и вода оглашалась звонкими криками, смехом – звуками счастья.
С тех пор всякий вторник, в день похорон, в любую погоду приходила сюда. Сегодня как раз был вторник.
Идя мимо громадных старинных дубов, самый высокий саженей в двадцать, Полина Афанасьевна нарвала колокольчиков, которые здесь были удивительно сини. Но на памятник не положила – там и так всё было в цветах. Жившая рядом мельничиха никогда не оставляла могилу без украшения. Зимой клала еловые ветки, весной подснежники или вербу. Делала она это не только перед вторниками и не из подобострастия, Катина это знала. Как-то пришла сюда помещица в неурочный день, смотрит издали – горбунья стоит перед беседкой на коленях, кладет поклоны. О чем молилась – бог весть. Может, вовсе и не о Ростиславе Луциевиче, а о чем-то своем. В церковь идти надо, а тут вот он, крест, рядом с домом.
Посидев на скамеечке с сомкнутыми веками, Полина Афанасьевна открыла глаза – да прищурилась. В небе светило солнце, которого не было видно уже две недели. Вот тебе и бесполезность молебствий! Ну, теперь отец Мирокль заважничает.
Опустила колокольчики в воду, пускай плавают. Пошла вдоль берега к мельнице.
Кузьма вышел в горницу, вытирая мокрые руки. Поклонился госпоже, как всегда, небрежно.
– Где окарябался? – спросила она про багровые царапины на запястье.
– Щуку из садка доставал. Зубастая, стерва.
Одевался Лихов не по-крестьянски, а богато, по-купечески. Даже дома ходил в малиновой шелковой рубахе, с узорчатым пояском. И Агафья, даром что всегда в черном, тоже держала себя нарядно. По воскресеньям приходила в церковь, повязав голову шелковым платком, платье носила тафтяное, а то и бархатное. Сейчас-то, хлопоча по хозяйству, была в холщевой рубахе и домотканой поневе, но всё чистое, ни одной заплаты. «Очень уж забогатели, мало оброка беру, – подумала Катина, – надо бы повысить».
Хозяева встали рядом, и она не в первый раз подивилась причудливости сплетения человеческих судеб – это была диковинная пара. Полина Афанасьевна, опытная женильщица, никогда бы такую не соединила. Но Лиховы – единственное семейство, которое не померло в чуму и досталось ей вместе с мельней от прежних владельцев, поэтому Кузьма сыскал себе невесту сам.
Он высокий, очень красивый со своим уже немолодым, суровым, будто высеченным из камня лицом, со светлыми кольцами волос, с не по-мужицки короткой бородой, которую стриг «чтоб не болталась». Она приземистая, раздутая в верхней части туловища, с мелкими чертами, разве что большие ясные глаза хороши. Глядела Агафья не на барыню, а на мужа. Когда он был рядом, она всегда смотрела только на него, по-собачьи, вечно виноватая за свой горб и свою бездетность. И Кузьма, надо отдать ему должное, обычно бывал с женой уважителен – пока не впадал в свое бешенство, теперь уже прежнее. И как было Агафью не уважать? Мало того, что работница, так еще и грамотна – виданое ль для деревенской дело? Отец ее был дьячок, выучил. Ради замужества она записалась в крепостные, что и понятно: кому она, такая, спонадобилась бы? Но Кузьме от нее вышла великая польза. Горбунья вела учет, без которого на мельнице нельзя, углем надписывала мешки – от кого какие получены. Получилось, не прогадал мельник, а что детей Бог не дал, то это благо, склонна была думать Катина после своей потери.
– Поразмыслила я и решила, что мало я тебе уважения оказываю, – сразу перешла она к делу. – Раньше ты и не заслуживал, а теперь, когда дурить перестал, дело иное.
Лихов слушал настороженно, но без страха – боязнь в людях Катина чувствовала.
– Не обижает он тебя больше, Агаша?
– И никогда не обижал, – твердо ответила горбунья. – Колотил только, когда бес вселялся, а ныне Божьей милостью бес вовсе отженился.
