promo_banner

Реклама

Читать книгу: «Геометрия побега. Стихотворения»

Шрифт:

I
Двойник

«Доеденный лисой собачий лай…»

 
Доеденный лисой собачий лай,
подобранный – где лыжник леденцовый,
на палки продевающий снежок —
летит как тень с оторванной спиною,
 
 
летит, сужаясь в эхо, тянет R,
в дагерротипы встав наполовину —
когда пойму и эту чертовщину —
ты зашифруй меня скорей, скорей,
 
 
чем эта необъятная страна
на клетку влезть почти по-черепашьи
успеет, путая следы сякой судьбой —
что, если вдуматься – вопрос почти вчерашний,
 
 
Что слухом видишь? – пса с собакой гул
неразличимы тёмной тишиною —
и если лыжник только что заснул,
лыжня его становится норою
 
 
широкой – как, бывает, снегопад
растёт над людом местным и неместным,
когда его какой-нибудь бомжак
в окошке наблюдает слишком честно.
 
 
Рассыпавшись, вернутся, как фонтан,
два тополя, запутавшись в кафтанах
детишек, что скребутся в рукавах
у воздуха морозного. Как ранка
 
 
не заживает голос тощий мой —
доеденный, как время, ненадолго —
бежит лисой с оторванной спиной
и лыжник спит пока ещё негромко:
 
 
когда – открывшись сбоку – ему бог
то в морду, то за спину мёртво дышит—
не приведи Господь так долго жить,
чтоб довелось – и вымолить, и выжить.
 

«О, воздух, ты, который позабыт…»

 
О, воздух, ты, который позабыт
в гусиной стае, ставшей моей плотью
 
 
[почти что крайней], где Хироном сшит
и прожит маслянистою любовью.
 
 
Бензина россыпью на негустой воде,
на отраженье жжёном и тяжёлом
 
 
лежишь, как два любовника в траве,
и шевелишь в ней узкой головою…
 
 
О ты, который выжит и нашит,
как туз бубновый на кленовой жабре,
 
 
ты из меня – щеглом из тьмы – дрожишь
и жабой голоса во рту то
длишь, что умираешь.
 

«Войным-война здесь, Катя, непогода…»

 
Войным-война здесь, Катя, непогода
по воздуху вползает запах йода
по тростнику китайскому – порода
решает всё за нас, как за удода
(о!) этот запах кухонный, пернатый,
что отстаёт от до-стихов – как даты
скажи ещё кому-то: «запах йода…» —
и морщится [в нутро своё] природа.
 
 
О, этот воздух (йэ!) катеринбургский:
волной идут кретины на этрусков —
во их главе Улисс [почти] маячит —
он наблатыканый ХИММАШ переиначит.
Здесь, на резиновых деревьях, спят наречья —
как дым до дыр самим себе переча,
И запах спирта вьёт в песочницах гнездо,
растягивая жизнь до самой ДО.
 
 
Храни, мой дым [почти что папиросный],
царапины [а вовсе не вопросы]
в коленках, сорваных когда войным-война
была ещё весома и больна —
 
 
о, белый запах меж пустопорожних —
нас обучил быть-лить неосторожный
[всё больше в горло] [больше горлом] йод
из чернозёма как трава рот в рот
 

«Сидит обманкой в поплавке…»

 
Сидит обманкой в поплавке
кузнечик нашей бытовухи —
поклёвка ходит налегке
и лижет спирту руки,
 
 
и рыбы светят из-под вод
мохнатым светом глаза,
везут стихи во мгле подвод
живых три водолаза,
 
 
сидят в прозрачной немоте
в каком-нибудь Тагиле,
ладонью водят по воде
в неслышимом здесь стиле
 
 
в услышимом и там и здесь
кузнечике пропащем.
Сидит обманкой в поплавке,
что умирать не страшно,
 
 
что если бог какой-то есть —
то снег к Тагилу жмётся
(от холода его слепой)
в собачьи стаи бьётся.
 
