Читать книгу: «Полёт шмеля», страница 2
– Лиз, мы договорились? – не могу удержаться, спрашиваю я, прежде чем уйти.
– Что за вопрос? – во взгляде ее глаз и в голосе ярко выраженный упрек. – Конечно.
Мы договорились, что она рассылает стрелы из своего колчана во все стороны света, чтобы раздобыть мне какой-нибудь грант. У нас, за границей, от «Интеллидженс сервис», от бен Ладена – от кого угодно. Раз я не могу заработать на жизнь своими умениями – нигде! никак! – подайте, господа, поэту вспомоществование. Почему вы давали другим, направо и налево, а ему, сколько он ни пытался испить из этого источника, все выходил облом? Все вокруг испили из него, и не по одному разу, я, похоже, единственный и остался непрорвавшимся к струе. Или прежде я не слишком и хотел прорваться? Если бы хотел, додумался бы, наверно, до Балеруньи раньше. А теперь, значит, прижало… Прижало, прижало!
Ночная Гончарная совершенно пустынна, только стада пасущихся вдоль тротуаров машин, лоснисто блестящих под дождем лаковыми боками, дождь подутих, сечка его еле ощутима, и поднимать над головой зонт нет нужды. Тем более что зонт я забыл у Балеруньи. То, что зонт оставлен у нее, я обнаружил, едва выйдя на улицу, но, потоптавшись у крыльца, решил не возвращаться. Меня вдруг пробило суеверным: возвращаться – плохая примета.
Мчаться по ночной Москве, пусть ты и ведешь такое корыто, как мое, настоящее наслаждение – будто ешь «Баунти». Несущихся огней вокруг, несмотря на ночь, несмотря на погоду, полно, но по сравнению с дневной порой – пустыня, и я долетаю до родного Ясенево меньше чем за полчаса. Хотя и не такое уж оно мне родное; район моего телесного обитания в последние годы – вот и всё.
После чертогов Балеруньиного дома моя однокомнатная квартира кажется мне истинной конурой. Ладно что она мала мне и несколько сотен книг просто стоят стопками на полу, но за годы, что прожил в ней после разъезда со второй женой, я так и не сумел придать ей мало-мальски пристойного вида, как въехал, не сделав ремонта, так и живу: линолеум на полу местами порван, обои отстают от стен, на потолке трещины. Невероятно невыгодное сравнение с жилищем Балеруньи.
Но это мое пристанище, мой кров, у меня здесь есть стол, есть кровать (диван-кровать!), над головой не каплет – и я люблю свой дом. Просто за то, что он есть. С годами я стал понимать, что такое крыша над головой. Кто ты, что ты, если у тебя нет над головой крыши? Ты уже не живешь, ты выживаешь. Борешься за физическое существование.
Телефон сообщает о своем физическом существовании, только я успеваю раздеться и переобуться.
– У меня, оказывается, нет твоего мобильного! – с возмущением говорит в трубке Балерунья. – Уже третий раз звоню тебе – долго как едешь. Я тут, ты уехал, подумала на свежую голову, – в этом месте она пускает порхающий быстрый смешок (свежая голова у нее после моего отъезда!), – и поняла: не нужен тебе никакой грант. Что грант, что там будут за деньги, да еще когда дадут!
– И что ты предлагаешь взамен? – удается мне вставиться в ее речь.
– Я тебя устрою в Кремль, – объявляет Балерунья. – Нет, не на службу, зачем мне такую свинью тебе подкладывать. Будешь им писать, им там требуются всякие сценарии, идеи, и платят, я знаю, очень прилично.
Если бы я не знал Балерунью треть своей жизни, предложение ее показалось бы мне бредом. Но все же оно уж больно неожиданно и непонятно.
– В Кремль? – переспрашиваю я. – Сценарии? Рекламных роликов?
– Узнаешь. Что я тебе буду на пальцах объяснять. – У Балеруньи снова вырывается порхающий быстрый смешок. – Всё. Сообщила. Ложусь спать. Уже засыпаю. Кое-кто тут меня так усыпил… – тянет она и зевает.
Я кладу трубку на базу и, наверное, с минуту стою над телефоном в оцепенении. В Кремль! Нужен я в Кремле. Хотя Балерунья кто-кто, но не понтярщица…
2
Жизнь хотелось посвятить мировой революции.
