Читать книгу: «Стебель травы. Антология переводов поэзии и прозы», страница 2
33
Знание других —
не более чем знание,
знание самого себя – мудрость.
Господство над другими —
не более чем господство.
Господство над собой —
истинное могущество.
Богат лишь тот, кто знает,
что имеет достаточно.
Если ты станешь в центре,
и примешь смерть в свое сердце,
значит – ты устоял.
44
Слава или целостность —
что важнее?
Деньги или счастье —
что ты ценишь более?
Успех или провал,
что более разрушительно?
Ищущий удовлетворения вовне
никогда не достигнет цели.
Если счастье зависит от денег,
не будешь счастлив сам по себе.
Будь доволен тем, что имеешь,
радуйся естественному
ходу событий,
в миг, когда поймешь,
что ни в чем не нуждаешься,
мир будет твоим.
67
Кто-то считает мое
учение – бессмысленным.
Кто-то считает его
возвышенным, но непригодным.
Но для тех, кто смотрит
вглубь самого себя,
абсурд преисполнен смысла.
Они знают, что возвышенное
имеет корни в глубинах.
Я учу только трем вещам:
простоте, терпению и пониманию.
Эти три вещи —
истинное сокровище.
Простота в мыслях и действиях
возвращает к истокам вещей.
Терпенье с друзьями и недругами
возвращает к начальной гармонии.
Понимая себя, примиряешься с миром.
Перевод Б. Херсонского
Из английской поэзии
Джон Донн
Из «Священных сонетов»
«Ты – мой Творец. Твой труд ли пропадет?..»
Ты – мой Творец. Твой труд ли пропадет?
Исправь меня, избавь кончины зряшной.
Я в смерть лечу и смерть ко мне течет,
И все удачи, будто день вчерашний.
Не смею я поднять потухших глаз,
Отчаянье и страх снимают взятки,
Как вспышка малая мелькнет последний час,
И в вечный ад я ринусь без оглядки.
Но вот Твое искусство надо мной,
Когда к Тебе я поднимаюсь взором,
Мой старый грех, соблазн извечный мой
Горит во мне спасительным укором.
И я лечу над бездной бытия,
И эти крылья – благодать Твоя.
«Смотрите, сэр, как мужественный пламень…»
Смотрите, сэр, как мужественный пламень
Из нильской гнили странные творенья
Извлечь готов; так рифм граненый камень
Во мне от Вашего растет благоволенья.
Вот сила и источник бытия
Для семерых, чтоб вместе им родиться,
Но только шесть Вам посылаю я,
Седьмого же нельзя не устыдиться.
Ваш суд избрав, поскольку в равной мере
Сестра его, изысканность способна
Огнем преображения поверить
Бурленье разума, ворчащее утробно.
Вы – чародей, имеющий отвагу
В мгновенье ока зло вернуть ко благу.
Джон Китс
Кузнечик и сверчок
Поэзия земли всегда с тобой.
Когда все птицы, ослабев от зноя,
Прохлады ищут в зелени густой,
Чья песня полю не дает покоя?
Кузнечик правит этот дивный бал.
И роскошь свежескошенного луга,
Притихнув, слушает, пока он не устал,
Пока его не перебила вьюга.
Поэзия земли всегда с тобой.
Зимой, когда потрескивают свечи,
Уму и сердцу придают покой
Сверчка за печкой вычурные речи.
И вспомниться сквозь дрёму городов
Кузнечик среди солнечных лугов.
Перевод с английского В. Верлоки
Из ирландской поэзии
Шеймус Хини
Копаем…
Большой с указательным пальцы сжимают перо,
оно прилегает удобно, как будто это – ружьё.
Звуки трения слышу отчетливо я под окном:
то скрежещет лопата, входящая в почву с песком.
Отец мой копает.
Его поясница видна мне над длинной ботвой,
как лет двадцать назад, он склоняется над бороздой
напряженно. Отец мой копает,
упирая ботинок, как будто бы делая шаг,
нажимая на ручку лопаты, он держит её как рычаг
между ног, прижимая к колену, срезая верхушки долой,
яркий край погружая, чтоб выбросить ком земляной
и рассыпать картошку. Мы любили её собирать
и прохладную твердость и тяжесть в руках ощущать.
Ей-богу, старик мой обращаться с лопатой умел,
и его старик тоже.