– Уважения прибавить желаешь, барыня? – спросил мельник с понимающей усмешкой. – И на сколько рубликов?
Умен, подумала Полина Афанасьевна и сомневаться, годен ли Кузьма в Синедрион, перестала. Но сначала, коли уж он сам про это завел, сказала про оброк.
– Думаю, еще сотенка в год тебе не в наклад выйдет. Ты, я гляжу, новую пару лошадей прикупил. Значит, думаешь кого-то в помощь по извозу брать. Дам тебе одного из сыновей Ефима Петухова, их там шестеро. За работника платить станешь сто пятьдесят. Годится?
– Сто двадцать, – ответил Лихов.
– Сто пятьдесят. Зато и честью тебя жалую. Ввожу в число ближних моих советчиков. Нынче в три часа пополудни к попу приходи. Будем вместе думать.
Помедлив, Кузьма спросил:
– Случилось что?
Мельничные жили недалеко от села, всего в версте, а все ж наособицу. Не слыхали еще.
– Случилось. Проводи меня, по дороге узнаешь.
Не захотела Полина Афанасьевна при мельничихе про жуткое говорить. Агафья была баба чувствительная. Разохалась бы, повалилась бы причитать перед иконами. Мертвая Палаша была ей крестница.
Когда шли вдоль пруда, под дубами, помещица рассказала о приключившейся беде.
Кузьма только брови насупил. Коротко молвил:
– Твоя воля, барыня. Отобедаю – приду на вашу сторону.
– Что это за «наша сторона»? – спросила она, заинтригованная.
– У нас в семье про деревню всегда так говорили. Тут, на пруду, наша сторона, за полем – ваша.
Лихов редко бывал так разговорчив. Должно быть, все-таки взволновался от оказанной ему чести, и Катина решила воспользоваться, выведать побольше про этого нелюдимого, но важного для хозяйства мужика, тем более он теперь будет в Синедрионе.
– И как же ты тут жил, на отшибе? Неужто и с мальчишками деревенскими не знался?
– Так померли же все. Одни мы остались. Потому что сами по себе, и колодезь свой. У меня сестра была Фирка, близняха. Вдвоем с ней росли. Будто и нет больше никого на свете, только мы двое, и всё вокруг наше. Пока ты не объявилась и новых мужиков-баб не привела. Но это когда уже было…
– Где ж ныне твоя сестра? Что-то не помню я ее.
– Фирка-то? Померла давно, – равнодушно ответил мельник.
Полина Афанасьевна знала, что простые люди не сентиментальны: кого не стало, того не стало. И позавидовала. Ей бы тоже не мешало этой мудрости научиться.
– Ладно, ступай домой. И гляди, не опаздывай. В три часа пополудни.
– Не опоздаю, – буркнул Кузьма.
Глава V
Заседание Синедриона
И верно, к церковному подворью он явился минута в минуту с помещицей. Подъезжая верхом, она увидала, как Кузьма входит в ворота. Взращенная в городе, Полина Афанасьевна первое время долго удивлялась, как это крестьяне, не имея хронометров, всегда знают точное время, даже когда нет солнца и пасмурно. А теперь и сама без малейшего сомнения – по движению воздуха, по оттенку света – определяла который час. Мудреная швейцарская луковица с секундной стрелкой, оставшаяся помещице от ученого супруга, давно была отдана Сашеньке для ученых измерений.
Вымираловская церковь, при ней поповский дом, занимала самое возвышенное место села – весьма впрочем скромный холмик. Колокольня торчала единственной вертикалью над гладкой равниной, будто перст со златым ногтем, указующий человекам, о Ком им, грешным, надлежит ежечасно помнить. Храм был возведен прежними хозяевами Мураловыми. Сама Катина на этакую вавилонскую турусину тратиться не стала бы.
Во дворе барыню встретил Варрава, который был и дьячок, и звонарь-пономарь, и за всё на свете прислужник. Обитал Варрава в сарайке. Никто его, козлоблеющего, жидкобородого, ни в грош не ставил. Крестьяне дразнили Бяшей, попадья гоняла в хвост и в гриву, отец Мирокль считал недоумком, но жалел.