Бюст Ленина стоял на площадке между лестничными маршами первого и второго этажей, и, когда, закрытая до времени, с дежурящими около нее с внутренней стороны старшеклассниками, входная дверь наконец открывалась, впускала внутрь школы и, моментом скинув в раздевалке пальто, несся по ступеням наверх в класс, всегда хотелось прикоснуться к каменному изваянию ладонью, ощутить тяжесть камня – приобщиться.
Рука на лету дотрагивалась до бюста – быстрым, мгновенным шорком, – и, летя дальше, летел уже с этим чувством приобщения. Словно бы уже был принят в эту бессмертную когорту: Ленин-Сталин-Ворошилов-Буденный-Грачптицавесенняя – вошел в нее, осталось только вырасти, а там уж за великими свершениями дело не станет.
Ворваться в классную комнату первым – вот была задача броска наверх. Отталкивая несущегося рядом Тольку Гаракулова, Женьку Радевича, Сашу Мальцева, отбиваясь от цапающих тебя на ходу рук, успеть к темной коричневой двери раньше всех, схватиться за железную ручку, рвануть на себя – и, ввалившись в голую, пахнущую ночью и пустотой темноту, метнуться к короткой стенке за дверью, щелкнуть собачкой выключателя.
Иногда это удавалось тебе, иногда другим. Тому же Тольке Гаракулову, или его другу Жеке Радевичу, или Сасе-Масе, как звали твоего друга Сашу Мальцева. Толька Гаракулов, стремясь к победе, мог не просто придержать рукой, а и подставить подножку, Жека Радевич – выдернуть из руки портфель. Когда побеждал Саса-Маса – это было досадно, но не обидно, когда первым удавалось прийти Гаракулову или Радевичу, в груди сжимало от обиды поражения.
– Слабак, да? – говорил Радевичу переполненный чувством превосходства Гаракулов, указывая на тебя. – Как навернулся – чуть нос себе не расквасил.
– В следующий раз расквасит! – подтявкивающе отзывался Радевич. – В следующий раз расквасишь, – уже напрямую обращался он к тебе.
– Сам расквасишь, – мгновенно отвечалось у тебя.
– Ты что, угрожать, гад? – вопрошал Гаракулов.
Драка вспыхивала – будто к горке черного пороха поднесли спичку.
Радевича удавалось швырнуть на пол мгновенно, но в драку тут же вступал Гаракулов. Если Саса-Маса оказывался рядом, он разнимал, а если нет – то дрались до полной потери сил, заворачивали друг другу за спину руки, зажимали голову локтевым сгибом, ставили подножки, валились на пол и катались по нему, пытаясь подмять под себя противника.
Гаракулов с Радевичем были олицетворением контрреволюции, темных сил, через них проявляло себя зло, отсталость сознания, низость желаний, одержать победу в схватке с ними было делом чести и ответственности перед целью, которой собирался посвятить жизнь.
– По арифметике сто сорок пятая задачка получилась? – спрашивал между тем Саса-Маса.
Это значило, что у него не получилась, и тебя переполняло спесивой гордостью, что тобой задачка решена. Может быть, спеси в этой гордости было и не так много, но была, была – это точно.
– Списывай! – доставал ты из небрежно брошенного на парту портфеля тетрадь по арифметике.
Саса-Маса торопливо усаживался за парту, торопливо вытаскивал свою тетрадь и, вынувши из пенала ручку, автоматическим движением, не глядя, обмакивал ее в чернильницу посередине горизонтальной плоскости парты.
– Ага, так, поезд движется из пункта А… – бормотал он, вчитываясь в написанное у тебя в тетради.
Гаракулов с Радевичем оба мигом оказывались на задней парте, за спиной у Сасы-Масы, оба с тетрадями и ручками, и, заглядывая Сасе-Масе через плечо, привставая и садясь, тоже лихорадочно принимались переписывать содержимое твоей тетради. Только в отличие от Сасы-Масы они ни во что не вдумывались, не пытались понять, почему этот поезд, вышедший из пункта А, пришел в пункт назначения Б раньше, чем другой, вышедший из пункта Б, достиг того самого пункта А. Гаракулов строчил, каменно застыв челюстью, а Радевич безостановочно перебирал губами, швыркал носом, подтирал его рукой, но на кончик все равно то и дело перламутров о натекала капля.