Мой дед на болоте у Тонера торфа нарезать за день
больше всех успевал. Я однажды ему молоко
в бутылке с бумажной неплотной затычкой принес:
распрямился и выпил он, и, чтоб наверстать, подрубал,
разрезал и швырял дёрн через плечо и назад,
углубляясь всё ниже и ниже,
где торф был получше. Копал.
Этот запах прохладный ботвы снова в памяти ожил моей.
Ярким краем лопата мелькает быстрей и быстрей.
И сырые дернины бьют оземь сильней и сильней.
Нет у меня лопаты, чтобы их преемником стать.
В моих пальцах перо зажато.
Вот им я и буду копать.
Персональный геликон
Ребенком от старых колодцев меня было не оттянуть,
где ржавые вороты с ведрами и черпаками,
там, где, небо в ловушку поймав, вёдра падают в тёмную жуть,
отдающую холодом, сыростью, плесенью, мхами.
На кирпичном заводе я помню колодец с подгнившей доской;
когда падал отвесно черпак
на длиннющей верёвке – грохочущим звуком движения
я любил наслаждаться. Там дно глубоко было так,
что уже невозможно внизу разглядеть отраженья.
Другой неглубокий, под высохшим каменным рвом,
плодоносный, как всякий аквариум, илистый, сорный,
твое белое лицо колебалось внизу надо дном,
когда ты из мульчи выволакивал длинные корни.
А в других жило Эхо. Они возвращали твой зов
с чистой новою музыкой. Чувство опасности, риска
ощутил я в одном – когда, выбежав из папоротников и кустов,
прямо по моему отраженью прошлепала крыса.
Теперь любопытствовать, – что там, в корнях? —
и рассматривать мхи,
большеглазым Нарциссом уставясь в источник при этом,
стало ниже моего взрослого достоинства. Я пишу стихи,
чтобы увидеть себя и заставить темноту отвечать эхом.
Фонарь боярышника
Эти колючие дикие ягоды ярко горят даже среди зимы, —
маленький огонек для маленьких людей, —
он желает им только, чтобы их достоинство не погасло,
чтоб язычок его пламени ровно горел,
но и блеском своим их тоже не ослеплял.
Иногда, на морозе, когда дыхание превращается в пар,
разрастаясь и принимая вид Диогена,
блуждающего с фонарем в поисках человека,
ты испаряешься, – он пристально рассматривает тебя,
держа красные ягоды перед собою, на уровне глаз,
на кончике ветки;
и ты отступаешь перед плотной связью их мякоти с косточкой,
перед жалящим до крови уколом, желая, чтобы он испытал
тебя и очистил,
перед его проклеванной спелостью, – и тогда он высвечивает
тебя и уходит дальше.
Дождь дирижер
Бет и Ренди
Вот-вот будет дождь. Взмах палочки и потом
хлынет музыка, которую раньше
ты никогда не мог бы услышать. Подкрадывается
как кактус, растёт поток, ливень, водоворот,
рвёт шлюзы, падает, течет сквозь. Ты как труба,
на которой играет вода. Снова – встряхнёшь легко
и diminuendo вдоль всех колен,
спотыкаясь, как струи о водосток. И вот —
кап-кап – с омытых листов,
еще нежнее – с трав, лепестков
ромашек, пылью блестящей, почти дыханием воздух.
Вот-вот – палочкой снова он взмахнет и потом
с неослабной силой всё повторит, что было однажды,
дважды, десять, и тысячу раз – до.
Кому это важно, что музыка, которая вся улетела, испарилась —
лишь паденье песка, сухих семян сквозь кактус?
Ты как богач пройдёшь на небо
сквозь ушко дождевой капли. Слушай же снова.
Мята
Как низкий куст пыльной крапивы
на гребне крыши. За ней без названья
ненужные вещи лежат сиротливо
на свалке. Почти недостойны вниманья.
По правде сказать, живое надежде
нас учит. И слабое может быть цепким.
Задний двор нашей жизни. Растенье, как прежде,
из редкого может стать обильным и крепким.
Взмах лезвий ножниц. Её Воскресеньями
любовно срезают и берегут.
Последние вещи нас покидают первыми.
Раз выжили – пусть свободно уйдут.
Пусть беззащитный запах её течёт нескончаем,
освобожденный, как обитатели свалок иных,
как те, которыми мы пренебрегаем
потому, что пренебрежением губим их.
Перевод с ирландского А. Михалевич
Из украинской поэзии
Николай Луговик
Вязание
И паутина
бабьего лета
над пожарищем палой листвы,
и немая игра
светотени —
мимолетные тени испуганных птиц,
неподвижные тени деревьев…
проступают
и тонут в узоре.