– Почтительнейше ожидаем вашу милость, – с поклоном молвил дьячок и сунулся подать руку, чтоб помочь Катиной спуститься с коня.
Сто раз ведь встречал ее и отлично знал, что Полина Афанасьевна в его услужливости не нуждается. Оттолкнув пятерню, помещица сердито фыркнула и спрыгнула наземь. Варрава раздражал всех, было у него такое несчастное свойство. Ходил он всегда в одном и том же: на голове линялая скуфейка, подрясник в заплатах – донашивал старое за священником. Катиной бросился в глаза высунувшийся из черного рукава манжет нижней рубахи – обтерханный, но с маленькой белой пуговкой.
И войдя в горницу, Полина Афанасьевна первым делом посмотрела всем собравшимся не на лица, а на руки.
Пуговиц тут не было только у Кузьмы-мельника, пришедшего в малиновой косоворотке, однако и у него, куркуля, дома в сундуках-ларях тоже, поди, сыщется немало покупных одежек не без застежек. У отца Мирокля – само собой. От кого Варраве ветхая рубаха досталась? Староста Платон Иванович в прошлом был московский житель и одевался по-городскому. Из-под обшлагов длинного черного сюртука манжеты не торчали, но на груди, в разрезе, белели перламутровые кругляшки́. Платон Иванович был в одежде аккуратист и чопорник, но не из важничанья, а по вере. Любил повторять: «Господь неприглядности не одобряет».
Вымираловский староста был человек особенный. Взялся он вот как.
Развернув хозяйство, Полина Афанасьевна поняла, что без помощника ей не управиться. Но где взять такого, чтоб был толков и честен, чтоб радел не о своей пользе и не о собственном семействе, чтоб строгих правил, но нравом не крут, крестьянам не мучитель? Зная человеческую природу и устройство мiра, Катина хорошо понимала, что для управления обществом потребны два начальника – один строгий, другой ласковый. Чем более люди боятся первого, тем охотнее слушают второго. По строгой части помещица отлично справлялась сама, характер у нее был камень. Взять бы в подручные кого доброго.
Долго ломала над тем голову и однажды озарилась. Увидела в окно, как пес Кусайка, выхолощенный за неукротимую злобу и с тех пор смирнехонький, ласково играется с кухаркиным малышом. Хлопнула себя по лбу, засобиралась в Москву.
Потолковала там с полицмейстером (у помещицы всюду в нужных местах были полезные знакомцы). Потом с тюремным начальником. Еще и других порасспрашивала.
Искала среди тайных сектантов-скопцов, кого вылавливают и отправляют на высылку. Так на Платон Ивановича и вышла. Он раньше на скопческом «корабле» был подкормщик, то есть ведал у них общинной казной. Известно, что самоувечные богомольцы в делах оборотисты, но при этом безупречно честны.
Прежде чем выкупить арестанта из тюрьмы, Катина, конечно, обстоятельно с ним поговорила. Спросила напрямую, как делала всегда: зачем же ты такое над собой сотворил?
Платон Иванович охотно объяснил – он был сердечен с людьми любого звания.
– Для чистоты, матушка-голубушка. Человек он ведь какой? Из грязного и чистого слеплен, напополам. Грязь – это стыдное, грешное. Оно всё через низ идет, от срама. Так отсеки срамное от тела, оно отойдет и из ума. Раньше я был зол, завистлив, до чужого охоч. Бывало увижу бабу иль девку – не в очи, Божьи окошки, смотрю, а на стати. Думаю: эх, повалить бы ее где иль прижать. А ведь у бабы тоже душа вечная. Освободился от тяготы – будто камень скинул. Так-то легко стало, свободно, радостно! Господи Иисусе, Никола угодник, да кабы человецы ведали, какое счастие чистым быть – все бы охолостились. Никто б не дрался, не кобелился, и все б друг дружку жалели, любили.
Катина слушала и думала, что не так это глупо. В общем, забрала тихого человечка из острога и ни разу о том не пожалела.