 
Там – говорящий поплавок
меня обманкой лечит:
чем ближе смерть – плотнее бог,
чем наст – прозрачней речи
 

«Скрипящая пружина слепоты…»

 
Скрипящая пружина слепоты
вытягивает светом из нутра
животного февральской густоты
замеса воздух – будто здесь гора
все семечки подсолнечные жмёт
в ладони додекретной темноты
у масляного временного рта —
открытые для неба так пусты.
 
 
Я выучил уральский разговор
татарских веток, бьющихся в окно,
скрипит пружина воздуха внутри
озона. Начинается озноб —
так начинает смерть с тобою жить,
и разливает по бутылкам свет,
и кормит жизнь свою по выдоху с руки,
и зашивает снег сугробам в лоб.
 
 
Иди же, мальчик, звуком поищи
невнятный выход ангелу отсель —
на лисьей горке плавают лещи,
сверяя скрип дочеловечьих тел.
иди же, мальчик, гендером иди,
свистящим переносом словаря
почти что птичьего, его почав, почти
внутри гнездовья своего горя,
 
 
по воздуху за богом приходи,
и жуй косноязычие его —
кому понятны ангелы твои,
в февральском масле вяленые врозь?
кому понятно, что мы говорим —
разбитые на биографий лёд?
Свет переполнил сумерки свои,
чтоб боже правый смог усечь наш рот.
 

Деревянный вертолёт

 
взаимно тихо говорит
из досок сбитая зима:
ты не умрёшь с тоски [с тоски
не сходят] не взойдя с ума
и всходы у дурных времён
как входы в торфяные мглы
открыты пальцами собак
пещерных – до земли голы
 
 
и деревянный вертолёт
бормочет дым из глубины
горит по тихому как лёд
из нефтяного дна воды
но не взаимны голоса
из досок сбитая зима
выгуливает смерть свою
и лает будто снег в санях
 
 
ей деревянный вертолёт
летящий от зимы на свет
потрескавшимся языком
кровавый слизывает след
с лопаты лижет свой язык
как пёс дурея от крови
до крови [разодрав живот
земной у жестяной воды]
 

Собачья голова

 
волен Гулливер в собаке
что собака в Гулливере
в суете и вере едут
в некоем прощальном сквере
 
 
а обратно едут люди
как растения обвиты
мрамором и снежной крошкой
поигрушечно убиты
 
 
сшиты Гулливер с собакой
и собака с головою
тень проходит между ножниц
сизым веком на куски
 
 
камень ножницы водице
шьют и гроб и рукавицы
набирают в тень собаки
гулливеровой тоски
 

«И вот, придумав, что любим…»

Фёдору


 
И вот, придумав, что любим
на свете тот, что богнебог —
горит на кровяном огне
трамвай печальный без стихов:
 
 
без рельсов заезжает он
в дома, где нет ни этажей,
ни жителей, и бьётся кровь
стеклянных голубых стрижей.
 
 
Светлеет в крове – богнебог
претерпевает, что простим,
и ощущает здесь подлог —
когда не рай, а всё же лимб,
 
 
когда трамвай порожний спит,
прильнувши краешку окна,
когда с той стороны земли
ушедший смотрит на меня,
 
 
с той стороны реки, с воды
сдувая свежей почвы вдох —
приходит дно, приходит сын
и срамно богу, что – не бог.
 

«На птичьем рынке – торфяной язык…»

Евгении Извариной


 
На птичьем рынке – торфяной язык —
читавший арамейски – разумеет:
поди налево, если не убит,
поди направо – видишь: там светлеет.
 
 
На каждый полумёртвый светофор,
на всякий крестоцветный – без базара,
как птица в клетке, по карманам вор:
он кормится – прости – ему так надо.
 
 
Исполнив эту глиняную печь
и перечни свои опустошивши —
поищешь свет, а он – ни там ни здесь,
как зёма, из-под почвы тихо свищет.
 