Я знаю —
этот свитер ты будешь вязать мне
не день
и не два.
Серебристые тонкие нити дождя
и прозрачные нити ущербной луны,
под которой мы ждали друг друга,
льются
по спицам,
сквозь пальцы,
сквозь годы,
чтобы ожить в цветоносном узоре.
Осенние мытарства
Ритуальное чудо,
печаль багряницы…
Тщетно полетом печалится лист,
едва продлевая падение,
мертвеют земля и душа,
когда проплывает безмолвно жар-птица,
роняя небрежно
красивые перья…
Муравей с муравьиным терпением
тащит в дом насекомого зверя.
Допотопный сверчок
не упрятал за печь свои длинные песни,
но травы уже онемели.
Как явственно, как откровенно
проступает знакомый по храмовым стенам
и пожелтевшим страницам орнамент!
А в чистых полях
бродят скифские бабы,
на украинский борщ собирают
тяжелые рыжие камни.
Перевод с украинского И. Винова
Из немецкой поэзии
Герлинд Фишер-Диль
1. Бонвиван и скромница
Лица – как открытые окна.
Они дают ограниченную возможность
заглянуть во внутреннее убранство
человеческого характера.
2. Чувствительный
Бумажные стены защищают фасад. На дожде
все размокает. Целые локоны падают с головы.
Даже сквозняк заставляет дрожать ноздри.
Хочется, чтобы в чувствительном цвете глаз
отражались лишь тихие летние вечера
и на устах лежал серп луны.
3. Кокетка
Глаза боятся щекотки. Придется
срочно спрятаться в морщинки
и надуть губки.
10. Болтливая
Услышанное рекой стекает
из ее ушей на язык
и водопадом сносит его.
11. Чувствительная
Ушами летучей мыши
она слышит блошиный кашель
и ломает мимозу, если
дует прохладный ветер.
13. Льстец
Своим бархатным языком
он, как следует, полирует слова,
чтобы они у него блестяще слетали с губ.
16. Недоверчивый
Его перспективы лопаются,
как мыльные пузыри под веками.
Тяжеловесно каждое слово
на его задубевшем языке.
21. Хвастун
Надутые паруса на задранной мачте носа.
Под звуки губной гармошки
рот уходит в большое плаванье.
22. Эгоист
Он носит пупок во рту,
держит нос в поле зрения,
чтобы никогда не терять
себя из виду.
25. Мечтатель
В сетчатке глаз паутиной
фата моргана. Он быстро
закрывает глаза, чтобы
свет не обокрал его.
26. Фальшивая
У нее на кошачьих лапах
любезность ползет по лицу.
В комедии губ
глаза не играют роли.
29. Аскет
Блеск вечного блаженства
в глазах, тогда как рот
иссох и щеки припали
к костям. Напрасно нос
растет непомерно.
37. Истеричная
Язык гоним амоком,
когда у нее на носу
пляшут белые мыши и
вдруг бросаются в глаза.
38. Влюбленная
Она потеряла рассудок
и забила голову розовыми облаками.
Тюлевая фата застилает глаза по уши
и фильтрует для носа пыль пересудов
вокруг. Милый ротик под ней
обращает слова в поцелуи.
43. Равнодушный
Пустынное лицо: в глазах —
высохшие оазисы.
Глубоко под кожей – ископаемые следы
жизни.
47. Дипломат
Глаза настроились
предупредительно. Даже почуяв
дурное, его нос сохраняет
лоск. Податливые губы
прикрывают гибкий язык. Из него
вынули пружину.
48. Интеллигент
Его голова ходит на ходулях.
К холодной вершине лба
настойчиво стремится рот.
49. Честный
Пунктуальность в зрачках.
Нос прямой, как стрела,
летит ко рту и запрещает ему
ходить на сторону.
50. Обыватель
Он делает себе пробор линейкой
и фиксирует зрачки, чтобы они
не выходили из ряда вон. Едва
он привел нос в порядок и скривил рот,
как что-то бьет по барабанным перепонкам,
выводит уши из равновесия и разрушает
педантично убранную голову.
52. Любимец
Народный праздник в самом разгаре.
От его взглядов зажигаются
цветные фонарики и создают
повсюду хорошее настроение. Кто
хочет влететь в глаза, кто сесть
на шею? Воздушные шарики
слетают с губ, и язык продает
медовые пряники.
60. Наивная
В ее глазах гнездится
слепая вера.