Ты засовывал портфель на положенное ему место под столешницей парты и небрежной вольной походкой шел к выходу из класса – совершить променад по коридору в ожидании начала уроков. Вернее, походка твоя была не только небрежно-вольной, но и исполнена чувства собственной значительности и превосходства. Ты отличник, учеба дается тебе легко, избран звеньевым и членом совета отряда, знаком с председателем совета дружины семиклассником Костей Гришпунем, тебя знают старшая пионервожатая Галя и даже директор школы, суровый и страшный человек, которого все зовут по фамилии: Гринько. Жизнь, что расстилается впереди, проста и ясна: аттестат зрелости, институт, комсомольская работа, руководящая работа в каком-нибудь трудовом коллективе – всё вверх, вверх, туда, к Куйбышеву-Кирову-Орджоникидзе-Иосифувиссарионовичу: служить мировой революции, делу освобождения пролетариата, делу правды и справедливости…
* * *
В четвертом классе Лёнчика, как звали его друзья, выбрали в совет дружины.
Пионерская комната на втором этаже – рядом с директорским кабинетом! – стала местом, куда он мог теперь приходить как свой. Старшая пионервожатая Галя разрешала как своему открывать шкаф, доставать оттуда барабаны, жарко горящие на раструбах бликами света желтые горны и, взяв палочки, грохотать по туго натянутой, похожей на пергамент, лоснистой коже, дуть, вставив мундштук, в сверкающую голосистую медь. Барабанная дробь у Лёнчика получалась самая настоящая, ноги так и просились шагать под нее, ужасно хотелось прямо сейчас же на улицу – и с красным галстуком на груди, строем, чтоб все смотрели и оглядывались, а с игрой на горне выходил конфуз. Он подбирал губы, прижимал их к зубам, чтобы воздух выходил из легких упругой сильной струей, прикладывался губами к мундштуку – из сияющего великолепного раструба вываливалось наружу что-то утробное, сиплое, отвратительное, как если бы кто-то вместо него в насмешку над ним выпускал газы.
Ой, нет, нет – морщилась, прижимала пальцы к вискам Галя, в горн не надо, поставь на место. И добавляла с поощрительной улыбкой: «Твоя сильная сторона не в этом!»
То, что не получалось с горном, было ужасно. Но слова старшей пионервожатой действовали утешающе. Он знал, что они искренни. Подтверждением их искренности было то восхищение, с которым она говорила о нем за глаза, а он услышал. И кому она говорила! Она говорила о нем самому директору Гринько! Дело было так. Лёнчик на перемене летел по лестнице на первый этаж в буфет, дверь в пионерскую комнату, увидел он с лестницы, приоткрыта, ноги у него сами собой свернули к ней – просто заглянуть! – но перед дверью он приостановился поправить форму – и услышал свое имя. Стоять под дверью, подслушивать уже специально было стыдно, и Лёнчик ступил внутрь. Он ступил – и Галя тотчас же смолкла, взглянула на него испытующе: слышал, не слышал? Что оставалось Лёнчику? Изобразить саму невинность: да вот шел, дверь открыта, и я вошел. Директор Гринько тоже обратил на него свой суровый, словно бы хищный взгляд, но слышал Лёнчик слова старшей пионервожатой или не слышал – это Гринько не волновало, в его взгляде был один интерес, интерес к нему, Лёнчику: вот он, оказывается, какой!
Говоря о его сильной стороне, старшая пионервожатая имела в виду выступления Лёнчика на советах дружины.
Совет дружины собирался раз в неделю, после занятий второй смены. Это было уже часов семь, школу заполняли вечерники – начинала работу ШРМ, школа рабочей молодежи, окна заливала осенняя темнота – непривычное, необычное время, – и пребывание в пионерской комнате исполнялось оттого особого, некоего высшего смысла. Стучали невидимые барабаны, пели невидимые горны, развевались на режущем ураганном ветру невидимые красные знамена – стяги пролетарского дела. Целью советов дружины было обсуждение нарушителей дисциплины и двоечников. Ребята, наставляла перед советом дружины Галя, наша задача – продрать их хорошенько с песочком, чтоб они за ум взялись! Вы им должны задать жару – чтоб от них пар шел! Пионер обязан учиться на хорошо и отлично, а иначе каким он гражданином Страны Советов вырастет, какой прок от него стране будет?!