«Сминая бумажную воду…»

 
Сминая бумажную воду
Не дышит свинцовый карась
Идёт с той [почти по богу]
по воздуху вверх накренясь
 
 
он жабры свои не шнурует,
шифрует под речь чёрный ил
и если дорвётся до суши
то верно поймёт, что он был,
 
 
сминая, царапая оду,
глазея в чудовищный страх,
что с точностью неба не спорят
в бумажных и рваных потьмах.
 

«Не раньше, чем начнётся смерть…»

 
Не раньше, чем начнётся смерть,
жующая свой хлеб беззубый,
 
 
не раньше, чем меня и впредь
не встретит мент, и не разбудит,
не вложит камень мне в глаза,
а в губы – гул пчелиный долгий,
я буду слышать голоса
тех, отъезжающих на лодке,
тех, уезжающих вперед,
сбросавших вещи в саквояжи
поспешно в свалку, как щенков,
так словно не успеть им страшно
на этот длинный пароход
и не имеющий причала,
где б чайка, проверяя рот
б/у-шный, отвердев кричала
невнятно требуя избы,
сирени, от мороза ломкой,
 
 
и замороженных глубин
или хотя бы потной шконки,
 
 
всплывут горящие гробы,
и станет мне тепло на лодке
перегибающей в обрыв,
где от встречающих так громко.
 

«И вот ещё, ещё немного – и начинается потоп…»

 
И вот ещё, ещё немного – и начинается потоп,
сминая выдох у порога, чтоб спрятать в травяной носок,
в полынной кости распрямляя [ещё не пойманную] речь
[нагретой до кипенья] почвы, чтобы удобней было лечь.
Так опадают воды … воды… как выдохи и пузырьки,
и люди дышат словно овцы, дойдя до ледяной реки,
 
 
и с ними дышит, улыбаясь, как старость женщины, звезда,
ломаясь в темном отраженье на: да – и да – конечно, да —
ещё, ещё её немного подержишь, выпустив с руки,
а люди дышат, словно овцы с той глубины одной реки,
сминая выдох у порога, в полынной кости копят тьму,
чтоб говорить немного боле немногим меньше одному.
 

Колчак

 
У юной Росы Камборьо
Клинком отрублены груди,
Они на отчем пороге
Стоят на бронзовом блюде.
 
Ф.Г. Лорка

 
Соски срезая ржавою метлой,
стоит у входа с неба часовой —
он машет медленной [как будто бы кино]
рукой кленовой этим за спиной.
 
 
Приветствует [не то чтоб вялый Омск]
входящих и ведущих в эту ось
полуслепых [двудённых, как котят}
и в свой живот кладёт их, в ровный ряд
 
 
на блюдо под палёною корой.
Ещё [как будто даже молодой]
один из мертвецов, как водомерка
суёт наружу руки – типа, мелко.
 
 
Метла проходит [вся в бушлате чорном]
и слышит сиплый говор в коридорном
наречии фанерной коммуналки,
и покрывается испариной [здесь жалко
 
 
становится по-лагерному]. Чёткий
поветочный досмотр ведёт дозорный
и каркает из тёмного бушлата,
и публика [немного виновато]
 
 
расходится к кругах сосков молочных
моей жены – кровавой и непрочной,
и плёнка рвётся [как в кино – два раза],
зрачки срезая с глаз [как бы проказа].
 

Ода на третий июльский ливень

 
Холодная вода, что вертикальна,
стоит – шевелится – который день летально —
садам – по горло – конопле, канаве
[как бы избавишись от ангелов и правил,
 
 
где я углом живу сентиментальным,
себя не стою – от того и плачу,
что нас не выдаст Бог, торчащий сбоку,
торчу с водой, которой одиноко].
 
 
Мои друзья с другого края/света
За мной следят [с отчизной неодетой] —
со сволочью торчу, не накурившись,
харчком сплавляясь с родиной и тризной.
 