Никогда и ничто
не бросит тень на чистые вишневые уста.
63. Диктатор
Под триумфальными арками
глаза стоят на страже. Строго
вдоль носа сбегают складки.
Подбородок вышел вперед
к прочной цепи зубов. Никто
не смеет перечить, даже рот.
Перевод с немецкого М. Клочковского
Гюнтер Грасс
Из сборника «Преимущества гончих кур»
Фасоль и груши
Пред тем, как стухнут юные желтки —
наседки рано высидели осень —
как раз теперь, пока лезвия ножниц
луну проверят твердым большим пальцем,
пока висит на нитях троиц лето,
пока мороз укрыт под медальоном,
пока игрушки елок, словно дождь, блуждают,
пока что шеи голы, в половину укутаны туманом,
пока пожарная охрана не погасит астры
и пауки попадают по банкам,
чтоб так избегнуть смерти сквозняка,
пред тем как нам переодеться
и завернуться в жалкие романы,
давайте поедим фасоль.
Со спелой желтой грушей и гвоздикой,
с бараниной давайте же фасоль,
с гвоздикой черной и со спелой грушей,
отведаем стручковую фасоль,
с бараниной и грушей, и гвоздикой.
Открытый шкаф
Внизу топчутся туфли.
Они боятся жука
по дороге туда,
пфеннига по дороге обратно,
жука и пфеннига, которых могут растоптать,
так, что останется след.
Вверху – хранилище шляп.
Сохрани, схоронись, осторожно.
Невероятные перья,
как название птицы,
куда закатились ее глаза,
когда она поняла, что жизнь для нее чересчур пестра.
Белые шарики, что спят в карманах,
грезят о моли.
Здесь нет пуговицы,
на поясе утомилась змея.
Мучительный шелк,
астры и другие огнеопасные цветы.
Осень, что становится платьем,
по воскресеньям полным плоти и соли
сложенного белья.
Прежде, чем шкаф замолчит, станет доской,
дальним родственником сосны, —
кто будет носить пальто,
когда ты однажды умрешь?
Шевелить рукой в рукаве,
Упреждая любое движенье?
Кто станет поднимать воротник,
останавливаться перед картинами
и жить одиноким под колокол ветра?
Комариная мука
В нашем районе год от года становится хуже.
Часто мы приглашаем гостей, чтоб немного
уменьшить толпу.
Но люди вскоре опять уходят, —
после того, как похвалят сыр.
Это не беда.
Нет, чувство, что происходит нечто
более древнее, чем рука —
что есть в любом будущем.
Когда кровати спокойны
и маятник висит на звучащих, бесчисленных нитях,
нитях рвущихся и начинающих вновь,
немного громче,
когда я зажигаю трубку
и сижу лицом к озеру,
по которому плывет плотный шорох,
я беспомощен.
Теперь мы не хотим больше спать.
Мои сыновья бодрствуют,
дочери толпятся у зеркала,
жена поставила свечи.
Ныне мы верим в огни,
по двадцать пфеннигов каждый,
к которым летят комары,
к короткому обещанью.
Школа теноров
(фрагмент)
Возьми тряпку, сотри луну,
напиши солнце, другую монету
на небе, школьной доске.
Потом садись.
Твой аттестат будет хорошим,
тебя переведут,
ты будешь носить новую, более светлую кепку.
Ибо мел прав,
и прав тенор, поющий его.
Он лишит бархат листьев,
плющ, метр ночи,
мох, его нижний тон,
он прогонит любого черного дрозда.
Перевод с немецкого М. Клочковского
Из немецкой прозы
Юдит Герман
Хантер – Томпсон – Музыка
День, когда что-то все-таки происходит, это пятница перед пасхой. Хантер идет вечером домой, купив в супермаркете супы-концентраты, сигареты, хлеб и в вино-водочном магазине – самый дешевый виски. Он устал, у него слегка подкашиваются ноги. Он идет по 85-й улице, зеленые кульки, болтаясь, бьют его по коленям, мартовский снег, тая, превращается в грязь. Холодно, световая реклама «Вашингтон-Джефферсона» неясно мерцает в темноте словами «Отель-Отель».