«Да, какой прок?!» – со страстью отзывалось в Лёнчике.
– Ну, кто там у нас первый по списку? – вопрошала Галя. Заглядывала в бумажку, лежащую перед ней, и зачитывала фамилию. – Зовите его сюда!
Вызванные на совет дружины толпились в коридоре перед пионерской комнатой. Приглашенный зайти робко протискивался в дверь и старался остановиться прямо около нее, словно сделать несколько шагов до стола, за которым сидел совет, было все равно что взойти на эшафот. Галя, ометаллев голосом, произносила:
– Что, ноги отнялись?! Подойди, подойди поближе, прояви смелость, пусть на тебя все посмотрят. Хулиганить смелости хватает, а в глаза товарищам посмотреть – страшно?!
Лёнчик подхватывал:
– Хулиганить смелости хватало, всю израсходовал, ничего не осталось?! Найди, будь добр! Посмотри товарищам в глаза! Тебя к товарищам вызвали, не к палачу на эшафот!
Все это вырывалось из него само собой, просилось наружу – не удержать. Он чувствовал, будто кипит внутри, клокочет, как, наверно, клокочет, не может удержать в себе раскаленную лаву вулкан, разрывает запаянное жерло – и извергается.
Он клокотал, извергался и в то же время смотрел на себя как бы со стороны, как бы рядом с ним был он другой, кто оценивал его, поправлял, направлял. Ему нужно было это клокотанье, требовалось это извержение. Он ощущал себя избранным. Отмеченным некою высшей метой. А мету надо было оправдывать. Отрабатывать ее.
Сеничкин была фамилия семиклассника, обсуждавшегося на совете последним.
– Ну-ка, поближе, поближе к столу, – потребовала Галя. – Посмотри своим товарищам в глаза. Давай расскажи им, как от тебя весь класс стонет!
– Что он от меня стонет, – вяло отозвался приблизившийся к столу Сеничкин.
– Ах, ты не знаешь, что стонет! – воскликнула Галя. – Думаешь, прикинешься незнающим, всех тут вокруг пальца обведешь? Не выйдет! Урок не выучил – физику сорвал! Урок не выучил – алгебру сорвал! Двойка по поведению в четверти у тебя наклевывается – ты не знаешь?!
Сеничкин, с подсунутыми под ремень большими пальцами рук, подняв глаза к потолку, ухмыльнулся. И ничего не сказал.
– Он ухмыляется! Нет, поглядите на него! Ворон по сторонам считает! – прокатилась вокруг стола, за которым заседали, быстрая волна голосов.
Лава, клокотавшая внутри Лёнчика, ударила неудержимым огненным фонтаном. Совет длился уже почти два часа, Сеничкин последний, жерло вулкана стало было затягиваться остывающей коркой, но в том, как Сеничкин держал себя, в его поведении было такое, что остывающую корку прорвало в одно мгновение.
– Опусти руки! – яростным голосом проговорил Лёнчик. – Как ты стоишь! Ты не где-нибудь, ты на совете дружины перед товарищами ответ держишь! Посмотри, рубашка у тебя вся взодралась, каков видок! Вытащи руки, заправь рубашку!
Сеничкин, бросив взгляд на Лёнчика, снова ухмыльнулся. Но пальцы из-под ремня он вынул и даже дернул за подол рубахи, поправил ее.
Галя, заметил Лёнчик, смотрела на него с одобрением и благодарностью. Давай так и дальше, хорошо, говорило ее лицо.
Лёнчика охватило воодушевление. Он двинул стулом и, шумно вскочив, вышел из-за стола, встал за стулом, взявшись руками за спинку.