Сначала Платон Иванович обустроился в Вымиралове сам. Побелил выделенную ему избу, разбил цветник, на окошки повесил занавесочки, чего крестьяне никогда прежде не видывали. Мужики и бабы приходили к новому человеку, глазели, знакомились, привыкали. Разговор у старосты со всеми был душевный, рассудительный. И когда он взялся за устройство всего немалого хозяйства, действовал так же – умом и лаской. Полина Афанасьевна, конечно, приглядывала, готовая, если что, явить и строгость, но при таком старосте оно как-то и не надобилось. Скоро помещица заметила, что крестьяне к ней за судом и справедливостью ходить почти перестали, предпочитают обращаться к Голубю. Ну и ладно, докуки меньше.
Такая вот у Катиной была правая рука.
Отец Мирокль тоже взялся не сам по себе, а был обстоятельно избран. Обыкновенно приходского попа присылают из епархии, и тут уж как повезет. А персона для деревенского бытия важная. В округе немало помещиков, кто на ножах с местным священником, который глуп, иль вздорен, иль обуян гордыней и мнит себя не церковной мелочью, а высокодуховным пастырем. Посему, пользуясь тем, что прежний поп вместе со всеми сельчанами лежит в чумной могиле, а церква пустует, Полина Афанасьевна решила заполнить вакансию по своему разумению. Случайных людей близ себя Катина не любила.
Среди московских знакомых был у нее викарный епископ, умный человек. Он и присоветовал взять из семинарии одного тамошнего преподавателя, который не на своем месте. «Не довольно учен? – спросила Катина. – Пустяки. Мне ученость не надобна». «Напротив, чересчур учен и всем, кому надо и не надо, свою ученость в глаза тычет. Клирик сей больно живого ума и неосторожного языка. А у нас это не поощряется», – был ответ. Викарий рассказал, что с отцом Мироклем у семинарского начальства нескончаемая морока. Вечно он что-нибудь придумает. В сан он был рукоположен Мирославом, имя древнее и почтенное, однако возжелал перенаречься, представив целую диссертацию, что в святцах-де искажение и поминать надо не Мирослава, а Мирокля Медиаланского. Студентов смущает сомнительными речами, цитирует по-латински Вергилия с Овидием, а еще попадья у него чересчур харáктерная, слухи про нее ходят. Викарий уже видел, к чему идет – выгонят раба Божьего со службы, а жалко, человек он хороший. Ему бы в тишь, подальше от строгих надзирателей за чинностью. «И у вас будет с кем об умном поговорить», – закончил преосвященный свое поручительство.
Не убежденная такой рекомендацией, Полина Афанасьевна пожелала встретиться с попом и попадьей, которая тоже будет на селе важной особой, предводительницей всего женского народа. Отец Мирокль перед новой слушательницей разливался соловьем, супруга его не произнесла ни слова, однако к себе на приход помещица позвала ученого мужа именно из-за матушки Виринеи – почувствовала в ней нечто.
Сейчас попадья разливала членам Синедриона ледяной земляничный взвар – солнце, будто устав сидеть за облаками, припекало всё жарче. Полина Афанасьевна взглянула на крепкую руку, легко державшую тяжелый кувшин – сморгнула. И у этой на манжете три пуговки!
Ударила новая мысль. А с чего взято, что лиходей – непременно мужчина? Ведь на девке следов срамного насилия нет. Но сразу же это предположение отогнала. Откуда у женщины такая силища, чтобы все кости переломать? Нет, мужчина это, прездоровущий.
Однако про попадью.
Налив всем розового напитка, Виринея отошла, встала у стены. Она на синедрионах никогда за стол не садилась, держала себя скромно. Хотя ни скромности, ни тем более смущения в матушке не было ни на вершок.