Хантер толкает ладонью крутящуюся дверь, тепло затягивает его внутрь, у него перехватывает дыхание, на зеленом полу остаются черные следы. Он входит в сумрачное фойе, стены которого, обитые темно-красным шелком, мягкие кресла и большие хрустальные светильники говорят о необратимости времени; шелк топорщится волнами, кожаные кресла выглядят засиженными и потертыми, во всех светильниках не хватает матовых стекол, и вместо двенадцати лампочек в каждом горят только две. «Вашингтон-Джефферсон» уже больше не отель. Он – убежище, дешевая ночлежка для стариков, последняя станция перед концом, дом с привидениями. Только изредка сюда по неведению попадает обычный турист. Пока кто-то не умирает, все комнаты заняты, когда же кто-то умирает, комната на короткое время освобождается, чтобы принять очередного старика – на год или на два, или на четыре-пять дней.
Хантер идет к стойке, за которой сидит владелец отеля Лич. Лич занят тем, что ковыряет в носу и просматривает объявления о знакомствах в «Дэйли Ньюз». Хантер ненавидит Лича. Каждый в «Вашингтон-Джефферсон» ненавидит Лича, за исключением разве что старой мисс Джиль. Лич разбил ее сердце. Сердце мисс Джиль и без того было покрыто шрамами, в нем стоит искусственный клапан. Лича не интересует мисс Джиль. Его интересует только он сам, да еще объявления о знакомствах в «Дэйли Ньюз» – и только с извращениями, подозревает Хантер – и, конечно, деньги. Хантер ставит зеленые кульки на обшарпанную стойку, тяжело дышит, произносит: «Почта».
Лич, не глядя на него, говорит: «Почты нет. Конечно же, нет никакой почты». Хантер чувствует перебои сердца. Ничего серьезного – оно пропускает один удар, медлит, а потом стучит дальше, милостиво, и, как будто хочет сказать: маленькая шутка. Хантер говорит: «Не могли бы вы, по крайней мере, взглянуть, нет ли для меня почты».
Лич встает с видом человека, которого оторвали от чрезвычайно важного дела, и усталым жестом указывает на пустые ящички. «У вас номер 93, мистер Томпсон. Видите – он пуст. Так же как всегда».
Хантер видит пустой ящик, смотрит на другие пустые ящики вверху и внизу, в 45-м лежит шахматный журнал для мистера Фридмана, в 107-м руководства по вязанию для мисс Вендерс, их как-то необычно много. «По-моему, мисс Вендерс уже много дней не берет свою почту, мистер Лич», – говорит Хантер. «Вы бы посмотрели, все ли у нее в порядке».
Лич ничего на это не отвечает. Хантер с чувством маленького триумфа берет кульки и поднимается на лифте на четвертый этаж. Лифт сильно трясется, срок его эксплуатации давно прошел, света в нем нет. Двери с грохотом открываются, Хантер идет по коридору, ощупывая стенку. С тех пор, как три недели назад умер старый Райт из 95-го номера, Хантер чувствует себя в этом углу одиноко, ему страшно. Надпись «Выход» над дверью, которая ведет на лестницу, светится тускло. Судя по звукам, доносящимся из ванной комнаты в конце коридора, там кто-то есть, слышен плеск воды, сильный кашель, Хантера передергивает, сам он обычно пользуется рукомойником в своем номере, в общую ванную старается ходить как можно реже, к сожалению, большинство стариков вызывают в нем отвращение. Хантер поворачивает ключ в замке, включает свет, закрывает за собой дверь. Он выкладывает продукты, ложится на кровать и закрывает глаза. В темноте вспыхивают и гаснут зеленые точки. Здание движется. Скрипят половицы, где-то хлопает дверь, вдалеке дребезжит лифт. Слышна тихая музыка, звонит чей-то телефон, что-то падает с глухим стуком на пол, на улице сигналят такси. Хантер любит эти звуки. Он любит «Вашингтон-Джефферсон». В этой любви есть грусть, покорность судьбе. Он любит свою комнату, которая стоит 400 долларов в месяц, он заменил в ней 20-ваттные лампочки на 60-ваттные, повесил на окна синие шторы. Он поставил книги на полки, магнитофон и кассеты положил на комод, повесил над кроватью две фотографии. Есть стул для гостей, которых никогда не бывает, и телефон, который никогда не звонит. Возле рукомойника стоит холодильник, на холодильнике – маленькая электроплитка. Точно так же и во всех других номерах. Раз в неделю меняют постель, причем Хантер настоял на том, чтобы делать это самому, ему неприятно было думать, что горничная будет сновать по номеру между его книгами и картинками.