 
Прекрасна панихида будет этим,
пернатым, голосящим, как петели
конюшни, обернувшейся в сараи
[здесь понимаешь, что не надо рая —
 
 
пока вода стоит над огородом
и разбухает голосом чебачьим
древесный уголь – так,
а не иначе
 

«Обиды нет…»

 
обиды нет
бледнеет и темнеет
холодный сад
в 13 году
 
 
от георгины
жёлтые аллеи —
как псы и кошки
с воздухом в паху
 
 
наматывают
мясо ледяное
на кости
неоформленных столбов
 
 
где газ по трубам
как ребёнок ноет
но кажется ему
что он поёт
 
 
по остановкам
как ворона мёрзнет
и кутается
носом в проводах
 
 
калённых электричество
[как в тельник]
и топчет ночь
дырявую в носках
 
 
обиды нет
а делится на трое
холодный свет
завёрнутый в сады
 
 
и пчёлы спят
щенками в чёрном торфе
зажавши в ртах
куски стальной воды
 

La mariposa de arena

 
То, что чудеснее речи любой,
помнит, как бабочка [о] камень билась
[вместе – с хранимой под сором – водой] —
так и скажи, что она сохранилась
 
 
в тёплой смоле, как селенье в глуши,
будто летая, латает подбрюшье
божьему небу – в котором дрожит
белым хитином хранимо снаружи.
 
 
Но ничего не случается, что
может озвученным стать – переносным
смыслом. За контур – усни, инженер,
слесарь-сантехник бабочкам водным.
 
 
Чувствуешь [?] – что эта бабочка внутрь
смотрит, себя разбирая до страха —
словно из камня сбежала уснуть
в тминых пустотах своих – там, где влага
 
 
небо построила – не по себе
богу, что бабочке может присниться,
то, что чудеснее речи, и снег
в камне за ней продолжает кружиться.
 

«Передавая хлеб по кругу…»

 
Передавая хлеб по кругу,
Как чайки гальку клювом в клюв —
Мы говорили с жидким богом
Своих друзей, чужих подруг —
 
 
Определёно и неточно.
Из ямы в детстве и земле —
Казался хлеб и мне порочным -Сгорая спиртом на столе.
 
 
Передавал нас хлеб овальный,
Прозрачный на зрачок слепца,
Как гальку, как глоток печали
И срез на пальце у жнеца,
 
 
Он говорил за нас не дольше,
Чем воздух бился у виска —
В мякину обращая слово,
Скрипела чайками доска,
 
 
Скрипела этим жидким хлебом
Связав на мёртвые узлы,
Как жидкий бог чужое тело
с таким моим.
 

Бессоница

 
Вывернув себя до дна
этой родины пустынной,
возвращаешь благодать,
благодарность и другие
 
 
нищих сумерек детали,
и бессонницу – с водою —
выжимая свет на тени,
где вернулся за собою,
 
 
выжимая льда сухого —
углекислый выдох в бледный,
пролетарский, бля, посёлок.
Слушаешь: [из шахты] медный
 
 
колокол – перевернувшись,
ищет звук в своём обломке
горлышком безъязыковым
он плывёт здесь с музой тонкой
 
 
возвратившийся, как блудный
сын в отцовскую могилу,
с тощей бабою бесплодной
он плывет в пивную жилу,
 
 
в купоросные разводы
смотрит, в родины пустоты
возвращает, к потной жажде,
чтоб задать вопрос мне: кто ты [?]
 
 
сын в отцовской яме роет
языком немного света,
чтоб оставить всякой твари
своё место без ответа.
 

«Но будто вся вода не здесь…»

 
но будто вся вода не здесь
но будто уточка взлетела
палаты все превозмогла
и села рядышком у тела
 
 
как пела здесь вода когда
пернатый выходил народец
из камыша едва дыша
и глядя в небо как в колодец
 
 
лежал и я меж сосен трёх
и наблюдал как эти дети
горят передо мной и там
из вёдер говорят нет смерти
 
 
и жук июльский говорит
перегорает в водомерку
и смотрит этот боже вниз
где ртом ловлю его монетку
 

«С лицом как озеро лежать…»

 
с лицом как озеро лежать
открытым богу и пророку
 
 
и никого не износить
ни ближнего ни дальних – вдоху
 
 
еще прозрачная земля
касается до половины
 
 
и даже в этом только я
возможно как зима повинен
 
 
храню свою ещё вину
и ей за всё я благодарен
 
 
и принимаю что живу
как и потоп со всех окраин
 

«Листья слетают…»

 
Листья слетают.
Как бы последние гнёзда
небо покинет троянского
[в яблонях с инеем] льва —
старый мальчишка
сидит на скамейке так близко,
что не касается
длинным дымом меня.
 