– Ты думаешь, Сеничкин, ты просто урок сорвал? Ты не урок сорвал – ты преступление совершил! Нам партия все условия создала, чтобы мы учились, знаний набирались, чтобы родину потом в надежные руки передать, учеба – это наша работа, наш пятилетний план, а ты, получается, не просто свой, личный план не выполнил, а и другим его выполнить не дал. Все равно как целому цеху на заводе! Вот что ты сделал, Сеничкин! Думаешь, преувеличиваю? Ничего подобного! Это я тебе перспективу рисую. Горький, помнишь, что говорил? От хулиганства до фашизма – один шаг. Сегодня урок сорвал, завтра еще вроде того – и всё, законченный фашист!
Сеничкин слушал его с непроницаемым лицом. Он уже не ухмылялся, не вскидывал на Лёнчика глаза, стоял смотрел в сторону с таким видом – как говорил Лёнчик ему что-то, как не говорил.
– Да что, – поворачиваясь к Гале, воскликнул Лёнчик, – ему хоть кол на голове теши, он ничего не понимает!
Разгоряченно шагнул обратно к столу, звучно двинул стулом и сел на свое место. Он был ужасно разозлен поведением Сеничкина. Он ему столько всего сказал, а тому хоть бы хны!
Галя была солидарна с Лёнчиком:
– Не хочешь, Сеничкин, слушать товарищей? Наплевать тебе на их мнение? Исключение из пионеров заработать решил? Исключим, будешь без галстука ходить!
Сеничкина исключили из пионеров на две недели. Лёнчик шел домой вместе с двумя шестиклассницами, и всю дорогу девочки только о Сеничкине и говорили.
– Да его вообще из пионеров нужно исключить, такого! Я бы на месте Гали вообще его из пионеров! – говорила одна.
– Ой, я бы тоже! Как он стоял, с каким презрением смотрел на всех, ты видела?! – отвечала ей другая.
– Еще бы не видеть, конечно, видела, – восклицала первая. – Как с гуся вода с него всё! Лёнчик вон ему говорит, а он стоит и внимания не обращает!
– Ой, Лёничек, – радостно подхватила ее слова вторая, – ты ему такую головомойку устроил, так здорово наподдавал! Ты прямо в ударе был!
Лёнчику была приятна ее похвала.
– Да-а, чего там, – сказал он небрежно. – С такими только так и нужно. Его вовремя не поправить, какую он пользу стране принесет?
Назавтра утром, в классе, только он пришел и бросил на скамейку портфель и еще не успел расстегнуть замка, чтобы достать учебник с тетрадью, к нему подошли Малахов с Дубровым.
– Ты вчера про Горького говорил – Сеничкина на совете дружины обсуждали? – спросил Малахов.
– Я, – подтвердил Лёнчик, ощутив острый укол удовольствия от того, что о его вчерашнем выступлении на совете дружины уже так широко известно.
– Ну вот тебе, сука, за Сеничкина, – быстро проговорил Малахов и таким же быстрым хлестким движением ударил Лёнчика в скулу.
– Чтоб не выступал больше! – сказал Дубров, и Лёнчика сотрясло от удара в другую скулу.
– Вы что?! – воскликнул он.
Сильнее всякой боли были обида и недоумение. Как можно было встать на сторону Сеничкина, а не его?!
– Будешь, сука, с нашими ребятами так, – сказал Малахов, – получишь еще! Уделаем в задницу!
Они с Дубровым повернулись, прошли по проходу между партами к двери – и исчезли в коридоре.
Лёнчик взялся за ручку портфеля, хотел открыть замок – и оставил портфель. Пролез вдоль скамеек через парты к окнам и встал там в простенке. Он не понимал, зачем сделал так. Он смотрел, как заполняется класс, как в дверь из коридора входят все новые и новые его одноклассники, и ощущал такое одиночество! Словно бы черная воронка кружилась в груди и сосала, всасывала его в себя, превращая в кого-то иного, чем он был прежде.
Прозвенел звонок, и Лёнчик двинулся – навстречу вливающемуся в класс потоку – мимо доски на свое место. Когда он сворачивал к себе в проход, в класс вошла учительница Екатерина Ивановна. Лёнчик было проскользнул мимо нее – она его остановила.
– Что у тебя, Поспелов, случилось? – спросила Екатерина Ивановна. – У тебя все лицо перевернутое.
Лёнчик передернул плечами:
– С чего вы взяли? Ничего у меня не случилось.