Хантер поворачивается на спину, отодвигает занавеску на окне и смотрит на темное небо, разрезанное решетками пожарной лестницы на маленькие квадраты. Он засыпает и снова просыпается. Смотрит на коричневый коврик. Встает. В марте еще будет идти снег, Хантер чувствует это по тому, как ломит в костях. Но усталости уже нет, в комнате тепло, что-то пощелкивает в батарее, где-то далеко, в самом конце коридора тонким высоким голосом напевает мисс Джиль. Хантер усмехается. Подогревает на плитке суп, наливает себе виски, ест, сидя перед телевизором. Комментатор Си-Эн-Эн бесстрастным голосом рассказывает, что в районе Бруклин города Нью-Йорка мальчик застрелил трех работников «Макдональдса». На экране появляется мальчик, он чернокожий, наверное, ему семнадцать лет, его держат трое полицейских, голос из ниоткуда спрашивает, почему он это сделал? Мальчик смотрит прямо в камеру, он выглядит абсолютно нормальным, он объясняет, что заказал «биг-мэк» без огурцов. Он им ясно сказал: без огурцов. А они ему дали «биг-мэк» с огурцами.
Хантер выключает телевизор. В коридоре, кажется, в 95-м номере хлопает дверь. Хантер поворачивает голову, напряженно вслушивается. Тихо. Он моет тарелки и кастрюльку, наливает себе еще виски, нерешительно поглядывает на кассеты. Время для музыки. Каждый вечер. Время для сигареты. Время для времени. А что ему еще делать, как не слушать музыку. Хантер трет рукой глаза, щупает пульс. Сердце бьется тихо и как-то лениво. Может быть Моцарта. Или лучше Бетховена. Шуберт как всегда слишком грустен. Бах. Иоганн Себастьян Бах. Хорошо темперированный клавир, том 1-й. Хантер вставляет в магнитофон кассету и нажимает кнопку «Пуск», слышится тихий шум, он садится на стул возле окна, закуривает сигарету.
Гленн Гульд играет медленно, сосредоточенно, иногда слышно, как он при этом тихонько подпевает, или, как он тяжело дышит. Хантеру это нравится, ему кажется, что в этом есть что-то личное. Он сидит на стуле и слушает. Когда он слушает музыку, ему иногда очень хорошо думается, а иногда он вообще ни о чем не думает, и то и другое замечательно. Гудки такси, где-то далеко. Мисс Джиль уже больше не поет, а может Гленн Гульд громче, чем мисс Джиль. Возле двери его комнаты скрипит половица. Громко скрипит. Она всегда так громко скрипела, когда перед дверью стоял мистер Райт, который заходил к Хантеру за сигаретой, виски, или просто, чтобы поболтать. Мистер Райт мертв, он умер три недели назад, он был единственный, кто когда-либо стоял у двери Хантера.
Хантер смотрит вытаращенными глазами на дверь, в отличие от того, как это бывает в фильмах, дверная ручка не поворачивается. Но половица снова скрипит. Сердце Хантера начинает быстро биться. В Нью-Йорке очень большая преступность. Никто не придет на помощь, если он закричит. Лич притворится, что забыл, как звонить в полицию. Хантер встает. Он крадется к двери, сердце его замирает, он берется за ручку, делает глубокий вдох, открывает дверь.
Девушка стоит, освещенная зеленым светом указателя «Выход». Хантер смотрит на ее маленькие ноги с поджатыми пальчиками, он видит расчесанный комариный укус на левой лодыжке, кусочек грязи под ногтем большого пальца. Подол халата подшит бахромой, халат синий, с белыми зайцами на карманах. Она туго затянула поясок на талии, под мышкой у нее полотенце и пузырек с шампунем. У нее узкие губы, она кажется взволнованной, с мокрых волос на пол капает вода. Она щурится, пытаясь что-то высмотреть в комнате Хантера, под левым глазом у нее маленькая родинка. Хантер непроизвольно переводит взгляд на себя, смотрит вниз, собственную пряжку он не может увидеть, потому что над ней нависает живот. Девушка произносит какое-то слово, что-то типа: «Музыка». Хантер открывает дверь шире, так, чтобы она могла осмотреть комнату. Он снова слышит пение мисс Джиль, она поет «Honey Pie, you are making me crazy», ему почему-то это неприятно. Девушка говорит что-то вроде: «Извините, музыка». Она неумело выговаривает слова, как ребенок, чешет при этом пальцами правой ноги свою левую икру.