 
Только и будет теплым
портвейн неизбывный —
что поцелуй первой
девочки там, где репей.
Треск стеарина
углов можжевельника – троица
гусениц жирных.
С запрятанным в кожу крылом
 
 
листья летают [как бы
покинуты гнездами].
Благодаря этот дым,
за которым ведом,
старый стоит, как мальчишка
троянской всей конницы,
и под копытом его
растёт новый дом.
 

«И ослепителен был свет…»

 
И ослепителен был свет
ремня у самой-самой смерти –
так не давался мне ответ,
когда ей прибавлял отверстий,
 
 
когда ей в кожаный хомут
втыкал я «жили-были вроде»,
заглядывал в свою же жуть,
конюшни путая с подводой.
 
 
Лежал в песке и языке
и, ослепительнее русских
стреляя у земли махры
из торфяных карманов узких,
 
 
смотрел в её своё лицо,
расколотое рыбной стаей,
и ослепительное то,
чем кожаный хомут мой станет,
 
 
когда я этот свет возьму
одним глотком для перевоза —
как стыд, который без меня,
как смерть, останется бесхозным.
 

«Что близко мне? – скажи. Лежит…»

 
Что близко мне? – скажи. Лежит
река под спешкою забора —
и тёлок местные коржи,
и кулинарный запах бора.
 
 
Такая тёплая земля,
что тает, в СО2 сбегая,
туда, где нет ни островка
и где обширны грани рая,
 
 
и лает близкий, словно дождь —
даждь нам насущное на днеси —
на дне живущий ангел мой,
он отражение завесил,
 
 
он светом свет на тон закрыл,
и лепетал творимый воздух,
лепил, что я в ларьке убит,
и понимая, что не поздно —
 
 
я говорил ему в ответ,
что рай начнётся, будто волос,
у сына моего в виске
останется понятный голос,
 
 
понятный мне или ему —
и в этом видится причина,
что ветер режет мандарин,
когда его еще не видно,
 
 
что человеческий язык
мной отдан на границе рая —
и я живу ему в ответ
и [как всегда] не понимаю.
 

«Знаешь [?] косяки у неба голубиными глазами…»

 
знаешь [?] косяки у неба голубиными глазами
смотрят как светляк тревожит
древеса и спит меж нами
 
 
как лежит в песок уткнушись между галькой и травою
как живёт в моей подошве
и клюёт её с двойною
 
 
моей пайкою ужившись в косяке уткнутом в небо
в уточке ковчега делит он со мною
пар от хлеба
 
 
и светляк дым расчекрыжит чтобы голубь вышел тёмным
и читал себя в газете справа снизу
вдоль колонки
 
 
там где небо от оливы вовсе и неотделимо
знаешь [?] косяки у неба
вёслами скрипят отлива
 

«Вот чугунная баба…»

 
вот чугунная баба
и кормит она
грудью прижатой
полна и едина
и наливается
рыбой до дна
пухлая с голоду
воздуха льдина
 
 
вот на заборе
висит как живой
бывший фотограф
мгновенье запомнив
вот как топор
говорит он со мной
вот эта баба
меня и не вспомнит
 
 
будто еловую
стружку смахнув
встанет на утро
теперь не со мною
кто-то другой
но уже за меня
груди чугунные
пальцами тронув
 
 
и задрожит
расправляясь живот
бабы кормящей
живыми сосками
и зазвенит
черный грач изнутри
перьями мясом
дышащим меж нами
 

Бесплатный фрагмент закончился.

Возрастное ограничение:
0+
Дата выхода на Литрес:
05 сентября 2018
Объем:
80 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-91627-164-5
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

С этой книгой читают