Попадья в Вымиралове была еще чуднее, чем поп. Лучшая на всю округу знахарка – от любых болезней, а более всего славилась ловкостью в повивальном деле. За нею, бывало, издалека присылали, даже и из барских домов. Виринея управлялась лучше, чем вечно пьяненький уездный доктор Петр Карлович, хотя больных лечила по старине, травами, и трудный плод щипцами из утробы не тянула. Как-то Полина Афанасьевна спросила: что это ты своих детишек не завела? Попадья ответила странно: «А не захотела. Зато вон сколько чужих в мир доставила».
Летами она была немолода, верно, за сорок, когда обычные бабы уже морщинистые, беззубые старухи, а у этой кожа гладкая, ни складочки. Однажды Катина видела в Москве на ярмарке американскую индейку – в точности Виринея. Так ее про себя и звала: Индейка. Брови у попадьи были черные, глаза тоже черные, растянутые к вискам, а волос не видно, всегда спрятаны под платком.
Но один раз Катина на них поглядела: красивые, густые, блестящие. Не только на волосы поглядела – на всю попадью как она есть.
Той летней ночью приснился Полине Афанасьевне особенно явственный сон про ушедшего супруга – будто они вдвоем, и молоды, и обнимают друг друга, и ничего плохого не было. Проснулась она с мокрым лицом, зажмурилась от яркого лунного света и поняла: теперь не уснуть. Пошла побродить по серебряному лугу, отдалилась от дома изрядно, до самой речной излучины, и там, у кустов боярышника, было ей видение: шла через высокие травы нагая дева с распущенными черными волосами. Протерла помещица глаза, ожидая, что химера исчезнет – нет, не исчезла. Дева приблизилась и оказалась Виринеей, медленно ступающей и глядящей себе под ноги. Привычки пугаться Катина не имела. Окликнула, спросила: ты что это? Попадья нисколько не стушевалась. Подошла, спокойно говорит: «Росяные травы в полнолунную ночь коже хороши. Где трава гуще, в ней поваляться надо. Видите, какая я?» И в самом деле, кожа у ней всюду была молодая. Недаром Катина сначала подумала, что идет дева. «Я много такого знаю. Желаете – научу?» – сказала еще попадья, но Полина Афанасьевна отказалась, ей молодиться было незачем.
За столом шел разговор, прервавшийся с появлением помещицы, а затем продолжившийся. Обычаи на Синедрионе были вольные.
Отец Мирокль говорил:
– …Так что невозможно с полною уверенностью утверждать, где ныне обретается душа утоплой Палагеи – у Бога ли, иль еще где, а может, никакой души и вовсе не существует.
– Ах, как вы можете такое говорить? – заволновался староста. – Вот ведь умный человек, а веру отвергаете!
– Не отвергаю, напротив. Нахожу полезной и благотворной, яко идею, побуждающую неразумных к нравственному поведению. Однако человеку, который сам по себе многоразумен и нравственен по природе, вера не нужна.
– Матушка-голубушка! – жалобно воззвал Платон Иванович к Катиной. – Какие он ужасы речет! Он же отымает Царствие Небесное!
Полина Афанасьевна к вопросам божественности и загробного мира была равнодушна. Чего зря голову ломать? Помрем – узнаем.
Усевшись к столу на главное место, помещица схоластическую дискуссию сразу прекратила.
– Говорить будем о насущном, – сказала она. – О Палаше.
Отец Мирокль, правда, еще вставил, кивнув на распахнутое окно, откуда лился желтый солнечный свет:
– Утопленница, конечно, событие многоскорбное, однако ж как вам, любезная Полина Афанасьевна, мое молебствие? Разве плохо я свою службу исполняю, хоть бы и не веровал?
Сказано было в напоминание о недавнем споре. Катина спросила отца Мирокля, честно ли служить священником, пестовать в прихожанах веру, коли сам не веруешь? Поп ответил: «Ежели служить честно, то отчего же нет? Вот видал я в Москве, в некоем возвышенном доме превеликолепную картину сейчас не припомню какого художника «Падение Икара с небес». До того трогательно исполнена, что слезы утираешь. А верил ли мастер в сказку про крылатого юношу? Не думаю. Однако ж написал картину много лучше, чем какой-нибудь истововерующий, но криворукий богомаз святую икону. Тако и священство: се искусство, мастерство, а что у мастера на душе и на уме – то его дело».