Кожа Хантера покрывается мурашками. Он выходит в коридор, прикрывает за собой дверь и говорит: «Что это значит», девушка отступает назад, кривит рот. Хантер чувствует, как у него дрожит рука, лежащая на дверной ручке, девушка перекладывает полотенце и шампунь из-под правой руки под левую и говорит: «Это еле видение или музыка?» Хантер смотрит на нее, ему вспоминается какое-то телешоу, она говорит с помощью некого кода, но он не может разгадать этот код, «смотрит он еле видение или слушает музыку», что бы это могло означать?
Она говорит: «Телевизор или музыка? Реклама, клипы или действительно музыка?»
Хантер медленно повторяет: «Действительно музыка», и девушка, на этот раз нетерпеливо, встает на носочки и говорит: «Бах».
Хантер говорит: «Да, Бах. Хорошо темперированный клавир, Гленн Гульд».
Она говорит: «Ну вот. Значит, вы слушаете музыку».
Хантер задерживает дыхание, он чувствует, что живот от этого раздувается еще больше, но тут же ему становится лучше. Конечно, он слушает музыку. Он хочет вернуться к началу, к первому вопросу, ему трудно скрыть свое замешательство, он понимает, что выглядит простофилей. Он говорит еще раз, и на сей раз решительно: «Что все это значит», и девушка медленно отвечает голосом школьной учительницы: «Я остановилась возле вашей двери, чтобы послушать музыку».
Хантер неловко улыбается, его улыбка скорее похожа на оскал, мисс Джиль поет «I'm in love but I'm lazy», ему хочется свернуть ей шею, как это сделали утке в каком-то знакомом комиксе. Он хихикает. Девушка тоже хихикает. Она говорит: «У нее не все дома, да?», Хантер перестает смеяться и говорит: «Она старая».
Девушка высоко поднимает левую бровь. Хантер поворачивает дверную ручку, готовый вернуться в комнату, он говорит смущенно: «Ну, вот».
Девушка делает решительный вдох, переступает с ноги на ногу и произносит одно за другим три предложения, Хантеру нужно сильно напрягать свое внимание, она говорит: «Знаете, я тут проездом. Остановилась в девяносто пятом номере. Было очень приятно. Послушать вашу музыку. У меня украли магнитофон».
Хантер спрашивает: «Кто?», ему вдруг зачем-то нужно выиграть время, для него все это уже чересчур, она слишком молода для этой гостиницы, она так смешно говорит. Она говорит: «Эти типы на Гранд Сентрал, они украли у меня рюкзак и магнитофон, и теперь я не могу слушать музыку. И это плохо. Без музыки невозможно», она внимательно смотрит на Хантера.
Хантер говорит: «Мне очень жаль», он смотрит в темный коридор, как будто ждет оттуда помощи, мисс Джиль прекратила петь, есть слабая надежда на то, что она сейчас пойдет к лифту и прервет, таким образом, этот разговор. Мисс Джиль не идет. Девушка (Хантер чувствует, что она за ним наблюдает), говорит с какой-то странной интонацией: «Вы здесь живете?», и Хантер снова поворачивает к ней голову, у нее такое выражение лица, как будто она сейчас разозлится, ее тело властно клонится вперед, с волос все еще капает вода.
– Да, – говорит Хантер. В том смысле, что я… – он замолкает, он хочет вернуться в комнату, захлопнуть дверь у нее перед носом.
– Это довольно странная гостиница, вы не находите? – спрашивает девушка, засовывая руку в карман халата, при этом аппликация зайца неприлично выгибается. Хантер чувствует смертельную усталость. Ему хочется вернуться к Гленну Гульду, к синим шторам своей комнатки, хочется спать. Он отвык от этого, от встреч, от разговоров; он говорит: «Простите», девушка театрально вздыхает, достает ключ из кармана и улыбается Хантеру, как бы успокаивая его. «А не хотим ли мы вместе где-нибудь поужинать? Может быть завтра вечером, вы могли бы показать мне хороший ресторан и рассказать что-нибудь об этом городе, вы наверняка много знаете», – Хантер думает о том, что он уже многие годы не ужинал в ресторане, что он и не знает никакого хорошего ресторана, что ему нечего рассказать об этом городе, совсем нечего, он говорит: «Конечно, с удовольствием», – девушка улыбается и говорит: «Итак: завтра в восемь вечера, я за вами зайду. Спокойной ночи».
Хантер кивает. Смотрит на ее спину, когда она открывает дверь своего номера, на темное, мокрое махровое полотенце, потом смотрит на закрытую дверь, слышит, как она там потихоньку напевает, чистит зубы, он видит, как гаснет полоска света под дверью. Он не уверен, что ему хватит сил вернуться в свою комнату.