* * *
Нового друга звали Викой – от Викентия. У него была непривычная для уха, похожая на название бабушкиной швейной машинки фамилия Зильдер. Учился он в другой школе, на класс младше Лёнчика, но жил неподалеку от Лёнчиковой школы, в длинном трехэтажном доме, называвшемся из-за своей ступенчатой формы дом-пила. Лёнчик сдружился с ним неожиданно. Он тогда полюбил, возвращаясь из школы после уроков, заходить во двор дома-пилы, хотя тот стоял совсем не по дороге домой. Двор дома-пилы из-за его формы был совершенно необычным, дровяники здесь располагались, повторяя рисунок дома, словно в шахматном порядке, и оттого во дворе получилось как бы множество отдельных дворов, и каждый из них не походил на другой. Один был засажен правильными рядами акации, в кустах которой хорошо, наверно, было затаиться, играя в прятки, в другом росли высокие тополя, и под ними стоял большой стол со вкопанными подле него скамейками, за этим столом было бы отлично играть в лото и домино, в третьем была круглая решетчатая беседка, где в летние каникулы замечательно было бы пережидать грозу, наблюдая за стеклянной стеной дождя рядом с тобой, в четвертом на пустынной площадке высился столб «гигантских шагов» – такой же, как в твоем дворе, но, казалось, что во дворе дома-пилы и «гигантские шаги» должны крутиться лучше и без этого визга металлического круга наверху, с которым крутился круг «гигантских шагов» у тебя. Все здесь было не такое, чужое, странное, другой, непривычный мир, и этот мир привлекал, манил, притягивал своей непривычностью.
И вот в один из дней он наскочил во дворе дома-пилы на драку. Прижав к беседке, трое наседали на одного, что-то от него требовали – с жесткими, заострившимися, гневными лицами, какие были у Малахова с Дубровым, когда подошли в классе с вопросом о Сеничкине, – и то один, то другой боксерским движением били его по лицу, уже разбив нос, – на губу и дальше на подбородок у того струилась яркая красная струйка. Лёнчик узнал его. Во время своих прогулок здесь он уже видел его прежде. Он обратил на него внимание, потому что тот обретался во дворе всегда один. В стороне от всех компаний или вроде бы с ними, но поодаль. Одного из тех, что били его, Лёнчик тоже знал – видел в школе. Третьеклассник из класса «В». Явный двоечник, с лицом, невольно вызывавшим сравнение с крысой, на переменах он не участвовал ни в каких играх, а стоял в сторонке со своим товарищем, мордатым и большеруким, похожим на Гаракулова, оглядывали на пару всех вокруг исподлобья – казалось, что-то прикидывали, запоминали.
Увидев эту картину – как трое били одного, – Лёнчик на мгновение остановился от неожиданности, затем в нем внутри как что-то вспыхнуло, и он бросился к беседке. Схватил с ходу за шиворот того из троицы, кто оказался ближе к нему, рванул на себя изо всех сил – так, что тот полетел на землю.
– Трое на одного, да?! – закричал Лёнчик.
Лихо ты, благодарно говорил ему уже потом, когда сдружились, Вика. Они охренели. Они видят, ты старше, подумали, ты их сейчас отметелишь.
Отметелить их Лёнчику точно бы не удалось. Драться так, как они, он не умел. Он не мог бить по лицу. В этом было что-то подлое, низкое – бить в лицо. Не потому, что чувствительно – он теперь знал, что это чувствительно, – а потому, что в лицо. Сработал эффект неожиданности и, видимо, то, что крысолицый также знал его по школе.
– Он нам два рубля должен, гад, а не отдает! – вскакивая, проблажил тот, которого Лёнчик свалил на землю.
– Ничё я вам не должен, – слабо сказал Вика, швыркая носом и подтирая пальцем с губы бегущую кровь. Неожиданная помощь разом ободрила его.
Крысолицый, быстро окинув Лёнчика оценивающим взглядом, вдруг заулыбался.
– Ладно, – сказал крысолицый, – мы ему прощаем. Раз ты за него. Чё ты сразу-то так!