Человек он, впрочем, был добрый и безобидный, вольтерьянствовал только словесами. Средь своих это можно.
Катина выразительно покосилась на барометр, что висел на стене под образами и показывал «великую сушь», но разоблачать попа не стала, сейчас было не до пустяков.
– Не утопла Палагея. Тут всё хуже. Затем вас и призвала.
– Полно вам, – недоверчиво молвил поп. – Не в Лешака же вы верите.
– Лешака никакого нет. А есть некий изверг, охочий убивать девок и кидать их в реку. Да только зря он воздел лапищи на мою девку! – страшным голосом воскликнула Катина.
В этот миг створка окна качнулась, хоть ни ветра, ни сквозняка не было. У Полины Афанасьевны была привычка никаких странных событий, даже самых мелких, без разъяснения не оставлять. Кто это там подслушивает? У Варравы имелось такое обыкновение, навострять ухо во время синедрионных сидений, но пономарь и так находился в горнице – усердно ворошил самоварные угли.
С нежданной для столь солидной особы проворностью помещица поднялась из-за стола, сделала несколько быстрых шагов и перегнулась через подоконник.
Никого там не было.
– Вы что это, матушка? – удивился поп.
– Ничего. Померещилось что-то.
Вернулась на место, продолжила.
– Я ирода сыщу, а вы мне в том поможете. И начнете с того, что вы двое, Платон Иванович и отец Мирокль, растолкуете мiру, почему Палагею нельзя сразу похоронить. Мертвое тело может воспонадобиться для розыска. Вы, отче, расскажите в церкви, что греха в том нет, приведите примеры из Священного Писания – про Лазаря или еще про кого, вы лучше знаете. А ты, Платон, шепни Трифону: барыня-де даст десять рублей, коли потерпите. Пусть жене своей, кликуше, накинет платок на роток… А теперь говорите по очереди. Беда у нас общая. Вместе ее и бедовать. Кто что думает?
Посмотрела она сначала на нового человека, мельника, который пока что не произнес ни слова. Ну-ка, хорош ли окажется в совете?
Но первым, конечно, встрял священник, ему не терпелось.
– Думаю по сему скорбному случаю я вот что. Отчего это человеки вечно интересуются мертвыми и смертью более, чем живыми и жизнью? Много ль все мы о Палаше пеклись, пока была она меж нами? И думать о той отроковице не думали. Что же это теперь сия малая улетевшая жизнь сделалась нам так важна? Не лучше ль заботиться о прочих, ныне живущих, чтобы с ними не стряслось подобного худа? Как оберечь невинных от жестокого злосердия, обретающегося в темной нощи?
– Поймать надо злосердие и раздавить. Тем и обережем, – сказала Катина, не дав отцу Мироклю празднословствовать. – Платон?
Староста раздумчиво произнес:
– Я бы вот над чем размыслил. Как это ее убили, Палагею-то? Чтоб все кости переломать, а ни синяков, ни ссадин?
– Синяк есть, огромный, на ягодицах, сплошной. Будто ударили со всего маху, да не палкой, а доской или чем широким.
– Я в тюрьме много битых-поротых видал, но такого ни разу, – подивился Платон Иванович. – Додумаем, как это оно учинилось – глядишь, остальное-прочее тож прояснится.
Соображение было здравое, хотя как тут додумаешь – бес знай.
– Виринея, ты что скажешь?
Попадья поддержала супруга, но повернула по-своему:
– Батюшка верно говорит. Коли это тот же душегуб, что других девок убивал, он вроде медведя, распробовавшего человечину. Убьет еще.
Отец Мирокль поежился, Платон Иванович перекрестился. Помолчали.
– Ты, Кузьма? – повернулась Полина Афанасьевна к Лихову.
Мельник почесал пятерней короткую бороду.
– Я вот думаю… Считал кто по уезду пропавших, какие в лес или на речку пошли да сгинули? Может, их и больше, заломанных-то, да не всплыли, а на дне где-нибудь лежат.