На следующий день он просыпается оттого, что мисс Джиль и мистер Добриан устраивают перепалку в коридоре, прямо возле общей душевой. «Вы свинья! – кричит мисс Джиль. – Вы свинья, Лудер, вы грязный развратник! Входить в ванную, когда там моются женщины! Я все расскажу мистеру Личу!» Хантер слышит запинающийся, усталый, старческий голос мистера Добриана: «Мисс Джиль, вы специально не запираете дверь, если бы вы ее запирали, ничего бы этого не случалось!» Каждый день одно и то же. Мисс Джиль никогда не запирает дверь, кто-то заходит и видит, как она там стоит голая, видит ее увядшую кожу, всю в складках, с чувством отвращения выходит из ванной, а потом еще должен выслушивать всю эту ругань. Хантер вздыхает и натягивает на голову одеяло, сон ускользает, как платок, на мгновение перед ним появляется лицо девушки с мокрыми волосами. Он думает о предстоящем ужине в ресторане и чувствует холодок под ложечкой. Не надо было этого делать. Не надо было соглашаться, он не знает, о чем с ней говорить, она кажется ему немножко наивной, к тому же времена, когда его интересовали женщины, давно миновали. Что за идиотская идея, в этом состоянии идти в ресторан с незнакомой и совсем еще юной девушкой, смехотворная, гротескная идея.
Хантер садится. Смотрит в окно на серое низкое небо. Суббота перед пасхой, свободный день, кошмарно свободный день. Все еще возмущенный голос мисс Джиль, где-то далеко в коридоре. Хантер встает, умывается, надевает одежду, открывает окно, бросает взгляд на мокрую утреннюю улицу. Толстый ребенок с картонкой под мышкой падает, встает, бежит дальше. Хантер спускается на лифте на первый этаж, спешит к выходной двери, чтобы не встречаться с Личем, но это ему не удается.
– Мистер Томпсон! – голос Лича звучит маняще и мерзко. Хантер замедляет шаг и поворачивает голову, но не отвечает на приветствие.
– Вы ее уже видели, мистер Томпсон?
– Кого я видел, – говорит Хантер.
– Девушку, мистер Томпсон. Девушку, которую я из любви к вам поместил в 95-й номер!
Лич произносит слово «девушка» с такой интонацией, что спина Хантера покрывается холодным потом.
– Нет, – говорит он, рука его уже лежит на стекле двери, – я ее еще не видел.
Лич победно кричит ему вслед:
– Вы лжете, мистер Томпсон! Она рассказывала мне сегодня утром о том, как она с вами говорила, вы произвели на нее впечатление, мистер Томпсон!
Хантер с силой толкает дверь, выходит на холодную улицу и плюет. Девушка еще глупее, чем он думал. Он идет по 85-й улице до Бродвея, несмотря на субботу, на раннее время, машины уже стоят в пробке, на светофорах загорается красный и зеленый свет, из магазинов вытекают потоки людей, на углу 75-й улицы стоит огромный заяц и раздает толпе шоколадные яйца. Хантер быстро идет, без всякой цели, погруженный в себя, небо тяжелое, дождевое, похрустывает ледяная корка, покрывающая асфальт. Его толкают, он стоит пять минут на углу Бродвея и 65-ой, пока человек, продающий газеты не говорит ему, что уже третий раз загорается зеленый свет. Он поворачивается, идет к парку, покупает в «Бэйгелз энд Компани» сэндвич и кофе. Нищий китаец встает у прохожих на пути, лезет в их кульки, Хантер отшатывается от него, натыкается на толстую негритянку, извиняется, она смеется, говорит: «Не за что, дорогуша». Перед Гурмет-Гараж сидят служащие и едят салаты из пластиковых коробочек, они сидят рядом друг с другом, все на равном расстоянии. «Слишком много электричества!», – кричит сумасшедший у входа в «Мэйсей», сколько Хантер себя помнит, стоит там этот сумасшедший и кричит: «Слишком много электричества, это сводит людей с ума!», прохожие смеются, бросают ему под ноги десятицентовые монеты, которые он никогда не поднимает. Хантер сворачивает на боковую улицу, становится тише, перед дверями трехэтажных кирпичных домов – зеленые венки с желтыми лентами. Он садится в парке на скамейку, пьет остывший кофе, ест сэндвич, время пролетает незаметно, примерно в полдень начинает тихо моросить.