По тому, как он обращался к Лёнчику, было ясно, что Лёнчика по школе он тоже знает и школьный авторитет его как старшего – авторитет для крысолицего и здесь, на улице. А может быть, он решил, что за Лёнчиком кто-то стоит, еще более старший, с кем наверняка лучше не связываться.
Лёнчик проводил Вику до квартиры. Вика попросил его зайти, и, хотя Лёнчик уже торопился, потому что пора было домой, и так задержался, пришлось ответить Вике согласием: матери его подошло время прибежать с работы на обеденный перерыв, и увидит его с таким носом – поднимет хай до неба, а будет он не один, поднимать хая не станет. Ей, главное, сразу хайла не дать открыть, а потом она, наоборот, жалеть будет, уговаривающе сказал Вика. Лёнчика это удивило, его мать никогда на него не кричала, как и отец, но он не стал выказывать своего удивления, сделав вид, что родительский хай для него – обычное дело.
Квартира у Вики была коммунальной, дверь открыла соседская старуха, но Викина мать и в самом деле уже прибежала – распахнула дверь комнаты и прокричала Вике с порога:
– Поживее, поживее! Жанна уже за столом, и всё на столе! – Тут она заметила за плечами Вики Лёнчика. – Это ты с кем?
– Здравствуйте, – выступая из-за Вики, поклонился Лёнчик. – Меня Лёня зовут. Я в 68-й школе учусь, четвертый «Б» класс.
– Да-а? – с удивлением протянула Викина мать. – Очень интересно. И что такое? – Она двинулась им навстречу, и полупотемки прихожей не смогли скрывать тайну Викиного носа дальше. – Опять! – криком изошло из Викиной матери. – Опять всю одежду… – Тут она, видимо, вспомнила о Лёнчике, и крик ее пресекся. – Но ты сумел дать сдачи?! – через паузу спросила она Вику.
Вика залепетал что-то невнятное, и Лёнчик понял, что слово должен взять он.
– Там невозможно было дать сдачи. Простите, не знаю, как к вам обращаться…
– Ого! – проговорила Викина мать. – Как обращаться!.. Таисия Евгеньевна, можно ко мне обращаться, молодой человек.
– Там их было трое на одного, – сказал Лёнчик. – На Вику, я имею в виду. – Когда трое на одного, очень трудно дать сдачи.
– А Лёня меня выручил! – ясно, внятно каждое слово произнес Вика. – Он подбежал, как Петьку швырнул… Они все сразу же разбежались!
– Ну не разбежались. – Лёнчик не хотел большей славы, чем заслужил. – Но они испугались. Трое на одного! Это подлость.
Взгляд Викиной матери, когда Вика стал рассказывать о славном деянии своего неожиданного спасителя, устремился на Лёнчика, и смотрела она теперь так внимательно, что Лёнчику стало не по себе. Она была высокая, статная, с выпуклыми большими глазами, и казалось, просвечивает его взглядом, будто на рентгене, до костей.
– Ладно, я пойду, – сказал Лёнчик. – Я с Викой просто… проводил его, меня бабушка дома ждет.
– Нет-нет, ни в коем случае! – Викина мать ступила к нему, принялась расстегивать пуговицы на пальто. – Ты должен остаться и пообедать с нами. У нас от Симхастойры фаршированная щука осталась. Настоящая еврейская фаршированная щука. Ты когда-нибудь ел еврейскую фаршированную щуку? Уверена, что не ел.
Щука была – щука и щука, окунь, из которого бабушка любила варить уху, нравился Лёнчику больше. Да еще эта щука оказалась чем-то набита внутри, и есть эти внутренности уж совсем не хотелось. Но Викина мать то и дело спрашивала: «Как, нравится?» – приходилось подтверждать: «Еще как!» – и ничего не оставалось другого, как трескать за обе щеки.
За столом сидели вчетвером. Жанка, которую помянула, выйдя из комнаты, мать Вики, оказалась Викиной сестрой. Она училась в той же школе, что Вика, была одного года рождения с Лёнчиком, но пошла в школу раньше, и теперь училась на класс старше его. То, что одного года, а на класс старше, давило Лёнчика. И Викина сестра все время подчеркивала свое старшинство. «А вот это вы уже проходили? – спрашивала она Лёнчика. – Не проходили? Ой, мы год назад в это время уже прошли!» У нее были такие же выпуклые серые глаза, как у матери, но, в отличие от матери, она была темноволосая, и ей это очень шло – светлоглазая, но темноволосая, все черты ее лица от этого были такими внятными, отчетливыми – будто проведенные грифелем. Вика был и светлоглазый, и светловолосый, еще чуть-чуть – и белобрысый.
После обеда, когда мать унеслась обратно на работу, а Жанна, расчистив стол, села делать уроки, Вика пошел Лёнчика провожать. Первым делом, когда они оказались на улице, Лёнчик спросил:
– А что такое еврейская фаршированная щука?
– Как что? – удивился Вика. – Вот ты ел.
– Нет, что значит «еврейская»? «Фаршированная» – понятно. А что значит «еврейская»?
– Как что значит, – сказал Вика. – Раз у меня батя еврей.
– А «еврей» – это что?
– А ты что, не знаешь, кто такие евреи? – в Викином вопросе прозвучало еще большее удивление.
Лёнчик замялся. Ему было неудобно, что он не знает, кто такие евреи. Вика вот знает, а он нет.
– Это что, специальность такая? – спросил он наконец.
Вика фыркнул:
– Специальность! Национальность, а не специальность. Вот ты кто по национальности?
– Не знаю, – сказал Лёнчик.
– Раз не знаешь, значит, русский, – уверенно заключил Вика. – Вот я тоже русский. Сеструха у меня русская. Матушка русская. А батя еврей. Польский. Он от фашистов убежал, его сюда к нам на Урал привезли, и тут они с матушкой встретились и поженились.
– Мои тоже тут встретились и поженились, – зачем-то сообщил Лёнчик. Он просто не знал, что ответить на этот Викин рассказ. – Наш Уралмаш – это такая большая социалистическая стройка была, сюда отовсюду приезжали и здесь встречались.
Вика присвистнул:
– Ты что! Уралмаш же в тридцатые строили. А батя сюда позднее приехал. Нет, мои потом встретились, Уралмаш уже был.
Отца Вики Лёнчик увидел позднее, когда уже лежал снег и на заводском стадионе залили футбольное поле под каток. В воскресенье он собрался туда кататься на коньках, оделся, повесил на грудь, перекинув через шею, связанные тесьмой ботинки с «гагами», но никто со двора компании ему не составил. Ни Вовка Вовк из пятой квартиры, ни Борька Липатов из восемнадцатой, ни Игорь Голубков из тридцатой. Идти одному было скучно, и он решил сходить позвать нового приятеля.
Вика был дома, тотчас согласился отправиться на каток, и, пока он собирался, Лёнчик сидел ждал его у него в комнате.
Комната у них была большая, в два окна, Лёнчик сидел на стуле у самой двери, а в другом конце комнаты, в простенке между окнами, в черном кожаном фартуке, зажав между ногами сапожную лапу, сидел с надетым на лапу ботинком, стучал по нему молотком, вынимая изо рта маленькие сапожные гвозди, Викин отец. Посередине головы у него была широкая лысина, волосы на висках кудрявые, длинные и торчали в стороны двумя черными пушистыми метелками.
Оказывается, Лёнчик знал Викиного отца и раньше. Это был сапожник из обувной мастерской на площади Первой пятилетки. Лёнчик как-то сдавал ему обувь в починку, тот выписывал квитанцию, называя его почему-то «паном», и еще Лёнчику показалось странным, как тот говорил: по-русски, но с какой-то необычной интонацией, и все время вставлял в свою речь слова, которые были непонятны.
Потом, когда шли на стадион, Вика рассказывал: батя сапожник, таких в городе больше нет, раньше он работал в обкомовской мастерской, все партийное начальство в городе ходит в его ботинках, и туфли на их женах тоже им сшиты, но поругался с самим первым секретарем обкома, не стал ему шить, как тот просил, потому что так, как тот просил, шьют только на «Скороходе» для быдла, теперь он в обычной мастерской, чинит обувь, но все равно заказов у него – на полгода вперед, и теперь в его обуви ходит все заводское начальство.
Лёнчику было непонятно, что такое обком, партийное начальство, но Вика говорил так, что получалось – все это должны знать, и он не решался ничего уточнять. Он только сказал: